355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Лидин » Друзья мои - книги (Заметки книголюба) » Текст книги (страница 4)
Друзья мои - книги (Заметки книголюба)
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:39

Текст книги "Друзья мои - книги (Заметки книголюба)"


Автор книги: Владимир Лидин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

ИЗ КНИГ ЕФРЕМОВА

Имя П. А. Ефремова осталось не только в истории нашей литературы. Оно осталось, и, пожалуй, в не меньшей степени, и в истории книжного собирательства. Я без раздумья приобретаю книгу, на которой есть овальная печать «Петр Александрович Ефремов» или зеленоватый библиотечный ярлык «Из книг П. А. Ефремова». Зряшных книг Ефремов не держал, и зачастую в книгах из его библиотеки можно найти что-нибудь неожиданное.

В тридцатых годах я приехал как-то в Ленинград. Я давно знал и весьма уважал А. С. Молчанова, одного из старейших и корректнейших книжников, отличного знатока книги и приятного человека. В книгах в ту пору я разбирался не очень-то; Андрей Сергеевич был на этот счет хорошим наставником.

Когда оглядываешь свои книжные полки, вспоминаешь и историю приобретения книг. С разных концов стекаются книги к собирателю; а поездив немало по городам и весям, я всегда старался привезти с собой какую-нибудь книжку на память о том или другом городе. Есть у меня книги, привезенные мной из Владивостока и Каунаса, Воронежа и Риги, Ростова-Ярославского и Харькова... Есть книги из Парижа и Праги, из Милана и Лондона, из Осло (48) и Франкфурта-на-Майне: таковы судьбы книг, связанные и с судьбой человека.

– Устройте мне какую-нибудь книжечку,– попросил я Андрея Сергеевича в тот приезд в Ленинград. Он задумался.

– Да ничего такого нет,– сказал он, как говорят обычно книжники.-Мало что стало попадаться.-Потом он поглядел на меня, как-то внутренне примерился и сказал вдруг: – Хорошо. Устрою вам одну книжечку. Вы несомненно будете вспоминать Молчанова.

Он ушел в соседнюю комнату и принес тоненькую маленькую книжечку, переплетенную в зеленый марокен с золотом, как переплетают лишь любители и лишь какую-либо книжную драгоценность. На переплете золотом было оттиснуто "Письмо к другу". Я повертел в руках книжечку; я ничего о ней не знал и поколебался.

– Возьмите,– сказал Молчанов твердо, даже немного сурово.– Возьмите. Это будет у вас одна из лучших книг.

Так я приобрел редчайшую книгу Радищева, отпечатанную им самим в виде пробы в собственной типографии, почти апокрифическую по редкости,– "Письмо к другу, жительствующему в Тобольске".

Об этой книге рассказал Н. П. Смирнов-Сокольский в своих "Рассказах о книгах": ее у него не было и, сколько я знаю, его библиофильское сердце сжималось при мысли, что у него нет этой книги. Смирнов-Сокольский рассказал зато о "Житии Ушакова" Радищева, тоже величайшей редкости, которую он по незнанию не приобрел в свое время, и ему подарил ее впоследствии Демьян Бедный. Могу добавить к этому рассказу, что книжка была у меня первого в руках, и я не купил ее тоже по незнанию. Я но сожалею об этом: у Смирнова-Сокольского ей жилось не хуже, чем жилось бы у меня.

На моем экземпляре "Письма к другу" есть белая наклейка библиотеки для чтения А. Смирдина и ее реестровый номер 6370. Вероятно, в "Росписи" книг А. Ф. Смирдина она и значится под этим номером.

С книгами, как известно, Ефремов обращался весьма своевольно: в одни он вклеивал портреты и иллюстрации, из других вырезал их, и по ефремовским экземплярам никогда нельзя составить точной описи, скажем, русских иллюстрированных изданий: его экземпляры могут привести в отчаяние не одного собирателя, которому будет (50) казаться, что его экземпляр неполный. Но поступал Ефремов с некоторыми книгами безжалостно и по другим поводам.

В свое время он переиздал журналы восемнадцатого века "Живописец" и "Трутень". Это было, несомненно, отличное начинание, но вот в моей библиотеке есть горестный подлинный экземпляр "Живописца"; по этому экземпляру набирали ефремовское переиздание, и на каждой странице стоит внизу подпись цензора. Правда, книжка благодаря этому приобрела как бы двойную историю, но невольно вспоминаешь при этом щаповский экземпляр "Путешествия из Петербурга в Москву" Радищева, который наборщики разобрали на листки для набора суворинского переиздания в 100 экземплярах. Классическая смерть владельца книг последовала именно в результате этого вандализма; но Ефремов хладнокровно распоряжался книгами, и они в его руках то непомерно распухали, то тощали, то просто служили оригиналом для набора, несмотря на свою редкость.

И. Л. Андроников однажды, посетив меня, с недоумением взял в руки два огромных, неизвестных ему тома сочинений Лермонтова. Это было ефремовское издание, прихоть Ефремова: может быть, два или пять экземпляров, отпечатанных па особой бумаге большого формата, с неизвестным портретом Лермонтова и дарственной надписью издателя собирателю Е. Н. Тевяшеву. В другом случае один из известных крылововедов с таким же интересом и недоумением разглядывал у меня толстый том сочинений Крылова издания 1815 года, куда Ефремов вплел почти неизвестные "Три новые басни", а также оттиски листов с гравюрами и без них, видимо, оставшиеся в процессе работы в типографии.

Таинственная прелесть книг из ефремовской библиотеки, однако, не в этих причудах и особенностях. Его книги всегда хранят след заботы и мысли владельца, книги не были для него просто книгами, они казались ему одухотворенными существами, со своей жизнью и судьбой, и многим из них Ефремов дал вторичную жизнь, переиздав их – самоотверженно, за свой счет, несомненно, всегда в убыток: 10 или даже 100 экземпляров не могли, конечно, оправдать его расходов. Это был чудесный книжник, особенный и неповторимый – Петр Александрович Ефремов.

(51)

ТРУЩОБНЫЕ ЛЮДИ

В книге «Москва и москвичи», давно ставшей популярной, писатель Владимир Алексеевич Гиляровский подробно рассказывает о своей первой книге – «Трущобные люди», сожженной в 1887 году московской цензурой. Книга была сожжена в Сущевской пожарной части, и Гиляровский горестно вспоминает, что уцелело всего два экземпляра: один, полученный им в несброшюрованном виде, и второй, посланный в цензурный комитет. Правда, он вспоминает еще, что ему удалось добыть у пожарных восемь страничек книги, отложенных на цигарки.

Судьбы книг показывают, что счет уцелевшим экземплярам бывает обычно не точным. Так, даже канонический счет сохранившимся экземплярам "Путешествия из Петербурга в Москву" Радищева испытывает время от времени колебание: появляются еще экземпляры.

Книга Гиляровского уцелела, несомненно, не в двух экземплярах, а, может быть, в нескольких, но суть не в этом. Однажды старейший московский книжник, милейший и благороднейший человек, Степан Степанович Романов, просматривая в Книжной лавке писателей присланные из Ленинграда книги, отвел меня в сторону:

– Вот вам на память о Романове,– сказал он так же, как сказал в свое время А. С. Молчанов, вручая мне "Письмо к другу" Радищева.

В руках у Романова был аккуратно переплетенный томик с красным сафьяновым корешком и золотым обрезом, так называемым "золотой головкой": переплет, достойный только очень хорошей книги.

– Второй экземпляр описанной Гиляровским книги "Трущобные люди", и именно тот самый, который был (52) послан в цензурный комитет,– сказал Романов.Пусть у вас будет от меня хорошая память.

Я приобрел этот экземпляр и храню память о Романове, погибшем в Отечественную войну, конечно, не только благодаря этой книге. Романов был отличным книжником, много работал в "Международной книге" и по своим душевным качествам был исключительно располагающим к себе человеком. Но томик "Трущобных людей" навсегда связан для меня, прежде всего с памятью о Степане Степановиче Романове. Я очень берегу его подарок.

Первая книга Гиляровского была написана в духе той горькой, обличительной литературы, которую создавали передовые писатели семидесятых и восьмидесятых годов. Гиляровский описывал обитателей Хитровки и других московских трущоб, а также каторжный труд на белильном заводе в Вологде, на котором он сам в свое время работал. Цензурный экземпляр "Трущобных людей" весь в пометках синим и красным карандашами цензора, позволяющих точнейше проследить ту крамолу, с какой боролась цензура и какая определила судьбу сожженной книги.

Синим цензорским карандашом подчеркнуты в рассказе "Человек и собака" абзацы: "Но бродяга не договорил,– вдали показался городовой. ("Фараон" триклятущий, и побалакать не даст,– того и гляди, "под шары" угодишь, а там и к "дяде"!)... Вспомнил он и арестантские роты, куда на четыре года военным судом осудили "за пьянство и промотание казенных вещей"... (уж и вешши! Рваная шинелишка – руль цена – да сапоги старые, в коих зимой Балканы перевалил, да по колено в крови ходил!)...".

Карандаш цензора становится все более жирным, и чувствуешь цензорский гнев: "Человек вот был тоже, а умер хуже собаки!.. Хуже собаки!.. Разве иногда голодный, бесприютный бедняк посмотрит в щель высокого забора на собачий обед, разносимый прислугой в дымящихся корытах, и скажет:

– Ишь ты, житье-то, лучше человечьего!

Лучше человечьего!"

В рассказе "Без возврата" цензор подчеркивает синим и красным карандашами одновременно – очевидно, для усиления чувства – места, где говорится о тяжелой (54) солдатской жизни и о солдатской учебе; эти страницы перекликаются о купринскими сценами солдатского обучения в его рассказе "Ночная смена". Почти весь рассказ Гиляровского, направленный против глумления над солдатом, против тупого, бессмысленного обучения грубыми, берущими взятки взводными,– весь рассказ испещрен безоговорочными пометками цензора. И следующий рассказ "Обреченные", тоже о солдатском житье, вызывает такой же гневный росчерк цензора. "Эх, каторга – жисть..." – раздраженный росчерк синим карандашом. "Заплата злобно погрозил кулаком по направлению к богатым палатам заводчика Копейкина" – двойной росчерк цензора.

Так через всю книгу, с такой очевидностью являя ход мышления цензора, что по цензурному экземпляру "Трущобных людей" можно проследить всю реакционную сущность цензуры, сущность злобную, почти социологически вскрывающую естество охранителей царского порядка.

"– Н-ну их, подлецов! Кланяться за свой труд... Не хочу, подлецы! Эксплуататоры! Десять рублей в месяц...", "В юности, не кончив курса гимназии, он поступил в пехотный полк, в юнкера. Началась разгульная казарменная жизнь, с ея ленью, с ея монотонным шаганьем "справа по одному", с ея "нап-пле-чо"! и "шай, нак-кра-ул!" и пьянством при каждом удобном случае...", "Все обитатели трущобы могли бы быть честными, хорошими людьми, если бы сотни обстоятельств, начиная с неумелого воспитания и кончая случайностями и некоторыми условиями общественной жизни, не вогнали их в трущобу" – все эти абзацы подчеркнуты красным и синим карандашами цензора.

Степан Степанович Романов не знал, конечно, что цензурный экземпляр "Трущобных людей" не только библиографическая редкость, но и как бы наглядное пособие, показывающее условия существования передовой литературы конца прошлого века и реакционность цензуры, призванной убивать все живое, все протестующее против угнетения человека. Это почти энциклопедия, разъясняющая, о чем можно было писать и чего нельзя было затрагивать.

