355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Не ко двору (сборник) » Текст книги (страница 10)
Не ко двору (сборник)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:25

Текст книги "Не ко двору (сборник)"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Корякина Анна Васильевна, 1937 года рождения, домохозяйка… Ей всего тридцать семь лет, но глядится уже старухой.

– Собиралась соврать вам… – Ловящий, с мольбой взгляд, голос виноватый, срывающийся, пальцы нервно теребят пуговицы. – Спешила к вам и думала: скажу, что я… я, а не Колька из ружья-то… Да ведь все равно же не поверите. Не научилась врать, хотелось бы – ох хотелось! – да не смогу… Может, покойный Рафаил еще и меня виноватее, но о нем-то чего теперь толковать… Ну а после него – я! Я к этой беде привела, не сын!

– Расскажите, как было.

– Как?.. – Она вся сжалась в просторном пальто, по сморщенному лицу пробежала судорога. – Гос-по-ди! Просто ли рассказать… Ведь это давно у нас началось, еще до Коленькиного рождения, можно сказать, сразу после свадьбы. Первый раз он побил меня на другой же день как расписались.

– И после шли постоянные пьяные побои?

– Может, и случался когда передых, но потом-то он всегда добирал свое.

– И в этот раз он ввалился пьяным… В каком часу?

– Поздно. Поди, в час, а то и в начале второго… Но не спали. Где там уснуть, когда шаги выслушиваешь… Ох-ох, всю-то жизнь я вечерами слушала да обмирала! Не любя женился, ненавидя жил…

– Да как же так не любя и поженились?

– Сама все время гадала, как это случилось. Он по Милке Краснухиной с ума сходил, а та от себя его оттолкнула да в мою сторону указала – вот, мол, кто тебе пара. Я, дура, согласилась. Молода была, девятнадцать только исполнилось. И одна как перст, даже в деревне родных не осталось… Первая моя дурость, да если б последняя… Все на моей глупости и замешалось.

– Он что – по этой Краснухиной тосковал?

– Прежде, может, и тосковал, да за двадцать-то лет прошло. Людмила в ту же пору замуж вышла, из Краснухиной Пуховой стала. Не-ет, просто ему втемяшилось – нелюба, а он такой: кого невзлюбит, жизни не даст. Другие-то от него посторониться могут, а то и постоять за себя. Я всегда у него под рукой, и характеру у меня никакого – вот и вытворял. Я всяко пыталась – ублажала, сапоги с пьяного стаскивала. Только от покорности моей он еще пуще лютовал. Бесила покорность. А коли возражу, ну тогда и совсем: «Ты, тварь, дышать не смей, не только голову подымать!» Тварь – это еще ласково…

– Н-да, рисуночек.

– А в эту ночь он стол толкнул, на нем ваза стояла… Хорошая ваза, сам покупал. Не думайте, что он недомовит был. Даже пьяный о доме вспоминал, если, конечно, не шибко пьян, что-то купит, принесет… Ну а потом осатанеет – бьет. Да и то, пожалуй, с расчетом – тарелки смахнуть ничего не стоит, а вот телевизор ни разу не тронул…

– Так что с этой вазой?

– Столкнул он ее, а я ойкнула, не удержалась. «Ах, жаль тебе!..» И набросился, а тут Колька… Колюха давно уже стал встревать промеж нами…

– Он стращал отца, что убьет?

Анна не ответила, уставилась в пол, мертвенная бледность отчетливей означила морщинки на усохшем лице.

– Говорите все как есть, – строго приказал Сулимов.

– Стращал.

– Вы этому верили?

– Да кто такому в полную-то силу поверит?

– Хорошо, продолжайте.

– И продолжать нечего. Колька кричит, он рычит, Кольку отталкивает, ко мне рвется. Ударил он меня так, что с ног… Пока очухалась, вдруг слышу… Вскочила я, смотрю – он валится да плашмя на пол. А Колька в руках ружье держит, из стволов-то дым идет, и вонь от этого дыма по всей комнате. Лицо Коли словно из мела, одни глазища… Дальше уж не помню, как из рук его ружье вырвала. Опомнилась – бегу с этим ружьем по городу…

– Так в чем же вы тут себя считаете виновной?

– Все из-за меня. Не я б, ружье это никогда не выстрелило.

– Да разве вы толкали сына к ружью? Не хотели того, не выдумывайте!

– Хотела не хотела, а все делала, чтобы сын отца убил.

Анна Корякина сказала это столь твердо, что даже на ее лице проступила ожесточенность.

– Все делали? Что именно?

– Ужас берет, когда теперь оглядываюсь… Не замечала прежде – была злодейкой, право. Да чего же добивалась я, дура тупоумная! Чтоб сын вместе со мной страдал! Стонала не переставая, слезы лила, из кожи лезла себя несчастной показать… И видела, видела – жалеет, весь исстрадался парень, невмоготу ему, а мне все мало, мне от него большей жалости хочется, никак не уймусь, разжигаю… Зачем, спросите? Оно понятно зачем. После мордобоев да ругани изо дня-то в день кому не захочется утешиться. От чужих людей утешение дешево, стороннее оно, а вот от сына родного – вроде живой воды. Муж лютует – сын весь исходится, а мне приятно, сладко так, не насытюсь, еще, еще!.. Даже, поверите ли, ждала – о-ох! – даже с нетерпением, чтоб Рафашка зверем ввалился да набросился. Он изобьет, а сын показнится за мать родную… Радовалась тишком, что ненавидит Колька отца лютой ненавистью. Раз его ненавидит, значит, меня любит! Радо-ва-лась! Ну не подлая ли?..

– Кто упрекнет вас за это? – выдавил из себя Сулимов.

– Кто-о? Да вы! Да неужель понять не в силах, кто в смерти повинен? Неужель не видно, кто подстроил убийство? Что из того, что Колька ружье в руках держал, – всунула-то ему его я! Я его руками курки спустила! Я! Не смейте не верить! И думаете, не чуяла, что к дурному идет? Чуяла! Иной раз опомнюсь – и дух захватит, отказаться уже не могла. Как Рафашка без водки, так и я без Колюхиных страданий не жилица! Отравилась вконец, ими только и держалась. День пройдет спокойно, а мне уж и не по себе – умираю… О-о-о! – Анна застонала. – Тащила, подлая, своими руками родного сына к погибели тащила! И по совести и по закону – кругом виновата!

– Ваш сын сказал, что вы боялись беды, разряжали ружье.

– Разряжала. Конечно, разряжала. Но думаете, из страха одного – непоправимое случится? Не-ет, мне показать было нужно Коле, какая хорошая у него мать, даже извергу мужу зла не желает, спасти, видите ли, хочет…

Сулимов наконец не выдержал, вознегодовал:

– Да хватит вам на себя наговаривать! Нужно быть холодной сволочью, чтоб столь тонкий и осознанный расчет иметь – сделаю-де благородный жест, чтоб сын заметил и умилился. Не было того! Не уверяйте! Не могли вы быть такой расчетливо-холодной. Для этого нужно сына или совсем не любить, или же любить так себе, много меньше, чем себя. А вы почему-то сейчас себя подсовываете вместо него! Так что не плетите мне хитрых басенок!

Снова Анна залилась бледностью, снова на измученном лице проступила ожесточенность.

– Правду говорю, не плету! – Упрямая убежденность в ее голосе и никакого негодования. – Не сознавала я. И расчета в мыслях тоже, должно быть, не было. Но нравилось, нравилось хорошей глядеться. Так это-то «нравилось» и заставляло ружье разряжать, а не страх… Страх, может, и был… Как не быть! Только жила-то одним – перед сыном показаться. Ну неужель не понятно?!

– Н-да!..

– Ага! Верите, деться некуда. Тогда пораскиньте – кого судить? Его, глупого, горячего, мать любящего? Или меня, взрослую, тоже ведь любящую, даже очень, ужас как, но бестолково? Кто из нас больше виноват? Кто убийца-то? Я! Но только его руками! На мне кровь, не на Кольке!

– Честно ответьте: могли бы вы предотвратить убийство, если б захотели?

– Да как же не могла! – негодующе всполошилась Анна. – Поди, и вам самим тут догадаться нетрудно. Ну кто мешал мне развестись со зверем?

– Почему не сделали?

– А страх брал – как я жить с Колькой стану? Разведись, а нам присудят с его зарплаты рублей тридцать, от силы сорок в месяц. Зарплатишка-то у Рафаила всегда была тощенькая, только он на одну зарплату никогда и не жил. В нем все нуждались, у кого машина, большие деньги платили – лишь бы руки приложил. Он сам деньгами сорил и нам отсыпал. Колька ни в чем нужды не знал, а после развода тяни взрослого парня на тридцатку. Боялась… Да что там развод, без него могла бы вести себя поумней – не разжигать, а тушить Кольку. Вон Людмила Пухова, бездетная, как она меня уговаривала: «Пусть Колька у нас поживет, оторви от отца». Согласилась я? Нет! Как же я без страданиев Колькиных одна глаз на глаз с сатаной мужем останусь? Могла многое сделать, да не сделала! Гос-по-ди-и! Тошно! Самой от себя тошно! Если есть правда у вас, то схватите меня, злодейку, отпустите его. Почему о-он за меня отвечать должен?! Спа-си-те его! Спаси-ите! Милости прошу – меня-а, меня-а судите!..

Анна затряслась в рыданиях.

Сулимов сидел перед нею, не смел даже успокаивать – подавленный, растерянный, расстроенный. Странно, но он в эту минуту верил в ее вину.

15

Занятия в школе уже начались. Аркадий Кириллович прямо в пальто поднялся на четвертый этаж, мимо Зоечки Голубцовой, школьного делопроизводителя и одновременно секретарши директора, прошел прямо в кабинет.

Директор Евгений Максимович, сравнительно молодой еще человек, начавший уже понемногу лысеть и полнеть, удивленно уставился:

– Вы не на уроке, Аркадий Кириллович?

– Я из угрозыска, Евгений Максимович. – Аркадий Кириллович опустился на стул.

– Случилось? Что?

– Убийство. И я, похоже, стал его невольным пособником.

У директора округлились глаза…

Девятый «А», где должен был проходить урок Аркадия Кирилловича, не дождавшись преподавателя, разбился в кабинете литературы на три группы.

Одни сгрудились у доски, пытались «надышаться» перед контрольной по физике, которая должна быть сегодня на последнем уроке. Славка Кушелев по прозвищу Штанина Пифагора (или просто Славка Штанина) писал формулы и объяснял, как он любил выражаться, «методом Козьмы Пруткова, доступным для идиотов».

Девочки плотно обсели Люсю Воронцову, принесшую с собой иностранный журнал мод, и спорили о том, сохранились ли теперь мини-юбки или только остались миди и макси. Журнал был старый и на этот вопрос не отвечал, рекламировал только мини. Среди девчонок затесался Васька Перевощиков, его интересовали не юбки, а ножки, благодаря моде мини показанные с откровенной щедростью.

Под портретом изможденного нравственными страданиями Достоевского, прямо на столах громоздилось «третье сословие», внутри которого Жорка Циканевич по прозвищу Дарданеллы «размешивал бодягу», то есть под сдерживаемое похохатывание плел свою очередную небылицу.

Только двое из класса забыто сидели сами по себе – взлохмаченный очкарик Стасик Бочков, многолетний староста класса, влипший в какой-то толстый роман, и Соня Потехина, гнувшаяся к столу на своем месте. Дома она сегодня оставаться не могла, в школу же идти боялась, но иной дороги из дома как в школу не знала – сидела сейчас в стороне от всех.

Здесь еще никто ничего не слышал, а Соня молчала. Не могла же она объявить просто: «Ребята, Колька Корякин отца убил!» Но рано или поздно страшная новость влетит в класс. Что ж, тогда-то она уж молчать не станет, тогда-то скажет свое слово!

Подавленная своей страшной тайной, Соня сейчас поражалась тому обычному, что происходило вокруг.

Девчонок интересует, остались ли в моде мини-юбки. Ребята слушают чепуху Жорки Дарданеллы, хохочут себе. А Славка Штанина натаскивает к контрольной…

И что будет, если они услышат новость?.. Да ничего. Девчонки поахают, а от Васьки Перевощикова и того не услышишь, тому все трын-трава. Жорка Дарданеллы даже сострить может, с дурака сбудется. Но Славка Штанина… Вот кого опасалась Соня! Никогда заранее не известно, что придет в ученую Славкину голову. Он может сказать дурное о Коле, может! И все поверят ему, не Соне…

Соня всегда со всеми ладила и уж ни к кому никогда не испытывала ненависти. Сейчас же чувствовала: класс и она по разные стороны, весь класс – и она вместе с Колей Корякиным, который сам себя защитить не может.

В эти минуты рождалась заступница, заранее не доверяющая всем, готовая ненавидеть любого, кто посмеет думать иначе.

– Я проскочил сейчас мимо девятого «А». Не смею предстать перед учениками. Не знаю, что им сказать. Ничем не вооружен. Все, что за два десятилетия приобрел, во что веровал, чем, казалось, побеждал, – выбито из рук…

Аркадий Кириллович говорил, и директор зябко поеживался. Он появился в школе года четыре назад – утвержден в гороно на место старого директора, ушедшего на пенсию. А уже тогда в школе усилиями Аркадия Кирилловича давно шло соревнование за личное достоинство, за благородство поступков. Соревнование, похожее на игру. Никто не сомневался, что такая игра полезна. Не мог сомневаться и новый директор. Он включился в нее не сразу, осмотрительно, зато основательно – наладил обмен опытом, заставлял отчитываться, сам где только мог, на городских и межгородских семинарах учителей, на областных конференциях, в начальственных кабинетах, настойчиво доказывал: добились успехов не в чем-нибудь, а в нравственном воспитании!

Только при нем, директоре Евгении Максимовиче Смирновском, Аркадий Кириллович перестал быть кустарем-одиночкой – не просто оригинал, увлеченный благородной, украшающей школу причудой, а общественный деятель. И, слаб человек, сладкий хмель довольства собой кружил голову, и впереди мнились новые победы, растущее почтительное удивление, как знать, возможно, и слава. Они, нет, не были друзьями, не ходили в гости друг к другу, не изменяли вежливому «вы» даже в минуты признательной откровенности. Их связывало большее, чем дружба, – необходимость опоры, один без другого уже не чувствовал себя устойчивым в жизни.

И вот сейчас, когда произошел обвал, все зашаталось, затрещало, Аркадий Кириллович кинулся не к друзьям – хотя бы к старой, верной Августе Федоровне, – а к нему, более молодому, наверняка менее искушенному и опытному. Кинулся, не скрывая своей растерянности, не замечая, что срывается на беспомощную жалобу: не знаю, что сказать, ничем не вооружен… выбито из рук… подставь плечо, поддержи!

Евгений Максимович все еще поеживался, однако первое ошеломление, похоже, у него прошло.

– Стыдно! – оборвал он сердито. – Паника! У вас? Глазам не верю.

Он говорил как старший. И Аркадий Кириллович почувствовал досаду на себя, стал угрюмо оправдываться:

– Не паника, нечто противоположное, – отрезвление. Мои высокоморальные наставления толкнули на убийство! Страшно? Да. Но от этого страшного не собираюсь прятаться.

– И все-таки врача не хоронят вместе с тем, кого он не сумел вылечить.

– Плох тот врач, который заранее рассчитывает на снисхождение к себе.

– Я убежден, Аркадий Кириллович, – то, что, увы, не помогло Николаю Корякину, вовсе не бесполезно было для других.

– А вот мне кажется иначе: раз вредно подействовало на одного, где гарантия, что не повредит другим?

– Послушайте, – примиряюще сказал директор, – самое бессмысленное – это затевать нам спор: вы будете уверять – брито, я – стрижено. Тем более что вы не можете сейчас, с ходу предложить новый спасительный рецептик. Нет его у вас за душой.

– Признаем пока, что старое лекарство опасно, потом уж будем думать о новом.

– Сколько думать? – вкрадчиво спросил директор. – Над старым вы думали, если не соврать, чуть ли не всю свою педагогическую жизнь.

Голос был вкрадчивым, а взгляд убегающим.

И этот убегающий взгляд вдруг устыдил Аркадия Кирилловича – подставь плечо, поддержи! Он – его?.. Ой ли? Он сейчас в худшем положении. Не учитель Памятнов, а он ходил по начальственным кабинетам, славил успехи. Его голос слышали, его напористость видели, его, директора сто двадцать пятой школы, считали глашатаем нравственного обновления. Громовой удар Аркадия Кирилловича может и миновать, но на Евгения Максимовича обрушится непременно. Ждал поддержки от обреченного. Нет! Сам подставь ему плечо. Нуждается.

– Евгений Максимович, – с обретенной твердостью заговорил Аркадий Кириллович, – уж не думаете ли вы, что я собираюсь выбросить все, что добыто? При всем желании ни вы, ни я этого уже не сумеем сделать. Что пройдено, то пройдено, но открылось – заблудились. Оказывается, ой как далеко до желанной цели. Давайте это признаем. Необходимо.

И директор опять ушел глазами в сторону, холодно согласился:

– Признавайтесь… только про себя.

– Как так?

– А так, не выплескивайте наружу. На нас и без того навалятся со всех сторон, без того нарушится нормальная жизнь. А если еще увидят, что мы сами в себя не верим, признаемся в панике – заблудились, мол, – ну тогда уж разгром! Нет, нет, не только вами построенного, но и того, что сколачивали другие. Учителя физики изменяют программам, преподают сверх положенного – пресечь! Под химическую лабораторию заняли подвал – прикрыть! Вместо уроков физкультуры походы – запретить! И пойдет карусель… Себя вы можете кинуть под колеса, но поберегите других, Аркадий Кириллович…

В этот момент в дверь просунулась смазливая физиономия секретарши Зоечки с широко распахнутыми подведенными глазами:

– Ой, Евгений Максимович! Возьмите скорей трубку. Отец Потехиной Сони из девятого «А» звонит. Он такое говорит, такое!..

И директор снял трубку.

Даже мелкие секретики не давали спокойно жить Зоечке Голубцовой – мгновенно избавлялась от них, – а уж большие новости она и совсем держать в себе не могла. Едва притворив дверь директорского кабинета, она сломя голову ринулась к девятому «А», выманила в коридор Стасика Бочкова, первого, кто попался ей на глаза…

…Стасик Бочков, взлохмаченный, бледный, без нужды поправляя на носу очки, встал посреди кабинета, возле учительского стола.

– Ребята! Колька Корякин… сегодня ночью… убил своего отца!

Срывающимся голосом ту самую фразу, которую не могла заставить себя произнести Соня Потехина.

Не все сразу ее расслышали, не до всех дошло:

– Что?.. Что?..

– Колька Корякин ночью убил отца! – отчетливо повторил Стасик.

И наступила тишина. И в этой тишине всплеснулся истерический девичий голос:

– Уж-жас! Он за моей спиной сидел!

Соня вскочила – пришла ее минута защищать Колю.

– Восхищаться надо – не ужасаться! – с надрывом выкрикнула она.

Снова недоуменное «что? что?» с разных сторон. Стасик Бочков первым вразумительно изумился:

– Восхищаться? Убийством?

Весь класс озадаченно и недоверчиво глядел на Соню, вот-вот недоверчивость сменится враждой.

Растолкав столпившихся у доски ребят, двинулся к ней пружинящей походкой Славка Кушелев, тот, кого Соня боялась больше всех. Крупная голова покоится на узких разведенных плечах, руки в карманах, на лбу жесткая прядь, мелкие, широко расставленные глазки нацелены прямо в зрачки.

– Ты знала? – спросил он.

– Да! – с вызовом.

– И молчала – почему?

– Потому что Стаське это сказать легко, а мне – нет!

Славка помедлил, удовлетворенно произнес:

– Ясно. Но восхищаться?.. Простить – еще понятно. Но почему мы должны восхищаться?

– Простить? А за что простить? За то, что он мать спасал от зверя?

– Да, но не слишком ли дорого за спасение?..

– Если у тебя на глазах твою мать станут бить до смерти, ты что, гадать станешь – дорого или недорого?

И глаза Славки не выдержали, вильнули в сторону от Сониных зрачков.

– Все-таки убить… И кого?..

– Убить, чтоб жить было можно!

Славка долго молчал.

– Убить, чтоб жить… – повторил он. – Пожалуй. – И отступил.

Соня поняла – победила, теперь класс на ее стороне. После Славки никто не посмеет сказать против.

Директор положил трубку:

– М-да-а. Началось… Грозится, что переведет свою дочь в другую школу.

И торопливо принялся рассовывать бумаги по ящикам стола.

– Так вот, Аркадий Кириллович, сидеть сложа руки нам нельзя. Я сейчас еду в гороно. Так сказать, иду на «вы»! Буду доказывать – да, да, с пеной на губах! – что к семейной трагедии Корякиных наша школа прямого отношения не имеет. И буду защищать вас, Аркадий Кириллович, постараюсь прикрыть своей неширокой грудью. И ваших рассуждений о том, что моральные наставления, видите ли, толкнули, не слышал. И очень надеюсь – оч-чень! – никто больше их от вас не услышит.

Аркадий Кириллович вглядывался в директора исподлобья. По обычным житейским меркам он должен быть благодарен этому человеку за отзывчивость, за участие. За чрезмерное участие, за безоглядную отзывчивость! Даже сейчас не собирается бросать на произвол судьбы: «Постараюсь прикрыть своей неширокой грудью…» И ведь постарается насколько хватит сил.

Директор, с грохотом задвинув последний ящик, вышел из-за стола, встал перед учителем, невелик, но плотен, плечики разведены, колено бойцовски выставлено, вид заносчив.

– И вам я тоже долго заниматься переживаниями не позволю. Я буду действовать там, вы – здесь, в школе… Не сегодня, не сегодня. Понимаю, сейчас вы травмированы – идите домой, приходите в себя. Но завтра… завтра вы встретитесь с учениками, в первую очередь с девятым «А».

Аркадий Кириллович продолжал молча вглядываться. А, собственно, какое он имеет право упрекать его, более молодого человека, менее опытного педагога? А разве он сам, Аркадий Кириллович, не верил два дня назад в свою исключительность, не тщеславился в душе – творит-де необыкновенное? Было! Было! Незачем притворяться перед собой святым. Отрезвила пролитая кровь. Но только отрезвила; что, к чему – пока по-прежнему непонятно. Почему этот человек должен понимать лучше тебя?

А директор, выставив бойцовски колено, скользя взглядом мимо виска Аркадия Кирилловича, напористо говорил:

– Мы не можем допустить, чтоб ученики самостоятельно принялись переваривать убийство. Народ незрелый, горячий, с вывихами, без руля и без ветрил. Мы и сами-то сейчас теряемся в оценках, ну а они такого нагородят друг перед другом, что потом как бы сами кидаться не стали на родителей, на прохожих, на нас с вами. Скрыть, что произошло, не в наших силах, но в русло вогнать мы обязаны. И лучше, чем кто-либо, это можете сделать вы, Аркадий Кириллович. Только вы! У вас огромный авторитет среди учеников.

Слова, слова, слова… Ох, сколько их еще выплеснется, беспомощных слов! Аркадий Кириллович поднялся.

– Да, – выдавил он. – Да… Скрыть не в силах и скрывать не следует. Хорошо, Евгений Максимович, завтра встречусь, а сегодня мне нужно кое-что уяснить.

– Ну а мне уяснять некогда, иначе все уяснят без меня. – Директор уже снимал с вешалки плащ.

Острый на язык учитель химии Горюнов однажды сказал про директора: – «Мужик с пружинкой, когда не трогают – тих, когда надавят – чертик выскочит».

16

Лет шесть назад на шоссе, огибающем стороной город, была возведена гостиница, названная по-новомодному мотелем, вместе с большой бензозаправочной станцией и корпусами авторемонтных мастерских. Этот служебный поселок считался частью города, подчинялся городским организациям – не одной, а нескольким, – но жил своей обособленной жизнью. Он место паломничества тех, кого носили по дорогам колеса. Здесь можно было встретить кавказцев в неумеренно больших кепках, прозванных аэродромами, узбеков в расшитых тюбетейках, неухоженно-джинсовую молодежь западной закваски и районно-командированный народец в поношенных плащах и кирзовых сапогах, с неизбывным терпением на физиономиях. Караван-сарай кочевников XX века! Здешние горожане, попавшие сюда, чувствовали себя как на чужбине, гостями.

Как всегда ночью, в разные часы, с разных концов сюда прибывали «Запорожцы», «Жигули», «Москвичи», несущие на себе увечья – помятые крылья, продавленные дверцы, покореженные багажники. Они выстраивались в глубине авторемонтных мастерских, у маленького корпуса на отшибе, где размещался арматурно-покрасочный цех.

Когда в сумерки уже начала вливаться утренняя свинцовость, подкатил измызганный, сельского вида грузовичок, притянувший на тросе еще одни несчастные «Жигули» с продавленной крышей, выбитыми стеклами и незадачливым владельцем, научным сотрудником крупного НИИ.

В восемь утра начался рабочий день, выстроилась очередь в регистратуре, ожили мастерские, открыл свои ворота и покрасочный цех.

В начале десятого возле цеха объявились две фигуры. Один низкорослый, тщедушный, чрезвычайно вертлявый, в потасканной лыжной кепке с наушниками, выступающим козырьком и еще более выступающим ассирийским носом. Второй костляво-долговязый, в пузырящейся, необмятой, почти новой шляпе над деревянным, плоско стесанным лицом. Это были подсобные рабочие по профессии, по призванию же – ханыги. Однако оба были довольно известны среди автолюбителей города. Они не только работали на подхвате у мастера-арматурщика Рафаила Корякина, а считались его близкими приятелями. Именно к Рафаилу-то Корякину и сбегались в ночь за полночь со всей округи изувеченные машины, спешили занять очередь: золотые руки у мужика! Слава Корякина падала и на ханыг. Наиболее образованные из владельцев звали их не без претенциозности – Самсон и Далила, хотя имя первого не Самсон, а Соломон, второго же – Данила. Соломон и Данила, Рабинович и Клоповин, в обиходе Даня Клоп. Шерочка с машерочкой для тех, кто не блистал ветхозаветной эрудицией.

Вчера вечером шерочка с машерочкой в компании Бешеного Рафы сильно перегрузились, а потому сейчас чувствовали себя крайне паскудно. Во-первых, они проспали и опоздали, что им обычно не проходило безнаказанно. Во-вторых, жизнь вообще не мила, если не удастся «поправиться».

Но Соломон, более чуткий, чем его товарищ, вдруг повел носом и не без воодушевления объявил:

– Клоп! Кеб не стоит на месте! Клоп! Мое исстрадавшееся сердце чует – денек нынче будет кейфовый.

Для этой тесной парочки все дни делились на кейфовые и стервовые. Первым же признаком кейфового дня было отсутствие под стеной возле двери «Посторонним вход воспрещен» темно-зеленых вылизанных «Жигулей» начальника покрасочного цеха Пухова. «Кеб не стоит» – значит, Пухов, которого остерегается даже Бешеный Рафа, с утра «не пропашет» и день пойдет вперевалочку. Во всяком случае, взыскивать с Соломона и Данилы за опоздание некому, можно даже дозволить себе «поправиться».

И Соломон, не тратя время на переживания, решительно направился к разбитым «Жигулям», притащенным сельским грузовичком. «Жигули», казалось, строили устрашающие гримасы, а их хозяин всем своим не утратившим былой респектабельности видом выражал смиренную безнадежность. Соломон, запустив руки в карманы, минуты три с суровым глубокомыслием изучал тяжкие увечья. За ним, как сумеречная тень, возвышался Данила Клоп. Наконец Соломон позволил себе изречь:

– Вы, молодой человек, конечно, хотите попасть к доктору?

– Да, хотел бы к Корякину… – робко обронил владелец.

– Доктор очень занят.

– Я понимаю… Я готов…

– Мы можем обещать вам одно – мы попробуем, мы только попробуем!

– Я буду вам чрезвычайно благодарен.

– Что ж, пожалуй… Мы не прочь убедиться.

– Простите, в чем?

– За поллитрой топай! – без ухищрений пояснил сгорающий от нетерпения Клоп.

То нехитрое, что совершалось в эту минуту, не раз вызывало революционные – не меньше! – потрясения в образцово-показательных для города авторемонтных мастерских: летело с насиженных мест начальство, новые метлы беспощадно выметали старый сор, пропалывались сорняки, наводилась идеальная чистота, но… Кто мог повлиять на неиссякаемую реку клиентуры, которая перла на этот единственный во всем большом округе автосервис, кому было под силу очистить ее воды? Река не мелела и несла сор. Революционные потрясения вспыхивали и гасли, снова вспыхивали…

И вот сейчас желающий «попасть к доктору» владелец оплошавших «Жигулей», сам пользующийся известностью доктор наук, послушно потопал за поллитрой в гостиницу к некоему легендарному дяде Паше, не веря, что поллитра поможет, отдавая себе отчет, что имеет дело с «тоскующими алкашами», но тем не менее обманывая себя зыбкой надеждой – а вдруг да чем черт не шутит!

Шерочка с машерочкой не успели убраться в сторонку – перед ними внезапно вырос их начальник цеха Пухов в мокром плащике, в мятой шляпе, натянутой на глаза, с потасканной папочкой под мышкой. Видно было, что сегодня он добирался из города не на своем темно-зеленом «кебе», а на перекладных, как Соломон с Данилой.

– Вчера вы сильно?.. – Вопрос с разгона, ни «здравствуйте», ни выговора за то, что еще не переоделись, не приступили к работе.

В авторемонтных мастерских грехом считались не вечерние попойки, а утренние поправки. А так как поправка еще только планировалась, то совесть шерочки с машерочкой была чиста, Соломон позволил себе игриво ответить:

– О чем звук, Илья Афанасьевич? Ха! Нормально!

– Вы вчера ничего за ним не заметили?

– Вы имеете в виду Рафу, Илья Афанасьевич?

– А кого же еще?

– Надо сказать откровенно – он был немножечко весел, извиняюсь, даже дал Данечке по морде.

– Немножечко – значит, сильно?

– Ой, мое сердце чует – что-то случилось!

– Корякин убит… Ночью. Сыном.

Пухов резко повернулся, пошел к двери «Посторонним вход воспрещен».

Моросил дождь, мокрые, покалеченные «Жигули» мученически стояли перед приятелями.

– Нас ждут большие перемены, Клоп… – наконец сдавленно произнес Соломон.

– Попрет! – Даня Клоп мог порой быть куда красноречивее своего велеречивого друга с помощью одного лишь слова, а иногда просто междометия.

– Без Рафы мы здесь никому не нужны, Клоп, а больше всех Пухову. – Неожиданно Соломон воодушевился: – Но он нас не попрет! Нет! Мы сами уйдем, Клоп! Но только хлопнув дверью. Громко хлопнув, чтоб наш родной Илья Афанасьевич вздрогнул от испуга.

Клоп неопределенно хмыкнул.

– Разве это справедливо, Клоп, что все будут думать – бедного Рафу убил мальчик?..

– Липа.

– Ты трижды прав, мудрое насекомое! Липа! И нам это нужно кой-кому объяснить.

– Хы! – удивился Даня Клоп.

– Докажем, Клоп, что мы все-таки люди. Лично твоему другу Соломону еще не выпадал случай доказать, что он человек.

Через полчаса они сидели в котельной мотеля за отобранной у доктора наук поллитрой. Соломон при молчаливом одобрении верного Данилы вырабатывал план: первое – сегодня не надираться, чтоб – второе – завтра не тянуло на опохмелку, ибо надлежит быть «прозрачными до полного доверия».

– Кло-оп! – со стоном захлебывался Соломон. – Я прокляну себя, если все это кончится пьяным трепом!

Клоп мычал в знак согласия.

17

Тихая, забитая Анна взбунтовалась: «Виновата во всем я!» И самое странное, что Людмила Пухова ничуть не удивилась сумасшествию подруги – так и надо. Евдокия вдруг испытала зависть к невестке: хоть бы раз такое пережить, тогда б можно оглядываться назад – не пусто, есть что вспомнить, не зря жила.

Старуха не удивилась внезапному появлению Сулимова, а обрадовалась.

– Это бог послал мне тебя, – сказала она сурово, подымаясь с койки. – Сама-то я вроде каменной стала – никак не сдвинешь… Спасибо, что вспомнил обо мне.

Седые патлы, незастегнутая кофта, открывающая заношенную нательную рубаху, из-под нее выглядывает не женски могучая ключица, морщинистое, бескровно-желтое лицо с массивным подбородком и в утопленных мелких глазках – странно! – страдальческая влага.

– Сядешь иль поведешь куда? – спросила она.

Сулимов оглядывался. Комната старухи казалась даже просторной из-за необставленности – стол, два стула, железная койка и ничего более. Суровая нищета подчеркивалась перекошенностью дряхлого здания – единственное окно в еле уловимой гримасе, неровные массивные половицы покато уходят к одной стене, а серый потолок косо подымается, все сдвинуто, шатко, вот-вот затрещит, начнет заваливаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю