Текст книги "Ностальгия по Японии"
Автор книги: Владимир Рецептер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
– Черт их знает! Какое это имеет значение? – нервно спросил Стриж.
– Ну, если им доверяют летать за рубеж и давать начальству, неужели беспартийные?..
– Можешь мне поверить, Володька, я нарочно не оставался ни с кем наедине!.. Ну выпили, потанцевали...
– Конечно, – сказал я, – на хрен тебе это нужно, только свистни!..
– В том-то и дело, – обрадовался Стриж.
– А ему зачем? – спросил я.
– Лестно, понимаешь, – объяснил он. – Где эти, там и он!..
Квартала два мы прошагали молча, а когда показалась Акихабара, я спросил:
– Слава, зачем ты это рассказал?
– Не понял...
– Зачем мне знать, если это такая тайна?
Он хитро посмотрел на меня и объяснил:
– Потому что ты можешь не послушаться...
– Ну, вот, – сказал я, – теперь понятно...
Чувствую, что любознательный читатель опять огорчен неполной ясностью, а может быть, даже и ярится против автора: кто же все-таки увлек бедного Стржельчика в притон партийного разврата на берега Финского залива, в устье речки Черной, именуемой ранее Ваммельйоки, но отвоеванной в боях Иваном Пальму и победоносной Красной Армией? Какой мерзавец задумал лишить его невинности с помощью коварных референтов и бесстыдных стюардесс?..
Но и тут роман не дает ясного ответа.
И тут уклончивый автор не называет точного имени.
Почему?..
Во-первых, обещал.
А во-вторых, сам не помнит. То есть, конечно, помнит, но...
Если он жив, сам вспомнит и застесняется.
А если не застесняется, Бог ему судья.
Главное ведь что? Что у него ничего не вышло, и Стриж остался чист, как слеза...
21
Читатель, не переживший наших времен, должен учесть, что мы десантировались на японские острова не при Брежневе, а при Андропове. Меньше чем за год до описываемых гастролей до нас донесся скрип исторического колеса в покорной ноябрьской Братиславе. «Глубокий славянский поклон» в адрес ушедшего лидера заслуживает особого внимания...
Однажды во время разговора о блоковском спектакле, в котором вместе со мной участвовал Семен Ефимович Розенцвейг, в кабинет Товстоногова вошла Дина Шварц и с озабоченным видом сообщила о смерти вождя югославских народов Иосифа Броз Тито.
Гога насупился и ничего не сказал.
Тогда Дина внесла изящное предложение:
– Может быть, нужно выразить соболезнование нашему югославу? – сказала она.
Как я уже говорил, в это время у нас ставил спектакль приглашенный из Белграда режиссер Мирослав Белович.
Мирослав был человеком полным и темпераментным и с ходу заявил, что лучше "скучать о театре, чем скучать в театре". Он не давал артистам шагу шагнуть без уточняющих указаний. Репетиции превращались в его ежедневные моноспектакли, на которых Белович обливался потом и менял несколько рубашек, а артисты довольно холодно следили за его эскападами.
Спектакль "Дундо Марое" Мирослав хотел сделать точно таким же, как в Белграде, но, каковы его отношения с вождем югославских народов, никто не знал...
В ответ на предложение выразить соболезнование Мирославу выражение лица у Гоги сделалось кислым, потом недовольным и, наконец, брезгливым. Он посмотрел на Дину так выразительно, что реплики "Что за идея?" и "Кому это нужно?" беззвучно передались проницательному завлиту, и она без комментариев вышла за дверь.
О смерти Иосифа Броз Тито Мирославу Беловичу в Ленинграде пришлось скорбеть одному.
О смерти Леонида Ильича Брежнева мы скорбели всем коллективом и тоже вдали от Родины.
За завтраком переводчица Наташа, фамилии которой не сохранилось в анналах, вошла в кафе братиславского отеля "Девин" вместе с нашей актрисой Наташей Даниловой, известной теперь всему свету по фильму "Место встречи изменить нельзя", и сказала, что слышала по радио траурную весть.
Олег Басилашвили переспросил, сама ли она это слышала, и она сказала:
– Сама.
Тогда Миша Волков задал свой вопрос:
– Подождите, на каком языке?
Переводчица сказала:
– На словацком.
Из уст в уста, и от столика к столику известие распространилось по всей столующейся труппе, и после живых, но приглушенных оценок актерские лица приняли мужественное выражение хорошо скрытого горя, а движения челюстей, в соответствии с моментом, печально замедлились.
Помимо общей печали в коллективе возникло и частное замешательство насчет того, будет ли театр играть гастрольный спектакль "История лошади" или нет. Мнения разделились, но большинство сошлось на том, что в день смерти исторического человека показывать "Историю лошади" не очень тактично.
Дина Шварц вспомнила по этому поводу, что в день смерти Сталина в театре Ленинского комсомола было назначено какое-то совершенно не подходящее случаю представление, в огромном зале сидело человек сто, но поступило указание играть, и спектакль играли.
Заместитель директора Рома Белобородов, имея в виду смерть Леонида Ильича, сказал со значением:
– На этот случай Рейган назначил "час икс".
Что такое "час икс" и во что он должен вылиться для нас, никто не знал. Неясно было и то, сам ли Рейган сообщил о своем решении Роме Белобородову или поручил это другим лицам.
Вскоре стало известно, что указаний из нашего консульства можно ожидать не раньше двух часов пополудни, и все тихо разошлись, стараясь не встречаться взглядами в "Доме мод" и увешанных знаменитыми чешскими люстрами магазинах "Светидла".
В два часа спектакль был отменен, а вечером администрация отеля "Девин" предоставила коллективу скромное помещение во втором этаже для проведения траурного митинга.
Артисты и "цеха" стали собираться и рассаживаться, сдерживая случайные реплики, поэтому шарканье и скрип стульев раздавались с особенной резкостью.
Вадим Медведев как человек мастеровой заинтересовался формой и выделкой своего стула: как именно собран, гвозди или клей, какой материал пошел и нет ли где марки завода или имени мастера; он поднял изделие вверх ножками, приблизил к лицу и вертел над нашими головами, пока другая половина знаменитой семьи, Валентина Ковель, не осадила его в прямом и переносном смысле.
– Нашел время! – внятно сказала она мужу, выхватив у него стул и усевшись именно на него с официальным выражением лица.
Одеты были по-разному: кто в полудомашнем виде – спустились-то из номеров, – а кто в известном приближении к трауру. Кирилл Лавров надел черный галстук, и стало ясно, что ему досталось говорить, а Гога пришел в серой курточке, из чего следовало, что он выступать не станет.
Слава Стржельчик уселся в первый ряд и до самого конца митинга все оглядывался и оборачивался, заинтересованный тем, кто и как реагирует на выступления и выступающих.
А Семен Розенцвейг вошел в зал в темном пиджаке, держа под мышкой черный футляр, и стало очевидно, что мы услышим скрипичную музыку.
Открыл митинг, конечно, Толя Пустохин, парторг, и сразу предоставил слово директору Суханову, которому предстояло играть на митинге первую роль.
Тут, пожалуй, уместно упомянуть, что наш директор не в первый раз соединял свои творческие силы с коллективом Большого драматического. Еще в начале пятидесятых годов он, будучи тенором, участвовал в его работах на более скромных ролях. Так, например, появляясь к началу спектакля "Враги" М. Горького, поставленного еще Н.С. Рашевской, он в нужный момент соединялся за кулисами с молодыми артистами Изилем Заблудовским и Борисом Лёскиным. Помреж Зина Либровская давала отмашку, и трио запевало печальную песню о горькой участи российского пролетариата: "Маслом прогорклым воняет удушливо..." и т.д. Закулисное пение создавало нужную атмосферу для тех, кто, выйдя на сцену, играл собственно "врагов". Правда, Изиль Заблудовский оспорил свидетельство Бориса Лёскина, заметив, что в те времена ни Либровская, ни сам Лёскин в театре еще не служили, на что автор ему возразил в том смысле, что спектакль, видимо, шел не один год, и "Маслом прогорклым..." мог исполнять не один премьерный состав, с чем Изиль Захарович в итоге согласился. Т.е. уже тогда Геня Суханов – так называли его участники трио – с полным правом подходил к кассе, чтобы получить свои "разовые". Теперь у него была лучшая, директорская зарплата, и, надо отдать ему должное, вместе с Толиком Пустохиным он отлично смотрелся в обстановке похоронного обряда.
С бледным одутловатым лицом, Геня говорил ровным драматическим тенором, без тремоло, но с внутренним чувством и известной сдержанностью, употребляя доступные даже потрясенному сознанию слова.
Он сказал:
– ...перестало биться сердце... глубоко скорбим... борец за мир... коллективный разум...
Лично до меня заново дошла образная глубина мысли о "коллективном разуме". Особенно заинтересовал вопрос о процессе его сбора и месте размещения. Ведь если весь коллектив единодушно и добровольно поотдавал собственный разум во всеобщую складчину, и этот "общак" помещен в особом месте, то с чем же остается каждый отдельный член коллектива? Вызывали интерес температура хранения, общий объем серого вещества, а также размер сосуда, в котором "коллективный разум" доводят до кипения ("кипит наш разум возмущенный"), и вопрос о том, сколько времени его кипятить, пока не выварится новый генсек... Впрочем, скорее всего, эта мысль возникла не во время траурного митинга, а гораздо позднее, и невольный анахронизм – следствие разнузданного "перестройкой" воображения.
Тут дали слово Кире Лаврову, который подготовился к событию слабее, чем Суханов, и присоединился к сказанному директором. Однако добавил и от себя, что воочию видел Леонида Ильича всего один раз, но те, кто видел его чаще, а таких людей он знал, уверили Киру, что это был добрый человек.
Сеня Розенцвейг сидел сбоку, так, чтобы удобнее было выйти вперед, и то отстегивал, то снова закрывал замки на футляре, стараясь, чтобы они не щелкнули. Но никакого понятного знака ему не подали, и Сеня так ничего и не сыграл.
Когда митинг был закрыт, все заметно раскрепостились, потому что в связи с отменой спектакля вечер и ночь впереди были совершенно свободны, и как по долгу, так и по обычаю предстояло помянуть доброго человека и Генерального секретаря. Тут же составились соответствующие общежитию компании и расфасовались по номерам. У всех с собой было, а у кого уже не было, запаслись днем...
Мы пошли скорбеть вчетвером, все беспартийные: Олег Басилашвили, Миша Волков, Сеня Розенцвейг и я.
Когда первая поминальная рюмка, предложенная Олегом, прошла на удивление удачно, он объяснил, что причиной тому сам Леонид Ильич, который хорошо относился к русским обычаям вообще, и к поминальной водке в частности. Олег предложил не делать большой паузы между первой и второй рюмками, а дальше посмотрим...
Никто возражать не стал, тем более что хозяином номера был Семен Розенцвейг, человек не только большой музыкальной одаренности, но и высокого понимания момента, что он и доказал, немедленно разлив по второй.
Когда вторая прошла не хуже, а может быть, и лучше, чем первая, я спросил Сеню, кто посоветовал ему прихватить скрипку на траурный митинг и почему он, в конце концов, не сыграл? На что Семен, подкладывая нам консервной закуски, признался:
– Вообще-то Гога...
– Что он сказал? – потребовал ответа Миша Волков.
– Он сказал: "Возьмите скрипку, сыграете Шопена...", – Сеня махнул рукой и добавил: – А, не в этом дело!..
Сеня Розенцвейг, как и Дина Шварц, перешедший в БДТ из театра Ленинского комсомола вслед за Товстоноговым, так часто употреблял в разговоре присказку "Не в этом дело", что и мы стали пользоваться характерным выражением для того, чтобы намекнуть на самого завмуза.
Иногда я не обращал внимания на этот лейтмотив, а иногда, особенно во время совместной выпивки, мне начинало казаться, что Сенино присловье не так просто, как кажется, и несет в себе бездну тревожащих смыслов.
Ну, во-первых, все сказанное перед "Не в этом дело" превращалось в надводную часть речевого айсберга и намекало на подспудные толщи вынужденно или намеренно скрываемых тайн. Во-вторых, изо дня в день повторяемое "невэтомдело" заставляло мысль устремляться вперед, не дорожа изреченным, а подсказывая, что главное хотя еще не произнесено, но уже твердо обещано.
Иногда от любимого присловья веяло тихой печалью, и оно наводило на мысль, что автор его однажды и навсегда утратил надежды быть понятым и сознательно обрек себя на скорбную недосказанность... Тут возникала догадка о великой и вечной непознаваемости жизни и горькой тщете всеобщих усилий ее разгадать...
Повторяя свое "невэтомдело", Сеня прибегал к такому разнообразию напевных, выразительных и ускользающих интонаций, что понять его в каждый данный момент было непросто, хотя я и сделал несколько шагов в этом направлении во время совместной работы над спектаклями "Лица" по Ф.М. Достоевскому и "Роза и Крест" А.А. Блока...
Итак, мы выпили по третьей за "скрип исторического колеса", и третья пошла просто отменно.
Не берусь показать под присягой, в промежутке между какими по счету рюмками Олег Басилашвили, которого мы чаще называли "Бас" или "Басик", сообщил, что по дороге на траурный митинг Гога подхватил его под руку и раскинул свой пасьянс насчет того, кому быть преемником.
– Хорошо бы Андропов, – сказал Гога.
– Почему? – спросил Бас.
И Гога ответил:
– Во-первых, он самый большой либерал из них всех, во-вторых, мгновенно решил вопрос о моем спектакле в "Современнике", а в-третьих, был за то, чтобы Солженицына не сажать, а выслать.
Впрочем, Бас мог перепутать порядок причин, так как мы уже не помнили порядка выпитых рюмок.
Тут Сеня молча показал Олегу сначала на стены, а потом – на уши.
Но Олег громко и артистически вкусно выдал известное русское выражение, посылая как стены, так и уши "трам-там-там" до востребования... В возвышенные моменты он вспоминал свою мхатовскую школу и начинал вести себя по образцу настоящих мужчин и кавалеров, какими были в его рассказах подлинные герои Анатолий Кторов, Борис Ливанов, Михаил Болдуман и особенно его педагог Павел Массальский.
Вскоре мы ушли от темы дня и стали утрачивать логику, а Миша Волков, достигнув апогея, принялся насылать громы и молнии на голову блондинки, которая вчера вечером давала ему авансы в гостинице "Девин", а ночью коварно обманула все ожидания. От блондинки Миша перешел к девушкам других мастей, часть которых мы знали, и привел некоторые интимные подробности, которых не мог потерпеть целомудренный Сеня.
И Сеня приказал Мише:
– Замолчи, ты, развратник!
Но Миша почему-то не обиделся, а только удивился и задал Сене несколько прямых вопросов о манерах его поведения в лоне семьи.
– Только в темноте!.. Только в темноте! – неистово закричал оскорбленный Сеня, и мы поняли, что пора по домам.
Расходясь, почти за каждой дверью мы слышали знакомые голоса и громкие выражения чувства, впрочем, вполне уместные на государственных поминках.
Утром, когда труппа дисциплинированно пошла на выход с вещами, стало ясно, что наша ночная скорбь была действительно глубокой: женщины томно прятали лица за косынками, а мужчины стоически несли свою долю и не скрывали твердого намерения доскорбеть в автобусе.
На подъезде к Брно Сеня Розенцвейг подсел ко мне и сказал:
– Володя!.. Вы знаете, конечно, невэтомдело, но насчет скрипки я пошутил... То есть я пошутил насчет Гоги...
Я спросил:
– То есть вы хотите сказать, что не Гога вам посоветовал взять скрипку, а вы сами решили сыграть Шопена в память Леонида Ильича?
Сеня засмеялся и сказал:
– Нет, не то чтобы... Просто я, вообще-то, принес скрипку, чтобы передать ее музыкантам, понимаете?.. Чтобы отдать для перевозки...
Я сказал:
– Семен Ефимович!.. Не переживайте... Я никому не скажу. А тем более Гоге...
Семен Ефимович был осторожным человеком. Жизнь научила его тому, что осторожность не помешает. Беда в том, что он иногда путал, по какому поводу стоило проявлять осторожность, а по какому можно было обойтись и так.
Правда, он еще не встречал Иосико...
Тут Юра Изотов, заведующий радиоцехом, припав к своему приемнику, громко объявил, что новым генсеком стал Андропов, Юрий Владимирович.
– Ну, что я вам говорил? – сказал мне Розенцвейг с видом победителя, хотя на этот счет он не говорил ничего, а по поводу Андропова догадался Гога.
В Брно, за завтраком, Товстоногов подсел к столику, за которым сидели мы с Басом, и, довольно дымя сигаретой, повторил рассказ о том, какая тревожная обстановка создалась перед сдачей спектакля "Балалайкин и Ко" Салтыкова-Щедрина, который он ставил в "Современнике", как панически боялась запрещения Галя Волчек, несмотря на то, что пьеса была остроумно заказана гимнописцу Михалкову, как смотреть спектакль позвали Андропова с семьей, и именно его приход повлиял на разрешение и дальнейший прокат острого спектакля.
Георгий Александрович надеялся на потепление.
22
Брно, большой город ярко выраженного немецкого характера (его описания вы найдете в туристических справочниках), строго соблюдал похоронные правила.
На здании театра было вывешено четыре траурных полотнища от крыши до земли, а дом напротив украсился черным флагом без единой красной ленты или бантика. Зато каждую витрину украшал портрет Брежнева в траурной рамке или с черной ленточкой наискось и непременным цветком.
И все же, по случаю субботы, торговля в магазинах и с уличных прилавков шла на редкость активно, а толпа на площадях и бульварах была говорлива и нарядна. Ожидаемому всю рабочую неделю отдыху и гулянью по главным улицам с женами и детьми не могло помешать ничто, даже смерть дорогого Леонида Ильича. Одно дело – их партийное начальство, другое – обыватели городов Прага, Брно, Братислава...
Так думал Р., участвуя в броуновом движении оживленной субботней толпы и, наряду с его коллегами, тратя нетрудовые чешские денежки. В дневнике поименованы магазины "Приор" и "Сребро", а значит, в тот день он, как и все остальные, думал о своей семье – сыне от первого брака Евгении и жене Ирине; ширина их плеч, талии и бедер была всегда с ним, если и не в памяти, то на отдельном листке блокнота, надежно опущенном в левый боковой карман рыжего гэдээровского пиджака...
Завтра все магазины окажутся закрыты, и мы поедем на экскурсию, надеясь на то, что будет добрая погода и, выйдя из-за ноябрьских облаков, воссияет солнце Аустерлица, или, как его называют чехи, города Славкова, а пока Миша Волков просит прощения у Сени Розенцвейга и, в знак заключенного мира, мы в том же составе решаем продолжить вчерашние поминки...
Впрочем, в "Интеротеле" выясняется, что эта мысль пришла в головы далеко не одним нам. Брежнев умер, но дело его живет, и мы докажем это с помощью местных напитков. Посмотрите на нашего парторга Толю Пустохина: то ли он так близко к сердцу принял смерть вождя, то ли начинает брать пример со своего предшественника Жени Горюнова...
На повторных поминках наша самопальная четверка снова не зациклилась на теме всеобщей утраты, а подошла к текущему моменту если не глубже, то шире. Мы отметили преимущества русской водки перед ее славянскими аналогами типа "Выборовой" или "Сливовицы", и, несмотря на полную объективность, как "Московская", так и "Столичная" выиграли конкурс.
Что касается надежд, которые Г.А. Товстоногов возлагал на воцарение Андропова, то Сеня Розенцвейг в этот вечер их не комментировал. М.Д. Волков, известный зрителю как исполнитель главной роли советского разведчика, засланного в разведшколу абвера, в серийном фильме "Путь в "Сатурн"" и награжденный за эту роль именными часами ведомства, поддержал нашего Мэтра, а я, признаваясь вслух в своей тупости и неумении проникать в будущее, снова гнул в том направлении, что "права не дают, права берут" (реплика Нила из пьесы М. Горького "Мещане"), и дело не в перепадах нашего климата, а в том, что себе позволяет каждый конкретный театр в каждом отдельном случае...
Тут Олег Басилашвили коснулся современной ситуации в любимом МХАТе и перешел на его историю, живописав следующий эпизод.
Однажды Виталий Яковлевич Виленкин, профессор школы-студии и автор книг о Модильяни и Ахматовой, бывший до войны сотрудником литературной части театра, тот самый Виленкин, который сыграл выдающуюся роль в скромной биографии Р., преподав ему немало добрых уроков и познакомив с А.А. Ахматовой, выполняя срочное поручение Немировича-Данченко, решил сократить путь и за кулисами, во время спектакля, воткнулся с разбега в самого Станиславского.
Несмотря на то, что Виталий Яковлевич, несомненно, был театральным деятелем крупного масштаба, он обладал весьма миниатюрной комплекцией и небольшим ростом, поэтому его голова ткнулась непосредственно в живот гениального гиганта. Испытав священный ужас, Виталий Яковлевич только и смог что пролепетать:
– Простите, Константин Сергеевич, я очень спешу.
Станиславский, глядя на него с таким же ужасом и еще большим недоумением, ответил:
– Прошу вас немедленно проследовать в мой кабинет.
Покорно оставив срочное дело, Виленкин прошел вслед за гением, и тот, не откладывая в долгий ящик, принялся учить молодого сотрудника, как именно следует ходить по театру, не оскверняя его священных стен: т.е. бесшумно и на цыпочках. Константин Сергеевич тут же принялся показывать Виталию Яковлевичу, как это делается, и потребовал точного воспроизведения крылатой и бесшумной походки.
Несмотря на то, что Виталий Яковлевич действительно спешил, так как выполнял срочное поручение Владимира Ивановича Немировича-Данченко, он попытался хотя бы удовлетворительно повторить грациозные балетные скольжения великого Учителя. Но Константин Сергеевич увлекся своим уроком, как всегда, возжаждал совершенства, и они битых два часа ходили по историческому кабинету гуськом: впереди по кругу и на цыпочках плыл огромный Станиславский, а за ним, соблюдая дистанцию и тоже на цыпочках, крался миниатюрный Виленкин...
Когда Константин Сергеевич отпустил наконец Виталия Яковлевича на покаяние к Владимиру Ивановичу, Виленкину пришлось долго объясняться и, по просьбе Немировича, показывать ему то, чему его только что гениально обучал Станиславский...
Тут мы выпили отдельно за каждого из великих основателей МХАТа, за дорогого Виталия Яковлевича и, что самое важное, за утраченное нами умение ходить по театру бесшумно и на цыпочках.
Олег был в ударе.
– Еще был случай, – сказал он, закусив, – когда Борис Ливанов встретился в туалете с молодым артистом Владленом Давыдовым. Нет, скажем по-другому: молодой Давыдов имел счастье встретиться в туалете с великим Ливановым. Они постояли рядом у своих писсуаров, и так как время, необходимое обоим, совпало, то из туалета выходили тоже вместе. И тут Борис Николаевич остановил Владлена и назидательно рассказал ему о том, что, когда он молодым артистом встречался в туалете с К.С. Станиславским, то, не в пример Давыдову, не продолжал свое малое дело, а из уважения к старшему его прекращал...
Тут мы выпили за уважение к старшим и утраченное нами умение не вовремя начатое – вовремя прекратить...
И снова взяла разгон женская тема, в результате чего обсуждению подверглось несколько театральных романов, часть которых развивалась на разных гастролях у нас на глазах.
Одному из них пытался гуманно воспрепятствовать Басик, так как этот роман мог разрушить одну из театральных семей, но героиня не захотела считаться с общественным мнением, а герой безо всякого уважения к старшинству сказал Олегу: "Мастер, не встревайте!..".
Сеня Розенцвейг слушал молча, как будто предчувствовал сюжет не саркастический и срамной, а, наоборот, совершенно лирический, с пропусками и пунктирами, который завяжется не здесь и не сейчас, а через десять месяцев и десять дней, на белом теплоходе "Хабаровск", и станет развиваться в театре "Кокурицу Гокидзё", игрушечном номере "Сателлита", в Осаке, Киото и далее, далее, далее, включая заповедные места родного Ленинграда...
Коль скоро речь зашла о МХАТе, артист Р. напомнил собравшимся случай, когда Немирович-Данченко попытался исправить ошибку в фамилии Товстоногова и уточнил: "Либо Товстоног, либо Толстоногов". Об этом Р. переспросил Мастера во время недавних польских гастролей, и тот, шлифуя легенду о своем имени, стал уточнять...
По его версии, разговор состоялся не в присутствии других студентов, а наедине, и не в Москве, а в Тбилиси... Во время войны часть мхатовцев вывезли в Куйбышев, а так называемый золотой песок, то бишь Немировича, Качалова, Тарханова – в Тбилиси. Гога упомянул сохранившуюся фотографию: Немирович смотрит его студенческий спектакль.
– Конечно, я должен был записать все, что он говорил,– делился Гога, хотя, вы знаете, многое я помню довольно хорошо... Иногда мне звонил секретарь: "У вас свободен вечер?" – "Да". – "Владимир Иванович приглашает вас побеседовать". Конечно, беседа превращалась в монолог Немировича, который я слушал, не перебивая... У него вообще был этот пункт: филологические тонкости – ударения, суффиксы... Действительно, мой дед был Толстоногов, а потом, на Украине, переделал свою фамилию... Самое интересное из того, что он говорил, вот что... Еще в сорок третьем году Немирович предсказал конец МХАТа. Представляете себе?.. Он сказал: "Войну мы выиграем, еще какое-то время театр просуществует по инерции, а затем начнет гибнуть. Останется одна чайка на занавесе... Пророческие слова... Театр может существовать только одно поколение...
– Георгий Александрович, – спросил любознательный Р., – как по-вашему, может ли сегодня возникнуть новая художественная идея?.. Именно теперь, во времена такой театральной всеядности?..
– Нет, Володя! – сказал он. – Для этого должны быть созданы условия, при которых студии возникали бы снизу, совершенно свободно! Понимаете? Возникали бы и так же свободно отмирали. Как в двадцатые годы... А сейчас что?.. "Нужны студии" – и назначают сверху... Снизу возникли Ефремов, Любимов... Сейчас есть Спесивцев... А должно быть десять спесивцевых... Вот он для укрепления репутации поставил спектакль в "Моссовете"... Кому это нужно?.. Если делаешь свой театр, не отвлекайся... Твой театр – это и есть карьера... Или Шейко... Был способный человек, мог возникнуть лидер... Его высадили на асфальт, в Александринку, дали большую зарплату, квартиру, и вот – за семь лет ничего... Важен момент сживания с коллективом... И на это уходит вся жизнь...
Прежде чем уехать в Прагу, мы должны были провести в Брно еще полдня, и, хотя многие снова были "после вчерашнего", часть сотрудников метнулась в открытые с утра магазины, стремясь прежде всего в "Дом обуви", так как кто-то из чехов сказал, что в Праге все дороже, а обувь – особенно.
В десять утра по местному времени холл был полон праздными гастролерами, потому что здесь стоял единственный на всю гостиницу телевизор, а на курантах пробило двенадцать, и началась трансляция с места события, то есть с Красной площади.
Тело Брежнева к Кремлевской стене подвезли на пушечном лафете и установили на специальной подставке для последнего прощания...
Входившие с улицы невольно задерживались и, не успев разгрузиться, застревали перед экраном, чтобы посмотреть церемонию.
Алексей Николаевич Быстров, главный машинист нашей сцены, мгновенно осознав трагизм текущего момента, замер по стойке смирно, держа под мышкой большую коробку, в которой не могло быть ничего другого, кроме женских сапог.
Алексей Николаевич – невысокий, крепенький, в сильных круглых очках – был человек славный и даже трогательный. Дочь его, для которой он купил сапоги, тоже работала у нас – костюмершей и, как многие молодые сотрудницы театра, мечтала о сцене, но в поездку не попала, и было приятно, что Алексей Николаевич успел позаботиться о ней.
За год до чешской поездки, на гастролях в Буэнос-Айресе у него неожиданно случился сердечный приступ, и, оклемавшись, он покорил нас рассказом о том, как в машине "скорой помощи" к нему склонились аргентинские медсестры и стали нежно гладить по лицу и напевать светлые мелодии, и тут ему почудилось, будто это не медицинские сестры, а добрые ангелы встречают его на небе. Потом, уже в больнице, число сестер увеличилось, лица их стали еще красивее, а пенье нежней, и они, не давая ему шевельнуть рукой, раздели Алексея Николаевича догола, так что сначала ему стало несколько стыдно, а потом – уже нет. Сестры-ангелы стали обмывать его тело теплой водой, и все с песнями и улыбками, и одна их неслыханная ласка примирила его с сердечной болью и тревогой о том, как проживут без него жена и дочь. И хотя сестры не понимали нашего языка и пели Алексею Николаевичу скорее всего по-испански, он все повторял и повторял им то, что успел сказать Роме Белобородову, заместителю директора: живым или мертвым, он просил вернуть его домой и похоронить в России...
К счастью, сестры-ангелы и аргентинские врачи спасли Алексея Николаевича Быстрова, он выздоровел и даже поехал в новые гастроли, оказавшись в городе Брно как раз в то самое время, когда на Красной площади в Москве хоронили Леонида Ильича Брежнева.
И мне показалось, что Алексей Николаевич встал по стойке смирно не только потому, что сильно уважал Генерального секретаря, но и оттого, что недавно сам успел прочувствовать зыбкую грань между жизнью и смертью и всесильную неотвратимость человеческого ухода.
Все-таки самое трудное мгновение на любых похоронах – это когда покойника целуют родные. Так вышло и с Леонидом Ильичом и его семейством. Теперь для жены, дочери и всех остальных начиналась другая жизнь.
Могильщики в черных чистых бушлатах слишком волновались, и то ли гроб оказался великоват по отношению к отмеренной могиле, то ли сам Леонид Ильич не хотел уходить в землю, но что-то застопорилось, и он на мгновение будто завис. А потом вдруг резко опустился, как будто его не смогли удержать, и гроб вместе с Генсеком канул в яму...
Стены холла в гостинице были стеклянные, и было хорошо видно, как на улице, позади телевизора, пожилой рабочий, очевидно, дворник, полный и седой человек, принялся вынимать из бачка большие темные пакеты и один за другим грузить их на тачку...
Тут черная шторка скрыла от нас московскую трансляцию, и мы пошли по номерам, чтобы взять чемоданы и погрузиться в автобус.
Впереди была Прага, давняя печаль и золотая память.
В Праге я нашел и потерял Ольгу Евреинову, пленную лебедь балетной страны, гордую длинноногую птицу. Вернее, она меня нашла, а я ее потерял. В шестьдесят восьмом году нас разлучили моя непроходимая тупость и вездеходные танки, которые бросил на Прагу покойный Леонид Ильич.
Я узна'ю об Ольге немногое, и то через год, когда мы поплывем в Японию на теплоходе "Хабаровск" и мне расскажут о ней Нина и Люда, прекрасные попутчицы из Большого Балета...
Когда автобус тронулся, Семен Ефимович Розенцвейг, сидя рядом со мной, философски и нараспев сказал: