355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Одоевский » Пестрые сказки » Текст книги (страница 7)
Пестрые сказки
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:56

Текст книги "Пестрые сказки"


Автор книги: Владимир Одоевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Отрывки из «Пестрых сказок» *
<Предисловие>

Под сим названием я издал в 1833-м году шутку, которой главная цель была: доказать возможность роскошных изданий в России и пустить в ход резьбу на дереве,а равно и другие политипажи – дело тогда совершенно новое, * в котором деятельно помог мне опытный и почтенный друг мой Яков Васильевич Рейхель. * Некоторые рисунки были нарисованы и вырезаны на деревев Петербурге; для истории искусства и ради библиоманов, сохранивших экземпляры «Пестрых сказок», замечу, что на стр. 145 находится политипаж, единственный в своем родеи о котором только теперь начали говорить в чужих краях; занимаясь тогда химиею, я вздумал испытать: не возможно ли сделать на литографическом камне выпуклость(en relief) не резцом, но химическим составом,почти так, как делаются les eaux fortes, что мне и удалось, хотя не совершенно, при пособии изобретательного художника А. Ф. Грекова, * которому я и предоставил дальнейшее развитие сего способа, доныне еще нового, но могущего иметь важное применение, ибо выпуклыйлитографический камень печатается вместе с набором,по нем удобно отливать металлические политипажи, наконец, протравливание его представляет возможность без затруднения выделывать те тонкие черты,которые так трудны в резьбе на дереве.

Здесь выбраны из «Пестрых сказок» те статьи, которые написаны были не для политипажей и могут иметь чисто литературное значение.

Опыты рассказа о древних и новых преданиях *
<Предисловие>

Считаю нужным сказать несколько слов в том смысле, в котором я принимаю слово предание,смысле, до некоторой степени уклоняющемся от того, который большею частию в сем случае предполагается. Обыкновенно сему слову присвояется значение древнего сказания; япринимаю это слово в более простом и общем его значении, то есть в значении всего, что передаетсяот лица к лицу. – Я уверился (по основаниям, о которых бы надобно было написать целую книгу ex professo [3]3
  по обязанности (лат.).


[Закрыть]
), что независимо от отдельных лиц, производящих то, что вообще называется литературою,каждый самобытный народ в целости творит свою эпопею более или менее полную, более или менее сомкнутую. Такая эпопея есть поэтическое воплощение всех элементов народа, выражение его идеального характера, его быта. его радостей, его печалей, наконец его собственного суда над самим собою. Таковы, например, русские песни; при внимательном рассмотрении нельзя не убедиться, что в них дело идет об одном и том же герое, об одной и той же героине; они не названы, ибо всякий знает их безыменное имя. Это имя – человек, как он представляется человеку в данной стране и в данную эпоху. Все эти песни, сказания – суть отрывки из одной и той же классической поэмы, в которой отчетливо сохранено единство происшествия, то есть жизнь человека, представленная с различных сторон поэтического воззрения. Один завел песню, другой ее продолжает.

Совершилась первая эпоха развития основных элементов; поэтические цветы вянут, пригвожденные к печатным листам, но вянут потому, что плод созревает; к нему устремлены все силы организма; для плода вырабатывается в таинственных сосудах живительный сок; для него веет ветер, для него листья обмываются студеной росою, для него палящие лучи солнца. Цветок переходит в воспоминание; ученые подводят под него комментарии; его вид одушевляет новых поэтов – а поэма продолжается, хотя под иною формою, ибо творец ее все тот же – он лишь переродился; сначала являются эпизоды более или менее близкие к главному предмету, принимающие различный характер, смотря по временам: религиозный, сатирический, философский и проч.; в них зародыш новой поэмы; никто не знает ее содержания, но всякий собирает для нее материалы; все поглощается в них: и часть действительного события, и разгадка того, что могло бы случиться, и следствие глубокой думы, и разгульное слово. Сего рода предания вокруг нас; со времен новойрусской поэзии, то есть со времен Кантемира, эти предания идут двумя путями; одни из них – памятисердца: выражения чистого, безусловного, бессознательного, девственного развития жизни; таковы наши летописи, легенды, аскетические и военные рассказы; этого рода предания вошли в состав большей части произведений нашей литературы; другие предания – памятиума: выражение нашего суда над самим собою, часто грустное, исполненное негодования, большею частию ироническое; сего рода предания послужили материалами для произведений сатирических, которых резкая черта протянулась в нашей литературе от Кантемира до Гоголя. – В обоих направлениях источник один: высокая любовь народа к самому себе, и в обоих одни материалы (независимо от творческого дара отдельных лиц) – предания народные, никем не изобретенные и всем принадлежащие. Сохранять сии предания – долг; выражать их по собственному своему воззрению – право каждого, ибо сии предания суть достояние общее.

Первоначальный план «Пестрых сказок»> *

1. Реторта

2. Сказка о девушках

3. – о мертвом теле

4. Игоша

5. Паук

6. Сказка о титулярном советнике

Мысли, родившиеся при чтении «Пестрых сказок» г. Гомозейки, изданных г. Безгласным *
(Письмо к старым и новым литераторам)

Позвольте мне, м<илостивые> г<осудари>, обратиться к вам с покорнейшею просьбою; дело вот в чем: я сам в старину занимался литературою и до сих пор люблю ее страстно; некоторые из моих знакомых говорят мне, что я отстал от нее, потому что не читаю произведенийновой так называемой литературы; но что прикажете делать? Пытал<ся> читать, м<илостивые> г<осудари>, и не выдержал, сил не стало. Если плохие сочинители моего времени наводили сон на читателя, то нынешние (говорю вам не шутя) производят бессонницу, что в некоторые лета, согласитесь, довольно неприятно. Будемте рассуждать здраво: для чего существует литература? для чего мы читаем? для нашего удовольствия; вы поутру занимались серьезными предметами, сухими, а иногда и неприятными домашними делами; вы (говорю просто, как делается в жизни) вы отобедали, душа и тело жаждут успокоения, вы хотите забыться, развлечь себя изящными картинами – вы берете книгу; читаете, словно греза; ни конца, ни начала; ни определения, ни заключения, понимай, как угодно; хотите в самом деле заснуть – тут являются вам и пытки, и прелюбодеяния, и отцеубийцы, и воры, и картежники, и бешеные, и все исчадия ада. Кончилось, вы не могли свести глаз и ваше воображение, напуганное варварским зрелищем, портит желудок на целую неделю. И поневоле бросишь от себя новую книгу и примешься за какое-нибудь из творений, презираемых новомодными авторами, – хоть за роман г-жи Жанлис * , до которой, что ни говори, далеко новым романтикам, – развернешь – сладко, приятно, натурально, душа отдыхает. Это последнее обстоятельство доказывает мне и другим моим сверстникам, что мы еще не совсем остыли к прелестям литературы; но отчего же мы не понимаем красоты новых превозносимых авторов? Это приводит меня в большое недоумение, и я осмеливаюсь, гг. литераторы старого и нового поколения, покорнейше просить вас – искренно положа руку на сердце, беспристрастно и решительно отвечать мне: можно ли выходящие ныне книги причислить к литературе или в самом деле мы, старики, из ума выжили и не в состоянии понимать ее? Знаю, что наша молодежь расхохочется, прочитав эти строки, назовет меня париком, классиком, старовером, словом, придаст мне все те названия, которыми нынешние молодые люди показывают, как они понимают уважение к старости, – эту добродетель, столь некогда чтимую в славной Спарте! *

Автобиографическая «хроника» * Жизнь и похождения Илариона Модестовича Гомозейки *
I

Рождение в уездном городе. Строгое воспитание – наказание за умничанье. И. М. делается робким и боязливым. Он поступает в губернскую гимназию, против воли матери * , которую насилу убедили, что без этого нельзя будет Илар. Мод. вступить в службу; ибо она помнит своего покойного дядюшку * из ученых, который был горький пьяница и все имение растерял.

Поступление в университет. Тамошние интриги – добивается до степени магистра философии; возвращается на родину; матушка объявляет ему, что он уже не ребенок и на первый раз предлагает высечь старосту на конюшне. Отчаяние И. М.; жизнь в родительском доме – ежедневные мучения, побранки * . Матушка его умирает. Он хочет заниматься хозяйством; приказывает навозить известки на то поле, где сеют пшеницу; сосед, который хочет оттягать у него имение, приказывает свозить известку, чтобы земляне пропала; пшеница не урожается – смех в целом уезде; во время голода продает хлеб за бесценок – еще больший смех. Процессы; продают его имение – все обижают; увещания старого городничего ехать на службу; И. М. предпочитает жить в уездном городке с маленьким капиталом – живет уединенно; его подозревают в делании фальшивых бумажек, сектатором, раскольником и пр. т. п. Спасенная девушка от разврата родных – гонения от оных * . Проезжий господин берет его в Петербург – И. М. решается искать место – употребляет весь свой капитал; решается во всем слушать людей; для приискания места втирается в известные дома; одевается со вкусом; напуганный ищет понравиться каждому не от подлости, но от робости – чтобы только его не обидели и позволили ему спокойно заниматься своим делом и окончить его разные предприятия: его сочинения. Его покровитель, горячий молодой человек, но разбитый, охлажденный светскою жизнию.

Мысль, которая рождается в И. М., – помирить книги со светом и свет с книгами; доселе они были две параллельные линии, и человек читал книгу, в которой выставлен бескорыстный, в то же время жертвовал своим другом для своей выгоды.

Вообще он живет вечно вне себя – его задушит недосказанная мысль.

Семейные обстоятельства Иринея Модестовича Гомозейки, сделавшие из него то, что он есть и чем бы он быть не должен *

Бога ради оставьте меня в покое!

Долгом считаю начать уведомлением, что я никогда бы не решился издать в свет описание моих семейных обстоятельств, если бы к тому не принудил меня мой издатель. И это не одна из тех остроумных выдумок, которыми обыкновенно скромные авторы прикрывают издание в свет посильных грехов своих. Нет; я говорю сущую правду.

Когда я представлял сему почтенному человеку, что я еще не сделал на сем свете ничего такого, почему бы происшествия моей жизни могли быть интересными для публики, тогда мой тонкий диалектик, хотя и не литератор, возразил мне: «Эталожная скромность не должна тебя останавливать; каждый день люди, написавшие несколько томов для доказательства, что их авторы не стоят биографии, поверяют публике те тайные причины, с помощию которых они достигли до своей посредственности; если эти господа сообщают читателям свои семейные обстоятельства во имя прежних своих творений, то почему <не> сделать того же во имя буду<щих> твоих произведений; прошедшее есть дело <…> свою биографию. Этот явный софизм не убедил бы меня, когда бы к тому <не присое>динились другие обстоятельства.? Откровенно признаюся: если, с одной стороны, я должен сетовать на моего почтенного издателя за то, что он собранные мною сказки обернул в такую обвертку, которая лучше содержания, то, с другой стороны, не могу не быть благодарным за все его усилия сделать мое произведение достойным читателей и достойным до такой степени, что мою книгу, смело могу сказать, можно держать в руках без перчаток. Словом, мой издатель своими услугами приобрел надо мною такое право, что пред его желанием должно исчезнуть всякое с моей стороны недоумение. К тому же он представил мне, что я навлек на него разные хлопоты; что стрелы критиков, пролетая сквозь меня как будто сквозь какой-то фантом, попадали прямо в издателя; что ему, человеку солидному и деловому, очень было неприятно видеть, как поминали в журналах его почтенное имя, которое доселе он с честию подписывал под одними биржевыми сделками; что все основательные и благоразумные люди осуждали его великодушие; и, наконец, что многие самые благомыслящие читатели находили противоречие в моем характере, не могли согласить моей студенческой точки зрения с претензиями на фешенебельство и даже отказывали мне в чести существовать на сем свете, носить звание магистра философии и быть членом разных ученых обществ.

Смею надеяться, что после прочтения моей биографии исчезнут все сии недоразумения, по крайней мере я того желаю и так думает мой почтенный и благодетельный издатель.

Надеюсь, что после сих объяснений никто не скажет, что одно тщеславие заставило меня издать в свет описание моей жизни.

Мое рождение не было ознаменовано никаким примечательным явлением природы, не явилась ни комета, ни новая звезда, не было ни тени затмения – ни солнечного, ни лунного; даже солнце не захотело взглянуть на новорожденного; напротив, на дворе был туман, дождь, слякоть, словом, русская осень во всей своей безыскусственной прелести. Я это знаю наверное, потому что бабушка к числу двух любимых своих анекдотов с тех пор присоединила и рассказ о бричке, посланной в город по случаю моего рождения за лекарем и которая, не отъехав от деревни двух верст по большой дороге, завязла; примечательнейшее при сем обстоятельство, которое долго возбуждало любопытство и всеобщее участие в нашем уезде, было то, что одно колесо брички утонуло в грязи; его отыскали уже на будущее лето на аршин под землею. Так исправно то<гда> были устроены пути сооб<щения>, которые нынешними <…> почитаются необходимым у<словием> п<рос>веще<ния> и общественной <…>» В старину не так думали и оттого, говорят, все было лучше. Как бы то ни было, бабушке удалось на своем веку рассказать раз сто об этом происшествии.

Итак: я родился, вслед за чем меня окрестили, крепко-накрепко спеленали и положили в колыбельку. Батюшка вскоре после моего рождения скончался. Матушка, предварительно выделив себе седьмую часть, приняла на себя опеку над моим имением * , а бабушка принялась пеленать меня и качать колыбельку.

Так протекли долгие годы.

Матушка с бабушкою, наслышавшись довольно на своем веку о неповиновении детей своим родителям, с самого начала решили, чтобы приучить меня к покорности и уважению, обходиться со мною как возможно строже. Еще более они утвердились в этой мысли, заметив во мне с самого младенчества зародыш самого буйного и неуважительного характера: <…>

На беду мою * причудливая природа поселила во мне отвращение к огурцам. О огурцы! чего вы мне стоили. До сих пор я не могу об них вспомнить без ужаса. Матушка с бабушкою никак не могли понять этой причуды; несмотря на их долголетнюю опытность им разу не случалося встретить, чтобы человек мог иметь отвращение к огурцам, и потому они положили во что бы ни стало победить мое упрямство, глубокомысленно рассудив, что обуздывать непокорный характер должно на первых порах, не упуская времени.

Вследствие сей системы каждый вечер принесут проклятые огурцы, подзовут меня – я затрясусь, заплачу, отворочусь – меня высекут, пристращают, заставят проглотить несколько кусков, на другой день я болен, матушка в отчаянии, хлопочет со мною, горько жалуется соседям, <что> Бог дал ей такого р<ебенка>, который ни с того ни с сего беспрестанно хворает. Но едва я оправлюсь – опять проклятые огурцы явятся на сцену – и опять я трясусь, плачу, опять меня секут, и опять я болен. До сих пор от этих минут осталось во мне страшное впечатление, которое врезалось в мою память и не изгладится с жизнию.

Жизнь и похождения Иринея Модестовича Гомозейки, или Описание его семейственных обстоятельств, сделавших из него то, что он есть и чем бы он быть не должен *

Бога ради оставьте меня в покое!


Глава 1-я
Первоначальное воспитание

Мое рождение не было ознаменовано никаким примечательным явлением природы: не явилась ни комета, ни новая звезда, не было ни тени затмения ни солнечного ни лунного, хотя солнце не захотело взглянуть на новорожденного: на дворе был туман, дождь, слякоть, словом, русская глубокая осень во всей своей безыскусственной простоте. Я это знаю наверное потому, что тетушка с тех пор к числу двух любимых своих анекдотов присоединила рассказ о бричке, посланной в город по случаю моего рождения за лекарем и которая, неотъехав от деревни двух верст по большой дороге, завязла, потому что тогда большую дорогу только что исправили; примечательнейшее при сем обстоятельство, которое долго возбуждало любопытство и всеобщее участие в нашем уезде, было то, что одно колесо брички утонуло в грязи. Его отыскали уже на следующее лето на аршин под землею. Таковы были тогда пути сообщения нынче говорят, будто бы они почитаются необходимым условием просвещения и общественной жизни. В старину, когда люди были поосновательнее нынешних, об этом просто не думали. Но еще и ныне не все в этом не уверены. < Так в тексте. – М.Т.> Как бы то ни было, тетушке удалось на своем веку рассказать раз сто об этом происшествии.

Итак: я родился, вслед за чем меня окрестили, крепко-накрепко спеленали и положили в колыбельку. Батюшка вскоре после моего рождения скончался, матушка предварительно выделила себе седьмую часть, приняла на себя опеку над моим маленьким имением, а тетушка– старая девушка, всегда жившая в нашем доме, из усердия принялась пеленать меня и качать в колыбели до истощения сил. Так протекли долгие годы, о которых, к сожалению, ничего не могу рассказать читателю, хотя они должны были быть очень любопытны. Что осталось у меня в памяти, то я пожалуй расскажу, но остроумный читатель тотчас поймет, что я не могу рассказать истории моих пеленок, не прибавляя ничего такого, что я узнал после. Это кажется очень ясно.

Матушка с тетушкою, наслышавшись довольно на своему веку о неповиновении детей своим родителям, с самого начала решились приучить меня к покорности и уважению и для того обходиться со мною как возможно строжее. Еще более они утвердились в этой мысли потому, что заметили во мне с самого младенчества зародыш самого буйного и неуважительного характера: например, я громко кричал и бился из рук, когда меня пеленали, кричал также, когда меня по два и три часа держали в духоте на праздниках * , и еще сильнее принялся кричать, когда на помочах мне стали выворачивать лопатки. На беду мою причудливая природа поселила во мне отвращение – к чему бы вы думали? – к огурцам. О огурцы! чего вы мне стоили! До сих пор одно воспоминание о них заставляет меня дрожать всем телом. Матушка с тетушкою никак не могли понять, чтобы можно было иметь отвращение к огурцам, потому что в течение их долгой жизни им никогда не случалось встретить человека, который бы имел подобное отвращение; вследствие чего они положили, что это не что иное, как упрямство, которое немедленно должно переломите во что бы ни стало, – глубокомысленно рассудив, что непокорный характер надлежит обуздывать на первых порах, не упуская времени.

Эта система была наблюдаема с большою точностию: каждый вечер принесут проклятые огурцы, подзовут меня, я затрясусь, заплачу, отворочусь – меня пристращают, высекут, заставят проглотить несколько кусков; на другой день я болен, матушка в отчаянии и горько жалуется соседям, что Бог дал ей такого ребенка, который ни с того, и с сего беспрестанно хворает. Но едва я оправлюсь, опять проклятые огурцы явятся на сцену, и опять я трясусь, и плачу, опять меня секут, и опять я болен.

<2> *

Горе меня взяло. Я вышел в садик и сел на скамейку, потупив голову. Подо мною червяк, сорванный ветром с дерева в ту минуту, когда он прилеплял свою нить, чтобы начать обвиваться паутиною – бедный в страхе и отчаянии подымал голову, искал родной ветви с тем чудным инстинктом, который отличает сей род насекомых – тщетно! Ветвь была от него на несколько аршин в вышину и долгий путь ему надобно было совершить, чтобы снова добраться до верхнего пристанища. Он полз то так, то в другую сторону, поднимал то ту, то другую травку, попадавшуюся ему на дороге и снова спешил далее – во всех его движениях было заметно беспокойство– он чувствовал, что уже наступило время его превращения. Он чувствовал, что время его не дожидается – еще минута – и силы его начнут ослабевать, он уже не будет в состоянии обвить себя своею таинственною пеленою – сорвать с себя свою земляную одежду и будущее для него исчезнет, он не испытает сладости воскреснуть для любви и жизни и в беззаботной свободе на легких крыльях переноситься с цветка на цветок – еще минута, и он умрет, и умрет червяком. Я поднял его, посадил его снова на ветку, и он с быстротою принялся спускать с себя свою пресмыкающуюся одежду.

Неужли не найдется на свете руки, – подумал я, – которая бы и мне помогла оставить мою темную долю – мое грязное платье – и мне суждено лечь в могилу, убитому грубою встречею ежедневных обстоятельств! *

Христианство не даром призывает человека к забвению здешней жизни; чем более человек обращает внимание на свои вещественные потребности, чем выше ценит все домашние дела, домашние огорчения, речи людей, их обращение в отношении своей цели, беспрестанная раздражительность. И счастливы ли они в награду за все заботы. О нет! они ежеминутно проклинают жизнь свою. Ежеминутно они пекутся о средствах для жизни и не успевают жить ни одной минуты.

<3> *

Итак, наконец я вступил в службу и поступил под начальство г. губернского полицмейстера. Как <на> человека умного, университетского, грамотея, он возложил на меня должность секретаря. Я принялся за мое дело с энтузиазмом. Надобно вам знать, что я еще в университете обращал особенное внимание на камеральные науки * , полагая, что оне самые необходимые для России. Я выписал в библиотеке из огромного Дюлорова сочинения о Париже * , из постановлений парижского Совета народного здравия * – все то, чего у нас нет и что могло бы с успехом быть заведено в губернии; у меня было подробное описание ватер-клозетов, новая статья о газовом освещении, огромные примеры из исправительной системы, опыты над хлористыми соединениями для очищения воздуха: теперь, думал я, пришло мне время испытать на деле все эти нововведения. Я перечел мои рукописи, вчитался в устав Управы благочиния * и в другие постановления касательно устройства городов. Воображение мое воспламенилось, я представлял себе наш губернский город поставленным на европейскую ногу. Не прошло нескольких дней, как я явился к моему Ивану Савельевичу с различными планами. Я представлял ему, что уже с давнего времени существует у нас обычай всякую нечистоту выбрасывать на улицы, что от этого заражается воздух, что можно было бы на этот предмет отвести особое место, обращать в навоз и отдавать его окружным жителям, которые так в нем нуждаются; я представлял ему, что не худо бы приказать мести по крайней мере те улицы, которые намощены, что от этого мостовая бы укрепилась и не нужно было бы ее ежегодно починивать; у пристани нашего города находились полуразвалившиеся своды старинных скотных магазинов, где рыбаки приходили укрыться в ненастное время, иногда раскладывали огонь, туда же под вечер стали сходиться и другие жители города – купцы, мещане, поговорить о своих делах, продать, купить, просто поглазеть, завелось и вино, а с вином споры и драки – наутро ж приходили судиться к полицеймейстеру – но как большею частию все эти дела происходили в сумерках, то ничего разобрать было невозможно; вблизи от этих развалин было место, из которого по временам выходил огонь, который жителями почитался чудотворным – и все удивлялись, зачем на этом месте правительство не велит построить часовню. Я представлял Ивану Савельевичу, что для прекращения этих беспорядков надобно было или запретить сходиться под своды, или осветить их; что для сего легко было бы провести чрез деревянную трубу этот чудесный огонь, который был не иное что, как газ, довольно годный для освещения; я представлял ему также, что наши рыбные торговцы не имеют обыкновения мыть деревянную посуду, в которой держат рыбы, что от этого в теплое время нельзя пройти мимо рынка, что от этого могут происходить болезни и что не худо бы велеть иногда эту посудину обмывать хлориновой известкой.

Иван Савельевич Прохоров долго меня слушал, ничего не говоря, да как вдруг воскликнет на меня мой Иван Савельевич: «Да что это вы, батюшка – да ты хочешь весь наш город верьх дном поставить? Что вы мне за аллегорию несете? в книгах что ли вы ей научились – так я тебе скажу, батюшка, что книги другое дело, – а дело также другое дело! И чего не прибрано – вишь, и навоз в одно место свози, и огонь проводи, и улицы чисти – все это, мой батюшка, как говорит губернатор, кар-кар-кар-карбонарские идеи – я уже, батюшка, 40 год служу – и по милости Божией не капрал – что ж мы дураки, что ли, прости Господи – не знали до тебя, что в городе делать – вишь, выскочка выехал. Да скажи мне пожалуй – если бы по-твоему все это делать, так тогда бы и полицмейстера не надобно было бы в городе – так вот видишь, тебя не спросили, а учредили полицмейстеров, чтобы за всем в городе наблюдать да иметь присмотр…»

– Мне хотелось для вас же, Иван Васильевич – облегчить этот присмотр.

– Покорно благодарю, батюшка – и без того всех сыщем – по-твоему, так пойдешь по городу, и нашему брату не на что прикрикнуть будет – что ж я буду за полицеймейстер?… Теперь по крайней мере пойдешь поутру – взглянешь – сор навален, прикрикнешь, драка – опять прикрикнешь, а от этого люди знают, что есть набольший в городе, что острастка есть – понимаешь ты это, молодой человек – вот она, опытность-та и выказывает себя…

– Будьте уверены, что у вас, Иван Васильевич, всегда будет довольно дела, я только хотел…

– Хотел, хотел – хотел выскочкой быть.

– Доброе намерение…

– Нет, сударь, не доброе.

– Общая польза…

– Какая польза, сударь, в чем?

– Может бы. Начальство оценит…

– Начальство! – Так вы в самом деле думаете, сударь, что я понесу ваши проекты к губернатору, чтобы он меня за сумасшедшего принял – нет, ведь он, сударь, шутить-то не любит…

– Но ведь мести улицы —

– Мести улицы, мести улицы – да что вы твердите: мести улицы – подумайте хорошенько, образумьтесь – зачем месть улицы?

– От этого укрепится мостовая…

– Чего не выдумает – полноте, батюшка – все камни от этого выскочат…

– Да это опытом доказано… Мак-Адам… *

– Адам об этом ни слова не говорит…

– Да Мак-Адам, англичанин…

– Тьфу! прости Господи! – Ну… ну – так он англичанин, а мы русские – нечего нам у него перенимать.

Таков был конец всем моим проектам.

<4>

Отчего мне до всего дело? Отчего всякое несчастие меня трогает? – отчего я рассчитываю все следствия, которые может иметь то или другое происшествие и заранее страдаю за людей, мне совершенно неизвестных? Отчего несправедливость меня выводит из пределов благоразумия? Отчего я с такою страстию ищу вразумить невежество, воспротивиться врагам здравого смысла? Отчего, напротив, во мне никто не принимает участия?

Я узнал, что дело решилось не в мою пользу. К кому прибегнуть? Кого просить? Я вспомнил великого мужа, открывшего во мне делателя фальшивых ассигнаций. «Может быть, – подумал я, – он тронулся тою несправедливостию, которую я потерпел от него и скажет хоть слово в мою защиту!»

Я отправился к моему благодетелю. Он по-прежнему сидел в своих креслах, перевесив подбородок чрез туго подтянутый галстук; по-прежнему заводил глаза, пил чай и курил трубку.

Я объяснил ему мое дело сколько можно понятнее – но я по глазам его видел, что он ничего не понял, – слова его подтвердили мое замечание. По своей привычке во всяком деле видеть не самое дело, но то, что нимало не относилось к делу, он сказал мне:

– То-то и есть, молодой человек, – жить бы смирно, не заводить споров…

– Да я разве начал тяжбу, Ваше превосходительство?

– Да хоть и не вы, а все бы лучше быть смирнее – я знаю, что вы напитаны очень дурными правилами, – дурно, молодой человек, право дурно – я вам советую…

– Но помилуйте, Ваше превосходительство, – объяснят ли мне раз в жизни, в чем состоят мои дурные правила? Вы сами знаете, есть ли один поступок в моей жизни, который бы можно было растолковать в худую сторону, выговорил ли я хоть слово…

– Вы хотя и ничего не говорите, – сказал великий муж, поднимаясь с кресел и подходя ко мне, – но вы питаете в себе злонамеренные желания – я это знаю, сударь, знаю…

– Уверяю вас, – отвечал я почти сквозь слезы, – уверяю вас, что все мои желания ограничиваются одним: чтобы мне оставили хоть суму идти по миру…

– Что это вы говорите, сударь? Как вы смеете даже при мне говорить эдакие речи? Вот видите ли, вы сами себя оказываете, что вы такое? Кто же хочет отнять у вас суму?…

– Мой противник поклялся, что он не оставит мне даже сумы идти по миру – и дал денег и судье, и заседателям, и секретарю – вот кто отнимает у меня суму.

– А! хорошо, сударь, – это донос: ваш противник дал денег судье, заседателям и секретарю – пожалуйте мне это на бумаге – мы нарядим следствие…

– О, Бога ради, Ваше превосходительство, не наряжайте следствия – тогда я погиб совершенно…

– Это отчего?

– Для следствия необходимы доказательства, а я не имею никаких…

– Никаких доказательств, сударь! Как же вы смеете обвинять почтенных людей, заслуженных и без доказательства… ведь они, сударь, не какие-нибудь студенты, а один из них коллежский советник * , другой коллежский ассесор * – люди почтенные, заслуженные… понимаете вы это?…

– Но я знаю…

– А я также знаю, милостивый государь, – что вы не должны впредь ко мне на глаза являться – вот чему их учат в университетах… Да повторяю вам – будьте осторожны – за вами наблюдает начальство… вы человек беспокойный…

Я вышел.

– Кто? Иван Никифорович? он прекраснейший человек – предобрый!

– Да в чем же доброта его?

– Как в чем же? Недавно как он поссорился с Богданом Федоровичем – уж чего этот ему на насказал, что ж ты думаешь – небось Иван Никиф<орович> перестал к нему ездить? ничего не бывало – ездит чаще прежнего. Вот уж истинно добродетельная душа.

<6>

Я бывало спрашивал у бабушки: что такое смерть? откуда берутся люди при рождении? что такое душа? Бабушка мне отвечала очень рассудительно, что эти материи мне не по летам и что гораздо для меня полезнее учить французские вокабулы, что я спрашиваю это потому, что мне хочется попасть во взрослые и что я все это узнаю с летами. Это замечание произвело во мне великое благоговение к взрослым: «Они все это знают, – думал я, – а я не знаю. Вот вырасту – узнаю». Иногда я повторял мои вопросы земскому заседателю, приезжавшему к нам за годовою сборщиною, а иногда и у самого г. исправника. Все эти люди улыбались при моих вопросах, а я себе ломал голову над тем, отчего они знают, чего я не знаю; а если знают, то отчего не расскажут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю