Текст книги "Московские легенды. По заветной дороге российской истории"
Автор книги: Владимир Муравьев
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]
В либеральном Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, который вобрал в себя квинтэссенцию либерализма и которым постоянно пользовался В. И. Ленин, Фукье-Тенвилю посвящена довольно обстоятельная статья. По ней мы можем составить представление о том, какого типа человек и деятель понадобился В. И. Ленину для «революционной борьбы» против своих политических противников.
«ФУКЬЕ-ТЕНВИЛЬ – деятель времен Великой революции (1747–1794). До начала революции занимал довольно невидные должности сначала по судебному, потом по административному ведомству. Ни по происхождению, ни по состоянию своему он не мог рассчитывать на хорошую карьеру; способностями он также не отличался. С начала революции он выдвинулся благодаря уменью заискивать у сильных людей. Когда был учрежден Чрезвычайный уголовный трибунал, судивший без кассации и апелляции все преступления против нового порядка вещей, Фукье-Тенвиль стал играть там роль докладчика и обвинителя. В 1793 г. он сделался прокурором при революционном трибунале.
Фукье-Тенвиль был человек злобный, мелочный, совершенно беспринципный и карьерист прежде всего. По собственным своим словам, он был „топором“ – топором, всегда находившимся к услугам сильных в данный момент людей. По его настояниям, между прочими был казнен Кюстин, против которого не было выдвинуто ни одного мало-мальски доказанного обвинения. Особенную жестокость Фукье-Тенвиль проявлял при обходе тюрем, всегда торопя после этого процессы найденных там лиц. С особенным жаром настаивал он на казни Марии-Антуанетты. Особенно характерен процесс Манюэля в ноябре 1793 г., когда Фукье-Тенвиль совершенно голословно взвел на подсудимого выдуманные преступные мыслии намерения.В марте 1794 г. Конвент уполномочил Фукье-Тенвиля арестовать всех „агитаторов“ и „беспокойных“ лиц, чем тот весьма широко воспользовался. Вскоре (в том же месяце) он арестовал Гебера, Ронсэна и других неугодных Робеспьеру лиц его же партии; спустя несколько дней гебертистов судили – и Фукье-Тенвиль превзошел самого себя в наглом извращении фактов. В процессе Дантона и дантонистов Фукье-Тенвиль снова выступил обвинителем. В июне 1794 г. он так ускорил казни, что говорил шутя: „скоро на воротах тюрем можно будет надписать: отдается помещение в наем“. Чтобы истребить разом как можно больше заключенных, Фукье-Тенвиль взвел на них нелепое обвинение в том, что между ними составился „тюремный заговор“. Сто шестьдесят человек было отдано под суд (6-го июня 1794 г.), судимо и казнено в продолжение 3 суток. Во время этого процесса Фукье-Тенвиль для устрашения подсудимых поставил в зале заседания гильотину; даже Комитет общественного спасения нашел, что прокурор заходит слишком далеко, и велел гильотину из залы вынести.
Переворот 9 термидора положил конец владычеству Робеспьера – и Фукье-Тенвиль моментально перешел на сторону врагов своего повелителя. 10 термидора он исполнил все формальности, необходимые для немедленной казни Робеспьера, Сен-Жюста, Кутона и Ганрио. Но пресмыкательство перед победителями не спасло Фукье-Тенвиля: спустя несколько дней он был арестован и приговорен к смерти и казнен. И на суде, и пред судом, в особом оправдательном мемуаре, он защищался упорно, настаивая на том, что всегда был только послушным оружием законных властей».
«И Фукье-Тенвиль русской пролетарской революции явился, – с пафосом сообщает Бонч-Бруевич. – Это был наш старый закаленный боец и близкий товарищ Феликс Эдмундович Дзержинский…» («Феликс Эдмундович сам напросился на работу по ВЧК», – отметит впоследствии в своих воспоминаниях ближайший помощник Дзержинского М. Я. Лацис.)
«Весь пламенея от гнева, – продолжает Бонч-Бруевич, – с пылающими, чуть прищуренными глазами, прямыми и ясными словами изобразил он в Совнаркоме истинное положение вещей, ярко и четко обрисовывая наступление контрреволюции по всем фронтам.
Ф. Э. Дзержинский в рабочем кабинете. Фотография 1920 г.
– Тут не должно быть долгих разговоров. Наша революция в явной опасности. Мы слишком благодушно смотрели на то, что творится вокруг нас. Силы противников организуются. Контрреволюционеры действуют в стране, в разных местах вербуя свои отряды. Теперь враг здесь, в Петрограде, в самом сердце нашем. Везде и всюду мы имеем на это неопровержимые данные, – и мы должны послать на этот фронт, – самый опасный и самый жестокий, – решительных, твердых, преданных, на все готовых для защиты завоеваний революции товарищей. Не думайте, что я ищу форм революционной юстиции; юстиция сейчас нам не нужна.Теперь борьба – грудь с грудью, борьба не на жизнь, а на смерть – чья возьмет! Я предлагаю, я требую организации революционной расправынад деятелями контрреволюции. И мы должны действовать не завтра, а сегодня, сейчас…» (Курсив в цитате Бонч-Бруевича мой. – В. М.)
Создание Всероссийской чрезвычайной комиссии при Совнаркоме «не потребовало особо длительных рассуждений», пишет Бонч-Бруевич, и она «была организована в начале декабря 1917 г.». 6 декабря Совнарком поручил Дзержинскому составить комиссию. 7 декабря последовало решение Совнаркома об организации ВЧК. Во главе ее был поставлен Дзержинский.
Дом № 11 по Большой Лубянке с того времени, как в него въехала ВЧК, и доныне внешне не претерпел изменений, его регулярно ремонтируют, подкрашивают. Но как лицо человека меняется от внутреннего состояния, так и пребывание в доме этого учреждения наложило на его облик свою печать. Он лишился того обычного для старых московских жилых домов ощущения теплоты и приветливости, которое испытываешь, глядя на них, он – холоден и неприветлив: слепые окна, с задернутыми одинаковыми занавесками и забранные решетками, двери заперты и – никакой вывески, говорящей о том, что за учреждение в доме находится, и, проходя мимо, ловишь себя на том, что непроизвольно возникает неприятное ощущение тревоги.
Офицер царской армии В. Ф. Климентьев попал на Лубянку в первые месяцы пребывания в этом доме ВЧК и в своих воспоминаниях, наряду с другими тогдашними местами заключения Москвы, описал и это.
«Итак, 30 мая 1918 года, должно быть, после полудня, мы с Флеровым катили в чекистской машине по улицам Москвы. Кругом нас, как муравьи, сновали люди, трусили извозчики, гнали грузовики, с грозным кряканьем мчались сломя голову начальственные машины. Но нам с Флеровым было не до них. В голове застрял один вопрос: не последняя ли это наша дорога? По Москве ходили слухи, что на Лубянке, 11 всех „не своих“ стреляют. А нас, кажется, туда везут.
Флеров был бледен и строг, вероятно, и я выглядел неважно.
Выехали на Большую Лубянку. Автомобиль резко затормозил у подъезда дома № 11.
– Выходи! – гаркнул чекист-комиссар, привезший нас, и выскочил из машины.
Мы с Флеровым спустились на тротуар, справа и слева до самого входа огражденный рогатками из колючей проволоки (совсем как на фронте между окопами). И под конвоем охранников вошли в дом.
Сейчас же за дверью на нас глянул знакомый по фронту старый „максимка“. „На всякий случай“ в нем была продернута лента. Возле пулемета дежурили чекисты.
Мы прошли налево, в большую комнату, где нас поставили за барьер из наспех сколоченных, неструганых досок.
– Ждите здесь! – бросил комиссар охранникам и побежал наверх.
Я потихоньку стал знакомиться с обстановкой. К стенам на картонках прибиты нерусские надписи (как потом мне сказали, латышские). И только внизу, мелким шрифтом, по-русски: „Товарищи, осторожно обращайтесь с оружием!“…
Стало совсем невесело. В Москве говорили (тогда еще не шептались), что в этом доме (а может быть, даже здесь, в этой комнате) пьяные латыши просто „в шутку“ стреляли в непонравившихся арестованных. Позднее слухи эти были подтверждены самими „Известиями“. (Автор мемуаров неточен: он имеет в виду материал, напечатанный в „Правде“ 26 и 27 декабря 1918 года о следователе ВЧК Березине, который пытал и убивал подследственных, при арестах присваивал имущество арестованных, устраивал оргии в ресторанах. Дзержинский на суде пытался выгородить своего подчиненного, ссылаясь на то, что он человек „вспыльчивый“. – В. М.)
Мы с Флеровым стоим у барьера и ждем. Возле нас охранники, револьверы наготове. Хорошего от них не жди, пулю всадить в тебя могут даже по нечаянности.
Кругом из тех же неструганых досок, „на живой гвоздь“, вдоль стен сколочены конурки. (Вот еще когда появились прообразы „боксов“ – шкафов-одиночек Главного дома на Лубянской площади, спланированных архитектором А. Я. Лангманом! – В. М.) Из комнаты в комнату сновали с крепкой бранью здешние удальцы с воспаленными глазами. Они были непременно в кожаных куртках, фуражках с красной звездой на околыше и, конечно, с расстегнутой кобурой на животе. Не дай Бог с таким молодцом, даже в доброе царское время, встретиться ночью в глухом переулке! Все они, должно быть, из хитровцев.
Была здесь, конечно, разухабистая „краса и гордость революции“ – прославившиеся расправами с „офицерьем“ матросы с затертыми георгиевскими ленточками на засаленных бескозырках.
Кругом кричали, как на базаре, ругались, спорили…
– Эй, там, кто-нибудь! Давай их сюда! – позвал сверху комиссар. – Остальным подождать!..
Конвоиры начали было торговаться, кому с нами идти.
– Давай! – крикнул еще раз комиссар.
– Айда! Пошли! – кивнул матрос.
Мы тронулись. Не опуская револьвера, матрос шел за нами.
– Направо, прямо, на лестницу! – привычно командовал он.
Поднялись наверх. Прошли возле ряда таких же, как внизу, наспех сколоченных будок с уже замурованными дверями.
Наконец остановились в пустой темной комнате, довольно большой; тут же, у двери, пригнувшись к столику, что-то писала машинистка. На нас она и не взглянула.
Комиссар поставил нас в простенке между дверями, сам толкнул одну из них, вошел и поспешно закрыл ее за собой.
Мы стояли не шевелясь. В голове пусто: ни страха, ни мысли – ничего, только тошнота.
– Флеров! – наконец приоткрыл дверь комиссар.
– Я, – глухо отозвался мой сосед.
– Пожалуйте сюда!
Оттолкнувшись от двери, Флеров медленно подошел к комиссару. Дверь захлопнулась. С замершим сердцем я ждал, затаив дыхание, что вот-вот за стеной раздастся выстрел и с Флеровым будет кончено.
Прошло, должно быть, минут пятнадцать-двадцать, показавшихся вечностью. Тошно ждать, скорей бы решалось! Дверь открылась. На пороге стоял высокий, плотный, с окладистой бородой латыш (как потом мне сказали, уже прославившийся жестокостью Лацис). Бледный Флеров с опущенной головой прошел мимо. За ним последовал комиссар и закомандовал путь. (Не последний ли, ведь наган его глядел в сгорбленную спину Флерова.)
– Ну, пожалуйте вы теперь! – назвал мою фамилию Лацис.
В сопровождении матроса я переступил порог кабинета Лациса. Матрос споткнулся и легонько ткнул меня наганом в поясницу.
Удивительное дело: вдруг все страхи и тревоги отошли. Как на экзамене, вытащив билет, я стал спокоен и уверен: должно быть, окончательно решил, что мне отсюда живым не выбраться и, значит, волноваться нечего».
Вновь встретились Клементьев с Флеровым ночью в камере. Флеров рассказал, что первый следователь «кричал, грозил, с кулаками наскакивал. Потом я, кажется, попал к самому Дзержинскому. Тот не кричал, не прыгал, а так допрашивал, что очень неприятно было. Наконец закрыл папку с „делом“, сказал, что со мной будет плохо».
Интерьер вестибюля сохранился до наших дней. Журналист Л. Колодный побывал в нем и описал в одном из своих очерков:
«Беру на себя парадную дверь бывшего страхового общества „Якорь“, не без дрожи вхожу, озираясь, в вестибюль. Парадная камерная лестница уходит вверх. На ее площадке, где стоял пулемет, в нише стены красуется в полный рост античная дама, подняв над головой факел-плафон. Это и есть исторический вестибюль, куда вводили заключенных, являлись за справками, чтобы узнать судьбу близких.
На посту слева от входа – милиционер, позволивший обозреть лестницу, коридоры, что ведут в разные стороны, куда без пропуска не двинешься».
Подвал в здании ВЧК, в котором прежде помещался архив страхового общества и находились сейфы, был приспособлен в 1918 году для расстрелов.
В своих воспоминаниях писательница О. Е. Чернова-Колбасина, сидевшая в ВЧК в 1918–1919 годах, записала рассказ одной из сокамерниц, побывавшей в расстрельном подвале и вернувшейся оттуда живой.
Следователя не устраивали показания этой женщины, однажды ей объявили, что ее расстреляют, и привели в подвал. Там, рассказывала она, «несколько трупов лежало в нижнем белье. Сколько, не помню. Женщину одну хорошо видела и мужчину в носках. Оба лежали ничком. Стреляют в затылок… Ноги скользят по крови… Я не хотела раздеваться – пусть сами берут, что хотят. „Раздевайся!“ – гипноз какой-то. Руки сами собой машинально поднимаются, как автомат, расстегиваешься… сняла шубу. Платье начала расстегивать… И слышу голос, как будто бы издалека – как сквозь вату: „На колени“. Меня толкнули на трупы. Кучкой они лежали. И один шевелится еще и хрипит. И вдруг опять кто-то кричит слабо-слабо, издалека откуда-то: „Вставай живее“, – кто-то рванул меня за руку. Передо мной стоял Романовский (следователь) и улыбался. Вы знаете его лицо – гнусное и хитрую злорадную улыбку.
– Что, Екатерина Петровна (он всегда по отчеству называет), испугались немного? Маленькая встряска нервов? Это ничего. Теперь будете сговорчивее. Правда?»
Массовые расстрелы происходили за домом ВЧК во дворе у здания гаража, ворота которого выходят в Варсонофьевский переулок. Расстреливали по ночам. Выстрелы, крики и стоны жертв заглушали ревом включенных моторов грузовиков.
Окна кабинета дипломата Г. Л. Соломона в здании Наркомата иностранных дел выходили в сторону гаража. Его работу курировал чекист, член коллегии ВЧК Александр Эйдук.
«Как-то Эйдук засиделся у меня до 12-ти ночи, – пишет в своих воспоминаниях Г. А. Соломон. – Было что-то спешное. Мы сидели у письменного стола. Вдруг с Лубянки донеслось: „Заводи машину!“ И вслед за тем загудел мотор грузовика. Эйдук застыл на полуслове. Глаза его зажмурились как бы в сладкой истоме, и каким-то нежным и томным голосом он удовлетворенно произнес, взглянув на меня:
– Наши работают.
– Кто? Что такое?
– Наши. На Лубянке… – ответил Эйдук, сделав указательным пальцем правой руки движение, как бы поднимая и опуская курок револьвера. – Разве вы не знали? – с удивлением спросил он. – Ведь каждый вечер в это время „выводят в расход“.
– Какой ужас, – не удержался я.
– Нет… хорошо… – томно, с наслаждением в голосе, точно маньяк в сексуальном экстазе, произнес Эйдук, – это кровь полирует…»
Между прочим, Эйдук сочинял стихи. В литературном сборнике «Улыбка Чека» было напечатано такое его стихотворение:
Нет большей радости, нет лучших музык,
Как хруст ломаемых жизней и костей.
Вот отчего, когда томятся наши взоры
И начинает бурно страсть в груди вскипать,
Черкнуть мне хочется на вашем приговоре
Одно бестрепетное: «К стенке! Расстрелять!»
До сих пор за домом № 11 находится этот гараж. Его двор и постройки видны с Варсонофьевского переулка.
Личная роль Дзержинского в создании ЧК, а также в направлении и характере ее деятельности была не просто большой, но основополагающей. Так оценивали ее мемуаристы – и товарищи по партии, и современники других убеждений. В том же духе рассматривали деятельность Дзержинского советские историки. Типична в этом отношении характеристика Дзержинского в статье его ближайшего помощника М. Я. Лациса: «Счастьем нашей революции было назначение председателем ВЧК Ф. Э. Дзержинского. Организация ВЧК и ее работа настолько тесно связаны с его именем, что нельзя говорить о них отдельно. Товарищ Дзержинский создал ВЧК, он ее организовал, он ее преобразовал. Волеустремленный человек немедленного действия, не отступающий перед препятствиями, подчиняющий всё интересам революции, забывающий себя, – вот каким товарищ Дзержинский стоял долгие годы на этом посту, обрызганном кровью». «Дзержинский – организатор ВЧК, которая стала его воплощением», – пишет В. Р. Менжинский, занявший пост руководителя органов после Дзержинского.
Чекистской работе Дзержинский отдавал все силы, помыслы и время. «В ЧК Феликс Эдмундович везде жаждал действовать сам, – рассказывает М. Я. Лацис, – он сам допрашивал арестованных, сам рылся в изобличающих материалах, сам устраивал арестованным очные ставки и даже спал тут же, на Лубянке, в кабинете ЧК, за ширмой, где была приспособлена для него кровать». Ту же картину рисует член коллегии ВЧК Другов: «Он не имел никакой личной жизни. Сон и еда были для него неприятной необходимостью, о которой он никогда не помнил… Он беспрерывно рылся в бумагах, изучая отдельные дела…»
Партийная и государственная пропаганда создавала идеальный образ Дзержинского аскета, преданного идее – «делу трудового народа».
«Дзержинский – облик суровый, но за суровостью этой таится огромная любовь к человечеству, и она-то и создала в нем эту непоколебимую алмазную суровость». (А. В. Луначарский.) «Дзержинский с его тонкой душой и исключительной чуткостью ко всему окружающему, с его любовью к искусству и поэзии, этот тонкий и кристальный Дзержинский стал на суровый жесткий пост стража революции». (Н. А. Семашко.) «В Дзержинском всегда было много мечты, в нем глубочайшая любовь к людям и отвращение к насилию». (Карл Радек.)
Надо сказать, эта пропаганда имела успех – и действует до сих пор. В полемике 1998 года по поводу возвращения памятника Дзержинскому на Лубянскую площадь прозвучали и такие мнения сторонников этого акта: «Дзержинский был очень хорошим человеком, это знают все старые люди… А все нынешние домыслы о нем распространяют не очень умные люди». (Академик Б. В. Раушенбах.) «Была историческая личность. Для одних, как и для меня, личность уважаемая и замечательная». (Актриса Жанна Болотова.) («Вечерний клуб», 5–9 декабря 1998 года.)
Источником для создания подобного образа послужили высказывания самого Дзержинского об идеальном чекисте: кристально честном, справедливом, преданном идее построения коммунизма, защитнике трудового народа – одним словом, как он говорил, «святом».
Производственно-психологическую характеристику Дзержинского дает Менжинский, имевший возможность наблюдать его весь период его работы в ВЧК:
«Дзержинский был не только великим террористом, но и великим чекистом. Он не был никогда расслабленно-человечен. Он никогда не позволял своим личным качествам брать верх над собой при решении того или иного дела. Наказание как таковое он отметал принципиально – как буржуазный подход. На меры репрессии он смотрел только как на средство борьбы, причем все определялось данной политической обстановкой и перспективой дальнейшего развития революции. Презрительно относясь ко всякого рода крючкотворству и прокурорскому формализму, Дзержинский чрезвычайно чутко относился ко всякого рода жалобам на ЧК по существу. Для него важен был не тот или иной, сам по себе, человек, пострадавший зря, не сентиментальные соображения о пострадавшей человеческой личности, а то, что такое дело являлось явным доказательством несовершенства чекистского аппарата. Политика, а не человечность как таковая – вот ключ его отношения к чекистской работе».
Менжинский так характеризует работу Дзержинского-следователя: «Воспитанный не только на польской, но и на русской литературе, он стал несравненным психологом и использовал это для разгрома русской контрреволюционной интеллигенции. Для того чтобы работать в ЧК, вовсе не надо быть художественной натурой, любить искусство и природу. Но если бы у Дзержинского всего этого не было, то Дзержинский при всем его подпольном стаже никогда бы не достиг тех вершин чекистского искусства по разложению противника, которые делали его головой выше всех его сотрудников».
Член коллегии ВЧК Другов пишет, что Дзержинский «с особенной охотой занимался личным допросом арестованных. Происходило это всегда ночью. По-видимому, из долгой своей тюремной практики Дзержинский знал, что ночью психика человека не та, что днем. В обстановке ночной тишины сопротивляемость интеллекта несомненно понижается, и у человека, стойкого днем, можно вырвать признание ночью».
Целью Дзержинского-следователя было получить признание арестованного, которое он считал главным и окончательным основанием для вынесения приговора, хотя прекрасно знал, каким способом добывается «признание».
В июне 1918 года Дзержинский и один из его заместителей – Г. Д. Закс (к слову сказать, автор инструкции «Способы конфискации газет», состоящей из двух десятков пунктов и одобренной Лениным на заседании СНК 20 января 1918 года) дали интервью корреспонденту газеты социал-демократов интернационалистов «Новая жизнь» о методах работы ВЧК. В нем они заявили, что главным аргументом для обвинения является «признание обвиняемого».
На вопрос корреспондента о нарушениях законности в органах ЧК Дзержинский и Закс сказали:
«Напрасно нас обвиняют в анонимных убийствах – комиссия состоит из 18 испытанных революционеров, представителей ЦК партии и представителей ЦИК.
Казнь возможна лишь по единогласному постановлению всех членов комиссии в полном составе. Достаточно одному высказаться против расстрела, и жизнь обвиняемого спасена.
Наша сила в том, что мы не знаем ни брата, ни свата, и к товарищам, уличенным в преступных деяниях, относимся с сугубой суровостью. Поэтому наша личная репутация должна быть вне подозрения.
Мы судим быстро. В большинстве случаев от поимки преступников до постановления проходят сутки или несколько суток, но это, однако, не значит, что приговоры наши не обоснованы. Конечно, и мы можем ошибаться, но до сих пор ошибок не было, и тому доказательство – наши протоколы. Почти во всех случаях преступники, припертые к стене уликами, сознаются в преступлении, а какой же аргумент имеет больший вес, чем собственное признание обвиняемого».
И отдельно, уже только от себя, Закс добавил:
«Все слухи и сведения о насилиях, применяемых будто бы при допросах, абсолютно ложны. Мы сами боремся с теми элементами в нашей среде, которые оказываются недостойными участия в работах комиссии».
Принципиальную идею Дзержинского о ненужности для деятельности ВЧК юстиции развил и популярно изложил Лацис: «ЧК – это не следственная комиссия, не суд и не трибунал. Это боевой орган, действующий по внутреннему фронту гражданской войны. Он врага не судит, а разит. Не милует, а испепеляет всякого, кто по ту сторону баррикад… Мы не ведем войны против отдельных лиц. Мы истребляем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материала и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, какого он происхождения, воспитания, образования и профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность красного террора». А оперативник-чекист Мизикин перевел проблему в практическую плоскость, сказав: «К чему даже эти вопросы о происхождении, образовании? Я пойду к нему на кухню и загляну в горшок, если есть мясо – враг народа, к стенке!»
(В партийном архиве хранится анкета, заполненная Дзержинским в 1918 году. Среди вопросов был и вопрос о привилегиях: «Пользуетесь ли Вы в Советских учреждениях обедами, пайками и т. п.», на который он ответил: «Пользуюсь».
Вот меню кремлевских обедов Дзержинского (меню составлялось индивидуально с учетом пожеланий столующегося): «Понед.Консоме из дичи, лососина свежая, цветная капуста по-польски. Вторн.Солянка грибная, котлеты телячьи, шпинат с яйцом. Среда.Суп-пюре из спаржи, говядина булли, брюсельская капуста. Четв.Похлебка боярская, стерлядка паровая, зелень, горошек. Пятн.Пюре из цв. капусты, осетрина ам, бобы метр-д-отель. Суббота.Уха из стерлядей, индейка с соленьем (моч. яблоки, вишня, слива), грибы в сметане. Воскр.Суп из свежих шампиньонов, цыплята маренго, спаржа». Документ находится в Центральном партийном архиве, опубликован в «Комсомольской правде» в 1997 году.)
К дискуссии о «сущности красного террора» «Правда» 25 декабря 1918 года напечатала карикатуру: Карл Маркс попал на Лубянку, его допрашивает Дзержинский. После минутного допроса выясняется, что арестованный из буржуазной семьи, образование – университет, профессия – журналист. «Все ясно! Расстрелять!»
Дзержинский вполне допускал возможность казни невиновных; «ЧК – не суд, ЧК – защита революции, – писал он, – она не может считаться с тем, принесет ли она ущерб частным лицам. ЧК должна заботиться только об одном, о победе и должна побеждать врага, даже если ее меч при этом попадает случайно на головы невинных».
Лично Дзержинский в отличие от членов своей Коллегии и рядовых сотрудников не применял физического насилия, не пытал и не расстреливал. Известен лишь один эпизод, когда он застрелил человека в своем кабинете, рассказанный Р. Гулем:
«В 1918 году, когда отряды чекистов состояли сплошь из матросов, один такой матрос вошел в кабинет Дзержинского в совершенно пьяном виде. Аскет Дзержинский сделал ему замечание, но пьяный внезапно обложил Дзержинского матом, вспомнив всех его родителей. Дзержинский затрясся от злобы, не помня себя, выхватил револьвер и, выстрелив, уложил матроса на месте. Но тут же с Дзержинским случился припадок падучей. – Для непосредственного убийства Дзержинский был, конечно, слишком „ломок“…»
Однако, утверждает уже цитированный выше член Коллегии ВЧК Другов, «Дзержинский подписывал небывало большое количество смертных приговоров, никогда не испытывая при этом ни жалости, ни колебаний».
После взрыва бомбы, брошенной анархистами в здание МК РКП(б) в 1919 году, рассказывает комендант МЧК Захаров, «прямо с места взрыва приехал в МЧК бледный, как полотно, и взволнованный Дзержинский и отдал приказ: расстреливать по спискам всех кадет, жандармов, представителей старого режима и разных там князей и графов, находящихся во всех местах заключения Москвы, во всех тюрьмах и лагерях. Так, одним словесным распоряжением одного человека обрекались на немедленную смерть многие тысячи людей».
В Москве аббревиатуру ВЧК острословы расшифровывали как «Всякому Человеку Капут». Имя Дзержинского вселяло ужас. Почти во всех воспоминаниях людей, даже не побывавших лично на допросе у Дзержинского, а лишь сидевших в тюрьме ВЧК, говорится, что они там наслушались «много страшного» о нем.
Побаивались Дзержинского и товарищи по партии. «Не помню, чтоб Дзержинский просидел когда-нибудь заседание целиком, – вспоминает бывший работник Совнаркома. – Но он часто входил, молча садился и так же молча уходил среди заседания. Высокий, неопрятно одетый, в больших сапогах, грязной гимнастерке, Дзержинский в головке большевиков симпатией не пользовался. Он внушал к себе только страх, и страх этот ощущался даже среди наркомов. У Дзержинского были неприятные прозрачные глаза. Он мог длительно „позабыть“ их на каком-нибудь предмете или на человеке. Уставится и не сводит стеклянные с расширенными зрачками глаза. Этого взгляда побаивались многие».
Созданная Дзержинским система оказалась сильнее его собственной воли и опрокинула его идеалистические представления о ней, если только они действительно имели место. Прежде всего он потерпел неудачу в кадровой политике. «В органах могут служить лишь святые или подлецы. Но святые покидают меня, а остаются одни подлецы», – признался однажды Дзержинский. Однако он с самого начала подбирал людей определенного рода, наиболее удобных для него. «Речи о „кристальной чистоте“ чекистов оставались, разумеется, для истории, – пишет Р. Гуль в книге „Дзержинский“. – Подбор членов Коллегии ВЧК, начальников Особых отделов и чекистов-следователей Дзержинский начал не с госпожи Крупской и не с барышни Ульяновой, а совсем с других, примитивно-кровожадных, циничных, бесхребетных низовых партийных фигур всяческих проходимцев. Калейдоскоп имен – Петерс, Лацис, Эйдук, Агранов, Атарбеков, Бела Кун, Саенко, Фельдман, Вихман, Бокий – говорит о чем угодно, но только не о „жажде бесклассового общества“.» Именно они, эти люди, в соответствии со своим пониманием порученной им работы превратили ВЧК ГПУ в то, чем органы госбезопасности стали – и были до 1950-х годов.
Дзержинский, конечно, не мог избежать определенного влияния своих соратников и своего аппарата в плане психологическом и нравственном.
В «Вечерних Известиях» 3 февраля 1919 года была напечатана статья старого большевика М. С. Ольминского, начинавшего свою революционную биографию еще народовольцем, в которой он писал о деятельности ВЧК: «Можно быть разных мнений о терроре, но то, что сейчас творится, это вовсе не красный террор, а сплошная уголовщина».
Ольминский совершенно справедливо отметил общность в морали и методах «деятельности» чекистов и уголовного мира. Что, между прочим, получило невольное подтверждение со стороны чекистов, квалифицировавших уголовников как «социально близких элементов», в отличие от «чуждых» – политических.
Взаимоотношения Ленина и Дзержинского после основания ВЧК развивались в направлении более тесного сближения.
Дзержинский встречался с Лениным на заседаниях Совнаркома, бывал у него с докладами, иногда навещал на квартире и в доме отдыха. Ленин приезжал в ЧК на Лубянку. Бонч-Бруевич вспоминает: «Владимир Ильич несколько раз – раза 4–5 выезжал в ВЧК… в 1919 г.».
Бонч-Бруевич приводит в воспоминаниях «характерный», как пишет он, отзыв Владимира Ильича о Дзержинском, который автору «пришлось слышать», в нем прозвучала, конечно, прежде всего личная оценка:
«– Дзержинский не только нравится рабочим, его глубоко любят и ценят рабочие… – сказал Владимир Ильич в одном из разговоров.
А кто знал Владимира Ильича, тот понимает, сколь высока похвала товарища, которого „глубоко любят“ рабочие. И Владимир Ильич с величайшей симпатией и предупредительностью всегда относился к Ф. Э. Дзержинскому». Еще одну характеристику Дзержинского Лениным приводит Л. Троцкий: «Несмотря на высокую нервную нагрузку, он не знал периодов упадка или апатии, он как бы всегда находился в состоянии высшей мобилизации, и Ленин сравнивал его с горячим конем».
Ленин был высокого мнения о следовательской проницательности Дзержинского. М. Горький в очерке «В. И. Ленин» рассказывает о том, как однажды он обратился к Ленину, ходатайствуя за ученого-химика генерала А. В. Сапожникова, которого забрали в ЧК и предъявили обвинение, по которому ему грозил расстрел. Писатель был уверен в полной невиновности ученого.
«– Гм-гм, – сказал Ленин, внимательно выслушав мой рассказ. – Так, по-вашему, он не знал, что сыновья прятали оружие в его лаборатории? Тут есть какая-то романтика. Но – надо, чтоб это разобрал Дзержинский, у него тонкое чутье на правду.