Я сожалею, что этот экземпляр попал в мои руки, когда Владимира Алексеевича Гиляровского, которого (55) я хорошо знал и с которым дружил, уже не стало. Он бы порадовался этой находке и перечел бы страницы своей молодости, о которых подробно, вероятно, не знал: цензура без всяких пояснений распорядилась сжечь первую книгу молодого автора; и один несброшюрованный экземпляр да еще несколько страничек, уцелевших от казни, остались в архиве писателя для его будущих воспоминаний. Цензурный экземпляр, несомненно, обогатил бы и расширил их.

ИЗДАТЕЛИ – КНИГОЛЮБЫ

На многих книгах и поныне можно встретить особенный экслибрис, изображающий несколько томов, лежащих один на другом; на корешках томов значатся имена Буслаева, Шевырева, Пыпина и Тихонравова, как вехи литературоведческих интересов издателя этих книг Льва Эдуардовича Бухгейма, а также как знак его преклонения перед этими именами.

Я хорошо помню этого существовавшего всегда в своем особом мире книжника. Он был глуховат и, как все люди, которые плохо слышат, жил отъединенно. Но мир, в котором он жил, действительно был особый, и редко у кого встретишь такую любовь к книге, какая была у Бухгейма. Он, как и Ефремов, собирал и в то же время издавал книги, и такие именно книги, которые не могли оправдать себя и до чрезвычайности трудно расходились; но Бухгейм был одержим страстью к книге, (56) подобно Ефремову: его не только не интересовали доходы, но даже не слишком огорчало, если книга залеживалась и, по существу, мало-помалу разоряла его.

В букинистических магазинах и сейчас можно изредка найти книги, изданные Бухгеймом: "Письма к библиографу С. И. Пономареву", "Отрывки из воспоминаний М. К. Рейхель", или "Из записной книжки Л. П. Бахрушина". Правда, время идет, и книги эти мало-помалу становятся библиографической редкостью, однако в свое время они прочно лежали на складах, что могло бы у человека, не влюбленного в книгу, отбить всякую охоту выпускать подобные издания. Но Бухгейм был влюблен в книгу, а где любовь, там нет расчета и тем более корысти.

Книги из личной библиотеки Бухгейма хранят особый след, помимо экслибриса, указующего интересы владельца: Бухгейм, как и Ефремов, вплетал или вклеивал в книги вырезки, относящиеся к тому или другому автору, и таковы в моей библиотеке распухшие книги "Архив села Карабихи" или "Герцен" Ч. Ветринского с десятками газетных вырезок, любовно вклеенных Бухгеймом и поучительно расширяющих познания, связанные с содержанием книг.

Лев Эдуардович Бухгейм был неутомимым собирателем. След его мысли и интересов можно почувствовать не только в изданных им книгах, но и почти в каждой книге из его литературоведческой библиотеки, широкой, побуждавшей изучать и думать.

Михаил Васильевич Сабашников был издателем другого рода. Если Бухгейм издавал книги любительски, то издательство Сабашникова было все же коммерческим предприятием, но как надо было любить книгу, верить в ее назначение, уважать ее прошлое, чтобы издавать толстые кирпичи серии "Памятники Мировой Литературы": Лукреция, Лукиана, Саллюстия или трехтомного Еврипида... Нужны были десятилетия, чтобы книги эти разошлись, они лежали многопудово на складах, они двигались так медленно, что любой издатель пришел бы в отчаяние, но Сабашников методически, одну за другой, выпускал эти книги, выпускал на лучшей бумаге, в лучших переводах, и до сих пор книги эти являются украшением наших библиотек, спутниками уже не одного поколения.

(58) Михаила Васильевича Сабашникова, корректнейшего, сдержанного, молчаливого, я знал многие годы, всегда восхищался его издательской деятельностью и уважая ее; во время войны мы жили с Михаилом Васильевичем в одном доме.

– Я всегда дивился книгам, какие вы издавали,– сказал я ему как-то.

– Чему же вы дивились? – вежливо осведомился он.

– Ведь книги ваши так медленно шли и, наверно, доставляли вам немало трудностей.

– Они у вас есть? – спросил Сабашников, имея в виду "Памятники Мировой Литературы".

– Есть, но не все.

– Это жаль,– сказал он.– Когда-нибудь вы почувствуете, зачем я издавал их.

Михаила Васильевича уже нет на свете; книги, изданные им, прочно стоят в моем книжном шкафу, и я действительно чувствую, почему он издавал эту серию, восхищаясь кованой медью Овидиевой речи или лукавым, афористичным Лукрецием, превосходно переведенным на русский язык И. Рачинским.

Годы идут, меняются времена, но книги, изданные Смирдиным, Павленковым, Стасюлевичем, Сабашниковым, живут; пусть многие из них устарели ныне, но для целого поколения серия "Биографическая библиотека" – биографии выдающихся людей,– издававшаяся Павленковым, как и его "Словарь иностранных слов", были своего рода энциклопедией. Издания классиков: Тургенева или Гончарова – добрые памятки издательской деятельности Глазунова, а Марк Аврелий, Калевала или персидские лирики стали известны широкому читателю благодаря Сабашникову, и мы храним имена просвещенных издателей в нашей истории культуры во главе с первым издателем-просветителем Н. И. Новиковым, без которого не представишь себе движения сатирически-обличительной литературы восемнадцатого столетия...

Недавно из села Авдотьино я получил письмо от неизвестного мне человека, собиравшего все сведения о своем славном земляке – Н. И. Новикове. Я порадовался этой доброй памяти, мне казалось, что большое ветвистое дерево выросло из семян, брошенных два века назад Новиковым,– большое дерево нашей культуры, (58) уходящее корнями в историю и осеняющее своей разросшейся кроной молодое поколение.

К книгам, изданным Н. И. Новиковым, у меня тоже особое отношение: когда я вижу его монограмму на титуле, моя рука невольно тянется к этой книге; я знаю, что издатель Новиков не обманет меня, что даже во внешне беззаботной книжке хранится горькое зернышко критики, или осуждения, или сатирической усмешки для посвященных, а затем, впоследствии, и для широкого круга читателей, познающих историю нашей литературы.

КНИЖКА ИЗ МОНТРЁ

Издательница журнала «Мир божий» Александра Аркадьевна Давыдова нежно любила впечатлительного, тонкого, душевно-глубокого писателя Всеволода Михайловича Гаршина. Отвечал признательностью Давыдовой и Гаршин. В его письмах, опубликованных в третьем томе сочинений писателя, выпущенном издательством «Academia», можно найти не одно задушевное письмо к Давыдовой.

Предметом особой заботы Гаршина был тяжело больной туберкулезом поэт С. Я. Надсон. Время меняет многое, уносит славу или, наоборот, приносит ее. Но ни одни литературные воспоминания, даже, самые искренние и достоверные, не могут воспроизвести; например, атмосферу студенческой аудитории, когда выступал кумир молодежи Т. Н. Грановский; не могут они воспроизвести и то, каким кумиром – воспользуемся и ныне этим (60) старым определением – был для молодежи Надсон. Гаршин сам был болен и хорошо понимал, что должен испытывать, по существу, осужденный Надсон; слово "чахотка" было в ту пору роковым. Гаршин предпринял не одну попытку помочь Надсону, устраивал его на лето у знакомых, способствовал, чтобы Литературный фонд оказал Надсону необходимую поддержку для поездки в Швейцарию, писал не раз о Надсоне Давыдовой.

Как-то в одном из книжных магазинов я нашел хорошо .переплетенную, но сильно пострадавшую от огня книжку: первое издание стихотворении Надсона 1885 года. Переплет был обуглен, и обнажилась переплетная прокладка – какая-то журнальная вырезка на немецком языке. Собиратель книг, если он настоящий собиратель, не только ставит книгу на полку, он знакомится с ней, изучает ее, так сказать, "необщее выражение" и нередко находит особые, скрытые приметы, которых, может быть, на протяжении десятилетий не заметили те, у кого книжка была в руках.

Просматривая книжку, я увидел обрезанную переплетчиком мелкую надпись чернилами: "На память от А. Да..." – окончание фамилии было отрезано. Но дальше я обнаружил вставки и корректурные поправки, сделанные тем же мельчайшим почерком и, несомненно, авторской рукой. Сличив их с образчиком почерка Надсона, я уверился, что книжка эта принадлежала Надсону, но не он подарил ее А. Да..., а именно А. Да..., то есть Александра Аркадьевна Давыдова отдала хорошо переплести первую книгу стихотворений Надсона и в этом виде поднесла ее автору. Подарок был тем более значителен по внутреннему своему смыслу, что книгу переплели в Швейцарии именно в ту пору, когда Надсон из Ментоны, где он лечился, перебрался в Швейцарию, где в Берне ему сделали тяжелую операцию. Незадолго до этого он писал Гаршину именно из Монтрё: "Зато очень хорошая штука есть в Монтрё. Называется она по-французски "шмен-де-фер-Финюкилер", а по-русски – чертова таратайка. Это вагон, с помощью особой машины взбирающийся по рельсам в 7 минут почти отвесно на высоту 800 ф., в деревеньку Глион". На ярлычке переплетчика, вклеенном в книгу Надсона, значится: H. Dehninger relieur. Montreux. Книга вышла с цензурными купюрами, и Надсон, получив ее в качестве подарка, (61) видимо, первым делом восстановил цензурные пропуски как отдельных слов, так и целых строф.

Так, в известном стихотворении "Милый Друг,– я знаю, я глубоко знаю, что бессилен стих мой, бледный и больной..." последняя строфа была выброшена цензурой, и Надсон восстанавливает ее: "Пусть я, как боец, цепей не разбиваю, как пророк – во мглу не проливаю свет: я ушел в толпу, и вместе с ней страдаю, и даю, что в силах – отклик и привет!.."

В другом стихотворении Надсон восстанавливает выброшенную цензурой строку: "И кровь пролитая, и резкий звон цепей", в третьем: "Я стал в ряды поруганной свободы", а к стихотворению "Цветы" приложены два варианта на место цензурного многоточия. Один вариант известен и воспроизводится в современных изданиях, в том числе в малой серии "Библиотеки поэта"; а другой вариант, гораздо более социально сильный,– видимо, неизвестен. Вот это написанное рукой Надсона четверостишие:


 
О, если б мог озлобленный бедняк
Сломить стекло в пылу негодованья,
И в комнату ворвался б мертвый мрак
И шум дождя, и вихря завыванья!..
 

несомненно оно значительнее строк: «К чему бессилен ты, осенний ветр? К чему не можешь ты сломить стекла своим дыханьем, чтоб в этот пошлый рай внести и смерть, и тьму, и разметать его во прах с негодованьем».

В последующих изданиях стихотворений Надсона большинство цензурных выбросок были восстановлены, но в маленькой книжечке, переплетенной в Монтрё и подаренной Надсону А. Давыдовой, мельчайший почерк больного поэта как бы воспроизводит и его судьбу, и все, что связано с его трагической участью, и скромную историю человеческой дружбы и сочувствия...

Книги нередко заключают в себе помимо текста еще и многое другое: ярлык переплетчика, экслибрис бывшего владельца или затерянная надпись могут развернуться в целую повесть, если книга попадет в надежные руки пытливого собирателя. Так, издание сочинений Державина 1816 года отличается тем, что пятая часть снабжена личной подписью автора.

(62)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю