355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Не ко двору (сборник) » Текст книги (страница 7)
Не ко двору (сборник)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:25

Текст книги "Не ко двору (сборник)"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

22

Скоро все знакомые привыкли к тому, что у Федора Соловейкова есть дочь.

Гости, поздравления, маленькие подарки (даже Чижов принес погремушку) – все это чем-то смахивало на праздник. И все это скоро кончилось.

Началась будничная жизнь, для Стеши новая – впервые вне дома.

Их хозяин Трофим Никитич жил бобылем. Его жена была постоянно в разъездах, гостила то у одного сына, то у другого, а их у Трофима шестеро – все живут в разных концах страны.

Трофим работал столяром в промкомбинате и по своему бобыльскому положению каждую субботу приходил выпивши. При этом он обязательно заглядывал к жильцам. Балансируя на цыпочках, делая страшные глаза в сторону сиящей девочки, предупредительно тряся поднятыми руками, он объявлял шепотом:

– Ш-ш… Я тихо, я тихо…

И обязательно цеплялся за что-нибудь – за стул с тазом, за пустое ведро, – будил дочь.

Усаживаясь, он начинал разговор об одном и том же:

– Я вас не гоню. Живите. Разве я совести не имею?

Но по тому, что Трофим говорил «не гоню», по тому, что он разрешал – «живите», Федор и Стеша понимали: жильцы но очень нравятся хозяину. Одно дело – холостой, одинокий парень, другое – семья с ребенком. Пеленки, детский крик, печь топится с утра до вечера, давно уже отвык старый Трофим от всех этих неудобств. И то, что хозяин не упрекал, но ругался, еще больше заставляло чувствовать Стешу связанной по рукам и ногам.

Однажды Федор пришел очень поздно. Стеша не спала, она перед этим всплакнула по дому, видела, как муж собирал себе поужинать. Не понравился он ей в эту минуту. Ест, уши вверх-вниз ходят, и лицо такое, словно счастлив, что дорвался до каши.

– Стеша, – негромко окликнул он. – Слышь, Стеша, что я тебе скажу.

– Ну?

– Деньги нашей МТС большие ассигновали.

– Что за радость, не тебе деньги, а МТС.

– Строиться будем. Целый поселок вокруг МТС планируют. Дома финские привезут. Рассчитывали сейчас: трактористам квартиры, а бригадирам по отдельному домику. Вот как!.. Большие дела! В своем домике будем жить, сад разведем, цветы под окнами…

– А скоро ли это?

– Не сразу Москва строилась. Эх, Стешка! Обожди, встанем на ноги. Дочь подрастет, учиться оба начнем. Я ведь тоже, вроде тебя, среднюю школу не кончил. На курсах да на переподготовках доходил.

– Ладно уж, институтчик, ложись спать, – приказала Стеша ласково.

Прежде чем уснуть, в эту ночь она помечтала немного. Всплыло забытое. Свой дом, свое хозяйство. Не отцовский дом с полатями да лавками, отрывным календарем на стенке. Крашеные полы, коврики по стенам. Встанет утром и, как есть, босая, на огородец. Цветы, говорит, под окном… Ну, это, может, и ни к чему. От цветов сыт не будешь. Огород большой, пасеку обязательно. Утром листья у капусты матовые, тронешь – холодные. Муж, может, на директора МТС выучится, культурный человек! Ее хочет заставить учиться… Зачем? Для дому, для хозяйства, для детей ума хватит. Ой, беспокойная головушка! Ой, трудно с тобой, непутевый мой… Вот ведь забыла, смирилась – не бывать тому, что думалось, ан нет, не узнаешь, где счастье откроется…

23

Пришла мать. Напомнила дом. Как бы ни расписывал муж цветы под окнами, а родной дом не забудешь – береза старая, въезд на поветь с весны травкой зарастает: не раз вспомнишь, быть может, и при хорошей жизни слезу прольешь. Как бы ни дичился Федор ее родителей, а мать останется матерью. Голос ее по утрам: «Спи, касаточка, спи, ласковая», – всегда сердце греть будет.

Стеша не знала, куда усадить мать, чем угостить ее.

– Как муженек-то себя ведет? – прихлебывая чай с блюдечка, поинтересовалась Алевтина Ивановна.

– Хорошо, маменька. Он добрый, старательный.

– Добрый? То-то вижу, от доброты его ты с лица спала.

– Трудно пока на первых-то порах. Но поживем – выправимся. Федор-то обещает: дом дадут в МТС.

– Уж дом. Палат каменных не обещал тебе?

– Запланировано, говорит. Деньги большие им разрешены на стройку…Стеша принялась рассказывать.

– А ты верь, верь больше. На доверчивых-то воду возят. Не знаешь, что ли? Варвара который год в колхозе масляные да хлебные горы сулит. Не видно их что-то. Обещать-то обещай, да и заботушку проявляй о жене. От нас оторвал, к себе перетянул, а нет того, чтоб, пока там строят да налаживают, у нас до поры пожить. Пусть строят, построят – переедете. В родном доме или на стороне жить, где лучше-то? Мы не враги дитю своему, держать на хорошую жизнь не будем. Веришь – он добрый, а ты на себя погляди. Какая ты белая да румяная была, глядеть не наглядеться, а теперь… Горюшко ты мое, кровинушка ты моя родная, на кого ты похожа?.. – Алевтина Ивановна начала сморкаться в конец платка.

Стеша держалась, держалась и тоже заплакала.

– Скворечник на березе нашей мне прошлой ночью снился, мамушка.

– Горькая ты моя! И за что нас господь бог через тебя покарал? За какие грехи тяжкие?..

Обе плакали, чай стыл в чашках.

Едва только Федор переступил через порог, Стеша встретила его словами:

– Нет моей силы жить здесь. Домой поеду… погостить… Может, на месяц, может, и больше, сколько поживется.

Не слова, а самый голос, глухой, срывающийся, недобрый, глаза, спрятанные под ресницами, испугали Федора.

– Не могу, Стеша… Обожди, квартиру новую подыщем, няньку найдем. Не пущу тебя домой. Все поломается опять промеж нами. В вашем доме даже воздух заразный. Надышишься ты его – чужой мне будешь.

– Сам ты заразный, сам ты чужой.

Стеша хотела крикнуть, что дома с цветами под окнами, что жизнь, легкая – все выдумки, не будет легче. Уж коли хочет добра ей, то пусть не держит – с отцом да с матерью ей удобнее, от добра добра не ищут!.. Не успела крикнуть, проснулась дочь от громкого разговора, заплакала. Стеша бросилась к ней, схватила, прижала, в голос запричитала:

– Как были мы с тобой, Оленька, сиротинушки, так и остались. Отец твой о своей МТС больше думает!

Так воздух дома Ряшкиных, о котором говорил Федор, казалось, появился и здесь. Трудно молчать, но и говорить нельзя. Заговоришь, будет скандал.

…Дома раньше всех, под петушиный перекрик, выходил во двор отец. Стеша в детстве любила выскакивать за ним в одной рубашонке на крыльцо, поеживаясь от утреннего холодка, поглядывать. У отца в те часы было важное и спокойное лицо. Ходил не торопясь по двору, не торопясь ко всему приглядывался. Вобьет гвоздь в косяк, рукой пощупает – для себя вбит, крепко. Поправит, подопрет колом пошатнувшуюся связь у изгороди, дернет – для себя подпер, на совесть. Плетень, калитка, береза со скворечником, высокое крыльцо – тут деды, прадеды жили, свое место, кровное. Хоть щепку с дороги отбросишь – для себя, не для чужих постарался. Здесь же сенцы грязью заросли, пылища, паутина по стенам… Прибрать бы, но ведь не свое. Чего ради руки ломать, за спасибо от пьяного Трофима? Да и того, поди, не услышишь. Что там сенцы? Комнату прибрать, пол вымыть душа не лежит. Чужое все кругом, не свое, куда попала?..

А свое-то, и дом с коньком, и береза старая, не за морями, не за горами родное гнездо, не по железной дорого ехать – рукой подать. Так что же она тут сидит, мучается? Из-за кого? Из-за мужа, из-за Федора? Да пропади он пропадом, вытащил на убожество, обещает: «Крепись, Стешка, крепись, построятся, выучимся, заживем…» Жди, построятся, строить-то в МТС мастерские начали, а не дома с цветами под окнами…

…Федор, забежав после работы в магазин, купил то, что давно собирался купить: абажур на настольную лампу, стеклянный, снизу белый, как молоко, сверху темно-зеленый, как осенняя озимь.

Надо думать, что Стеша сейчас не обрадуется покупке. Ей нынче не до абажуров. К дому своему, к родной крыше тянется. Молчит, насупилась, комнату запустила, сама ходит растрепой. Ничего, крепись, Федор, в МТС большие дела начинаются. У тихого сельца Кайгородище рабочий поселок вырастет. Пусть Стеша теперь неласкова, пусть недовольна мужем, пусть! Он перетерпит. Придет время, спасибо ему скажет, что в родной дом не пустил. Будет и ласкова, и разговорчива, и опрятна, и красива, лучше не надо жены.

Придет время: возвратится Федор с работы, а в комнате, что в лунную ночь, сумрак от абажура, на столе круг яркий, так и тянет сесть, книгу под свет положить. Сам будет учиться, Стешу заставит. Спасибо скажет.

С покупкой, обернутой в серую бумагу, Федор поднялся по крыльцу, сбил снег с валенок, вошел.

Никого. Кроватка-качалка, присланная Варварой, пуста. Стешин чемодан, большой, черный, фанерный, с висячим замком, стоял раньше в углу. Исчез он. Нет и лоскутного одеяла на большой кровати, оно тоже Стешино. На полу, посреди комнаты, валяется погремушка, подаренная Чижовым.

Федор поставил на стол абажур, сел не раздеваясь, «Вот тебе и зеленый свет по комнате, вот тебе и учиться заставлю… Уехала… Интересно: свои нарочно приезжали или машина подвернулась?.. Да не все ли равно! Уехала… Теперь уж все. Кланяться к Ряшкиным, просить, чтоб вернулась, не пойду. Пусть попрекают в райкоме комсомола: не умеешь воспитывать. Видать, не умею, что поделаешь…»

И вдруг Федор опомнился и застонал.

– Ведь Ольгу с собой взяла! Нет дочери-то!..

Осень. Под мелким дождем плачут мутные окна.

Лето было дождливое, серенькое. Только в августе выдались безоблачные деньки – небо предосеннее, лиловое, солнце пылающее, косматое, но не жгучее, так себе припекает. В эти-то дни и успели сухоблиновцы – убрали все с полей. Подсчитали: год не из счастливых, а урожай выдался неплохой.

Осень. Плачут окна. В небе темно и тихо. Кошка, спрыгнувшая с печи, заставляет вздрагивать: «Чтоб тебя разорвало!»

Спит дочь. Отец с матерью притихли. Тоже спят. Да и что делать в такой вечер. Осень на дворе, глухая осень. Мелко, скучно моросит. Плачут окна.

Стеша уставилась на слезящееся стекло, думает и не думает. Скучно! До боли скучно, хоть плачь. Да и плакала, не помогло – все равно скучно.

А сейчас в селе в стареньком клубе около правления горит электричество, собирается народ. Сегодня праздник в колхозе. Урожай нынешний отмечают и пуск тепловой станции. Приглашен известный гармонист Аникушкин из Дарьевского починка. Придет молодежь из всех соседних деревень. Придет и Федор. Он плясун не из последних, ему там почет. Деньги высылает. Дочь, может, и помнит, а жену забыл. Плясать будет, веселиться будет, что ему – дитя не висит на шее, вольный казак… Да и народ его любит, Федором Гавриловичем величает.

И уже тысячный раз Стеша начинает спрашивать себя: чем они не нравятся людям? Не воры, не хапуги, живут, как все, никого не обижают, на чужой кусок не зарятся. В чем же виноваты они перед селом? Не любят их…

– Эх-хе-хе, доченька! Сумерничаешь? Последовал сладкий зевок. Мать слезла с печи, зашаркала валенками по половицам.

– Дай-кось огонь вздую.

При тусклом свете лампы Стеша видит лицо матери. Оно опухшее от сна, зеленое от несвежего воздуха.

– Электричества напроводили. Кому так провели, а кому так нет. Кто шибче у правления трется, тому хоть в сенцы не по одной лампочке вешай…

Чувствуется, что ворчание матери скучно даже ей самой.

– Мам? – нехорошим, треснувшим голосом перебивает Стеша.

– Что-сь? – откликается испуганно Алевтина Ивановна.

В последнее время характер что-то у дочки совсем испортился, плачет, на мать кричит. Прежде-то такого не случалось.

– Мам… скажи: за что нас на селе не любят?

– Завидуют, девонька, завидуют. От зависти вся злоба-то, от зависти…

– А чего нам завидовать? Живем стороной, невесело, от людей прячемся за стены.

– Не пойму что-то нынче тебя, Стешенька. Ой! Неладное у тебя на уме!

– Не понимаешь? Где уж понять! Мужа привела, извели вы мужа, ушел из дому. Мне жить хочется, как все живут. Не даете. Пробовала к мужу уйти, ты меня отравила, наговорила на Федю. «Не верь да не верь». Вот тебе и не верь. А что теперь понастроили с МТС-то рядом! Жить вы мне не даете! Сами ничего не понимаете, меня непонятливой сделали!

– Святые угодники! Да что с тобой, с чего опять лаешься? Стешенька, на мать же кричишь, опомнись!

– Опомнись! Опомнилась я, да поздно!

– Господи, от родной-то дочери на старости лет!

Вышел отец, бросил угрюмый взгляд на дочь.

– Опять взбесилась? Стешка! Проучу!

– Проучил, хватит! Твоя-то учеба жизнь мне заела!

Силантий Петрович зло махнул рукой.

– Выродок ты у нас какой-то. Всегда промеж себя дружно жили. Тут на тебе – что ни день, то визг да слезы…

– Это он все! Все он! Муженек отравил, залез к нам змеюкой, намутил, ребенка оставил и до свидания не сказал. Он все! Он!

– Жизнь заели! За-е-ели! От криков проснулась дочь.

В жарко натопленном клубе играла гармошка. Федора шумно вызывали. Он упрямо отказывался. Наконец ребята-трактористы вытеснили его на середину круга, кто-то услужливо подхватил упавший с плеч пиджак.

Чуть вздрагивающей рукой Федор провел по волосам, стараясь не глядеть в глаза людям, напиравшим со всех сторон, прошел вяло, враскачку, быстрей, быстрей и сделал жест гармонисту: «Давай!» Гармошка рванула и посыпала переборы, один нагоняющий другой. Зазвенели стекла, заголосили сухие половицы под каблуками, гул голосов перешел в восторженный стон, волосы Федора растрепались, лицо покраснело. «Эх! Потеснись, народ! Душа на простор вырвалась!»

Хлопали в ладоши, кричали, не слыша друг друга, теснились плечами… И вдруг, ударив в пол, Федор остановился, вытянулся, уставился поверх голов, потное лицо медленно стала заливать бледность. Жалобно всхлипнув, осеклась гармошка. Голоса смешались, упали – и наступила тишина, в которой лишь было слышно напряженное дыхание людей. Невольно глаза всех повернулись в ту сторону, куда смотрел Федор.

Снаружи, за темным, мокрым окном, прижалось к стеклу смутное лицо Стеши…

Расплата

Часть первая
1

В глубине дома номер шесть по улице Менделеева во втором часу ночи раздался выстрел. Дверь квартиры на пятом этаже распахнулась, из нее вырвалась растерзанная, простоволосая женщина с ружьем в руках, ринулась вниз по лестнице, кружа с этажа на этаж, задыхаясь в бормотании:

– Бож-ж мой!.. Бож-ж мой!.. Бож-ж-ж!..

Спящий город уныло мок под дождем, расплывшиеся фонари, держа на себе громаду холодной и сырой ночи, уходили вдаль, в черную преисподнюю. Женщина с ружьем, отбежав от подъезда, остановилась, дико оглянулась.

Дождь вкрадчиво шептал, дом уходил в небо черной глыбой (темней дегтярной ночи), лишь с дремотной усталостью тускло светились окно над окном по лестничным пролетам да высоко, на пятом этаже, горели ясно и ярко еще два окна. Выстрел никого не разбудил.

Женщина издала стон и, прижимая ружье, бросилась по пустынной улице под фонарями, по лужам на асфальте, в кухонном развевающемся халатике, в тапочках на босу ногу:

– Бо-ож-ж мой!.. Бо-ож-ж!..

Дверь квартиры, откуда выскочила женщина, стояла распахнутой, из нее на сумеречную лестничную площадку щедро лился ровный свет. В этот заполуночный час, когда все запоры замкнуты, одна семья старательно укрылась от другой, огромный дом от фундамента до крыши коченел в обморочной каталепсии, разверстая светоносная дверь могла бы испугать любого – вход в иной мир, в потустороннее, в безвозвратность! Но пугать было некого, все кругом спали…

В дверях появилась тень по-теневому бесшумно, тонкая, угловато-ломкая – насильственные, неверные движения незрячего существа. Человек-тень остановился на пороге, ухватился рукой за косяк. Казалось, его, потустороннего жителя, страшил этот оглушающе тихий, спящий мир. Наконец он собрался с духом и шагнул вперед – долговязый парнишка в майке и узких джинсах, тонкие ноги с неуклюжей журавлиной поступью.

Посреди лестничной площадки он снова остановился, недоуменно оглядываясь, – три двери были бесстрастно глухи. Парнишка судорожно вздохнул, двинулся дальше. Осторожно, робея, как слепой, вниз ощупью по ступенькам лестницы, шорох его шагов срывался вниз, на дно лестничного колодца.

Он спустился всего на один этаж, толкнул себя к обитой черным дерматином двери и встал, тупо уставясь. Тишина, сковывающая весь дом, сковала и его. Он слезно задремал стоя, минуту, может больше, не шевелился. Наконец с усилием выпрямился и нажал на кнопку. За обитой дверью, за глухой каменной стеной послышался въедливо живой звук звонка. Парнишка зябко передернул голыми плечами и снова оцепенел. Ни шороха, ни скрипа, тяжелое молчание дома. Он вновь заставил подняться непослушную руку, на этот раз звонок долго сверлил закованную в бетон тишину.

Смачно дважды щелкнул замок, дверь приоткрылась.

– Кто тут?.. – сиплый со сна, недоброжелательный мужской голос.

– Это я… – с конвульсивным выдохом.

Досадливое короткое кряканье, выразительное, как ругательство, и обреченное. Дверь распахнулась – твердый подбородок в суточной щетине, насупленный лоб, но выражение длинного, помятого сном лица брюзгливо-кислое и голос сварливый, нерешительный:

– Опять у вас кошачья свадьба?

– Василий Петрович, я… – У парнишки судорогой свело челюсти.

– Сами покою не знаете и другим не даете…

– Я отца убил, Василий Петрович!

Василий Петрович распрямился в дверях – в сиреневой трикотажной рубашке, узкоплечий, высокий, нескладно костистый, с заметным животиком, выступающим над полосатыми пижамными брюками. Он втянул в себя воздух и забыл выпустить, мелкие глаза стали оловянными, стылыми. А парнишка тоскливо отводил взгляд в сторону.

– Милицию бы вызвать, Василий Петрович…

И мужчина очнулся, рассердился:

– Милицию?.. Ты шуточки шутить среди ночи!.. Чего мелешь?..

– Я… его… из ружья.

За спиной Василия Петровича всплеснулся вихревой шум, вспыхнул яркий свет, мелькнули пружинно вскинутые тонкие косички, бледное лицо в болевой гримаске, тонкая рука, стягивающая ворот халатика у горла.

– Коля! Что?!

Василий Петрович попытался загородить собой парнишку:

– Марш отсюда! Без тебя!.. Без тебя!..

– Что, Коля?!

Коля молчал, гнул голову, прятал лицо.

– Сонька! Кому сказано – не суйся!

– Ко-ля!!

– Соня… Я – отца… Милицию бы…

– Папа, что он?.. Скажи, папа!

– Эдакое в чужой дом нести… Стыда у них ни на грош! – снова сварливо-бабье, беспомощное в голосе Василия Петровича.

Из глубины квартиры выплыла женщина в косо натянутом платье – спутанные густые волосы, лицо сглаженное, остановившееся, бескровная маска.

– Мама! – кинулась к ней Соня. – У них что-то страшное, ма-ма!

– Но почему он к нам? Что мы, родня ему близкая?

– Мама!!

И мать Сони слабо вступилась:

– Да куда же ему идти, Вася?

Парнишка глядел в пол, зябко тянул к ушам голые плечи.

– Василий Петрович, в милицию… позвоните.

За спиной Василия Петровича мелькнули пружинные косички, повеяло ветерком от разметнувшихся пол халатика, Соня кинулась в глубь прихожей, раздался мягкий стрекот телефонного диска.

– Алло! Алло! – высокая, на срыве колоратура. – Аркадий Кириллович, это я, Соня Потехина!.. Аркадий Кир-рил-лович!.. – Всхлип со стоном. – У Коли Корякина… Приезжайте, приезжайте, Аркадий Кириллович! Скорей приезжайте!..

Соня звонила не в милицию, а их школьному учителю.

А по темному, мокрому, пустынному городу бежала женщина в халатике, прижимая к груди ружье. Слипшиеся от дождя волосы закрывали лицо.

– Бо-ож-ж мой… Бо-ож-ж!..

2

Аркадий Кириллович жил неподалеку – всего какой-нибудь квартал, – но как, однако, неуклюж и бестолков бывает внезапно разбуженный человек, за десятилетия мирной жизни отвыкший вскакивать по тревоге. Пока опомнился, осмыслил, ужаснулся, пока в суете и спешке одевался – носки проклятые запропастились! – да и резво бежать под дождем в свои пятьдесят четыре года уже не мог, вышагивал дергающейся походочкой.

Дом по-прежнему спал, по-прежнему вызывающе светились лишь два окна на пятом этаже.

Из подъезда выдвинулся человек – угрожающе массивный, утопивший в плечах голову, – полуночный недобрый житель. Приблизившись вплотную, он заговорил плачущим, зыбким голосом:

– Дети – отцов! Дети – отцов! Доучили!..

– Кто вы?

– Не узнали?

– Василий Петрович!

Где тут узнать. Отец Сони Потехиной в просторной дошке с меховым воротником, делавшей его внушительно плечистым.

– Все-таки помните – и на том спасибо. Я вот вас встречать выбежал…

Натянутый на лоб берет, невнятный в темноте блеск глаз и то ли раздраженный, то ли просто раздерганный голос.

– …встречать выбежал, чтоб поделиться: был там, видел! Дети – отцов! Дети – отцов! Конец света!..

– «Скорую» вызвали?

– Нужна теперь «Скорая», как столбу гостинец. В упор разнес… В самое лицо, паршивец… Сын – в отца!

– Пошли! Вдруг да помочь можно.

– Ну не-ет! С меня хватит. Не отдышусь… А вы полюбуйтесь, вам ох как нужно! Авось да поймете, что я теперь понял.

– О чем вы?

– О том, что страшненькое творите. Такой хороший, такой уважаемый, тянутся все – советик дайте… Очнуться пора!

– Ничего не пойму.

– Конечно, конечно… Может, потом поймете. Сильно надеюсь! – Василий Петрович вцепился в рукав, приблизил к лицу Аркадия Кирилловича дрожащий подбородок, жарко дыхнул: – Ненормальными дети растут. Не замечали? И Сонька моя тоже ненормальная…

Аркадий Кириллович с досадой освободился от его руки:

– Отложим выяснения. Теперь не время!

– Не время, нет! Поздновато. Случилось уже, назад не вернешь. Раньше бы выяснить!..

Последние слова Василий Петрович уже кричал в спину учителя.

Темные лестничные пролеты выносили Аркадия Кирилловича на скупо освещенные площадки – первый этаж, второй, третий… Он поднимался, и росла неясная тревога, вызванная неожиданной встречей с Василием Петровичем, – похоже, упрекал его, и с непонятным раздражением. До сих пор гнало одно – стряслось несчастье, нужна помощь! И спешил, не спрашивая себя – чем поможет, что сделает? Сейчас с каждым шагом наваливалось смутное ощущение – откроется неведомое, оборвется привычное. Впервые пришла оглушающе простая мысль – его ученик убил! Странно, что сразу не оглушило – его ученик! Не связывал с собой…

А с Василием Петровичем Потехиным он был в хороших отношениях, знал его даже не только как родителя одной из учениц, не так давно принимал участие в его судьбе, выслушивал жалобы, давал советы, направлял к нужным людям… Потехин раздражен – непонятно.

После крутой лестницы заколодило дыхание и сердце нервно билось в ребра. Аркадий Кириллович остановился на последнем этаже.

Перед ним распахнутая дверь, из которой щедро лился свет. Кусок паркетного пола с половичком, кусок стены, обклеенной бледными обоями, с какой-то журнальной картинкой синее с красным, что-то сочное, но не разберешь издалека. Кусочек обжитого мирка, каких больше сотни в этом доме, сотни в соседних домах, сотни тысяч во всем городе. И каждый наособицу. Семьи, как люди, несхожи друг с другом. Вход в мир? Да нет, этот мир уже рухнул. Он стоит в пяти шагах от катастрофы. И с новой силой охватило тяжелое, почти суеверное предчувствие – стоит шагнуть ему в эту распахнутую дверь, как его жизнь, налаженная, устоявшаяся, сломается. За этой ярко освещенной дверью его ждет не только покойник, а и ещё что-то неведомое, опасное, от чего можно уберечься, только отступив.

Но что-то пригнало же его к этой двери, что-то властное, среди ночи. Отступить не может.

Отдышавшись, Аркадий Кириллович двинулся к двери, заранее испытывая и брезгливость и подмывающее возбуждение – окунается в атмосферу преступления, о какой много приходилось читать, но самому окунаться – ни разу.

Картинка, висевшая на стене против входа, – реклама, вырезанная из иностранного журнала: у синего моря, на оранжевом пляже красная, зализанная, устрашающе длинная машина с откидным верхом, возле нее улыбалась всеми зубами загорелая поджарая блондинка в предельно скудном купальнике.

В конце коридора у дверей в комнату – тоже распахнутых, входи! – валялась мужская туфля, нечищеная, поношенная, с крупной ноги. Аркадий Кириллович осторожно перешагнул через нее.

Он в свое время видел немало убитых – речка Царица в Сталинграде была завалена смерзшимися, скрюченными трупами в уровень своих обрывисто-высоких берегов. Но там мертвые – часть пейзажа искромсанного, изуродованного, спаленного и… привычного.

Здесь же ярко, заполночным бешеным накалом горела под потолком люстра с пылающими хрустальными подвесками и напоенный яростным светом воздух застыл в тягостной неподвижности. Парадно большой телевизор в сумрачной лаковой оправе взирал слепо и равнодушно плоской туманно-серой квадратной рожей. Широкая кровать бесстыдно смята, одна из подушек валялась на полу. И всюду по сторонам сверкают осколки разбитой стеклянной вазы.

А под переливчатой накаленной люстрой через всю комнату наискосок – он, распластанный по полу, удручающе громоздкий. Тонкая, синтетически лоснящаяся рубашка обтягивает широкую мощную спину, голова в кудельных сухих завитках волос прилипла к черной, до клейкости густой луже на паркете. От нее прокрался под раскоряченные ножки телевизора столь же дегтярно-черный, вязко-тягучий ручеек. И торчащие крупные ступни в несвежих бежевых носках, и одна рука неловко вывернута в сторону, мослаковатая, жесткая, с изломанными ногтями – рабочая рука. Аркадий Кириллович почувствовал подымающуюся тошноту; в помощи этот человек уже не нуждался.

3

То была их вторая встреча.

Года три назад Аркадий Кириллович поднялся в эту комнату (тогда она выглядела обычно и совсем не запомнилась). Коля Корякин – еще шестиклассник – плохо учился, вызывающе грубил учителям, часто срывался на истерику. И тогда-то в школе заговорили: у мальчика неблагополучная семья, отец пьет, скандалит, сыну приходится прятаться от него по соседям. Надо было принимать какие-то меры, и, как всегда, срочно. Меры, а какие?.. В распоряжении школы есть всего одна, прекраснодушно-ненадежная – поговорить с непутевым родителем, воззвать к его совести. Никакой другой силой влияния учителя не наделены.

За эту не сулящую успеха операцию никто не брался – взялся он, Аркадий Кириллович.

Он явился утром в воскресенье с расчетом, чтоб не напороться на пьяного отца. Перед ним предстал рослый мужчина, еще заспанный, в нательной рубахе не первой свежести, со спутанной соломенной волосней, с тем ошпаренным цветом лица, который бывает лишь у особого типа блондинов. Само же лицо, правильное, с твердым крупным носом, плоским квадратным подбородком, выражало затаенное брезгливое страдание – след похмелья, – выбеленно-голубые, на парной красноте глаза были увиливающе-угрюмы.

Аркадий Кириллович сразу понял, что этого человека никакими увещеваниями не проймешь, вежливость он примет за робость, искренность – за желание обмануть, сострадание к сыну – за притворство. И потому Аркадий Кириллович заговорил со спокойной категоричностью, за которой должна была чувствоваться расчетливая агрессия, дающая понять – грубости не потерплю, возражений в повышенных тонах слушать не буду.

– Если в семье обстановка не изменится, – заключил он короткую и энергичную декларацию, – жизнь вашего сына окажется искалеченной. Хотите взять на свою совесть эту вину?

Темные губы скривились, белесые глаза убежали в сторону, упрямое, вызывающее выражение – видали мы таких праведничков! – не вызрев, скисло на воспаленной физиономии, лишь раздраженность прорвалась сухим скрипом в голосе:

– Мое дело – накормить и обуть. Голодом мой сын не сидит, нагим не ходит. А воспитывать там – ваша забота, вам за это держава деньги платит.

Спорить и доказывать бессмысленно. Аркадий Кириллович встал, стараясь поймать увиливающий взгляд, жестко произнес:

– Зарубите себе на носу: случится что с вашим сыном, нам даже не придется предъявлять особые доказательства вашей вины. Они слишком очевидны, так что – берегитесь!

Корякин-отец не взвился – стерпел, поверил в угрозу. Хотя какая там угроза, ни Аркадий Кириллович, ни школа ничем его не могли наказать. Детское воспитание подавляюще зависит от родителей, а родители же полностью независимы от педагогов. Но в ту минуту Корякин-отец был трезв, а значит, и не храбр.

Встречаться вновь нужда отпала – Коля Корякин вдруг резко изменился, из трудных учеников стал нормальным.

И вот – плашмя поперек комнаты, вязкая лужа крови на паркете… Сын – отца.

Аркадий Кириллович вздрогнул – в мертвой комнате неожиданно раздался хрип!.. Но хрип взорвался громоподобным звоном – бом-м! бом-м! бом-м! Часы на стене в черном длинном деревянном футляре отбили три часа ночи. Они одни втихомолку жили в этой комнате, в застекленном оконце мелькал ясный лик маятника. Сразу же стало слышно размеренное тиканье – скупые, вкрадчивые и неумолимые шажки времени.

И Аркадий Кириллович очнулся: а, собственно, почему он здесь? Зачем ему видеть этот труп, испытывать тошноту? Он же сорвался с постели ради того, кто пока жив, – Коли Корякина, своего ученика. Коля находится этажом ниже… Страшный и простой факт, которому он все еще не осмеливается верить, – вот под яростно пылающей люстрой жертва… его ученика! Учил Колю Корякина не биному Ньютона, не далеким крестовым походам, а тому, как страдали за людей Пушкин, Толстой, Достоевский…

Оказалось, надо совершить усилие, чтоб отвернуться от убитого. Аркадий Кириллович, волоча непослушные ноги, двинулся прочь, старательно переступил через разношенную туфлю на пороге комнаты, прошествовал мимо соблазнительно улыбающейся блондинки у синего моря, но у распахнутой в спящий мир двери повернул… на кухню. Не готов к встрече. Надо – пусть не понять – хотя бы обрести равновесие.

Кухня уютно-тесная, белая, оскорбительно покойная, прибранностью и порядком притворяющаяся – не ведает, что случилось рядом за стеной. Узенький столик у стены покрыт клеенкой с веселыми цветочками. Аркадий Кириллович тяжело опустился за него.

4

Женщина с ружьем оказалась почти на окраине города, в новом районе, где дома без конца повторяют друг друга, где фонари реже, дождь, кажется, сыплет гуще, закоулки темней, а ночь глуше, неуютней, безнадежней.

Женщина свернула за угол одного ничем не отличающегося от других пятиэтажного здания, тихо постанывая: «Бож-ж… Бож-ж…» – протрусила наискосок через просторный двор, оказалась у флигелька, каким-то чудом уцелевшего с прежних, дозастроечных времен, сохранившего среди утомительно величавого стандарта свою физиономию, облупленную, скривившуюся, унылую.

Женщина пробарабанила в окно, и оно, помешкав, вспыхнуло, вырвав из тьмы одичавшее, залепленное мокрыми волосами лицо, зловеще залоснившиеся стволы ружья…

Маленькая комнатушка была беспощадно освещена свисавшей с потолка голой лампочкой. Переступив порог, женщина с грохотом выронила ружье, бессильно опустилась на пол, и сиплый, гортанный полукрик-полустон вырвался из ее горла.

– Тихо ты! Соседей побудишь.

Рослая старуха, впустившая ее, глядела сонно, недобро, без удивления.

– Ко-оль-ка-а!.. Отца-а!.. Насмерть!

Женщина надсадно тянула худую шею в сторону старухи, сквозь волосы, запутавшие лицо, обжигали глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю