Текст книги "Игнат и Анна"
Автор книги: Владимир Бешлягэ
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Вдруг снизу, от города, стреляют в небо по тучам два ярких столба света. Это фары машины, еще далекой. Вот они, чуть опустившись, пронзают дорогу от подошвы холма до самой его вершины. В свете прожекторов посреди шоссе нелепо застыла долгая тень Игната: он уже было побежал за возом – как знать, может, возница из его села и довезет до дому? И пусть бы хоть до утра ползти пришлось… А тут машина. Свет ее то кажется совсем близким, то вроде отдаляется – верно, водитель, поубавил огни у закрытого переезда. Игнат прислушивается… нет, поезда как будто не слышно… И снова загораются яркие фары, теперь уже точно машина его догоняет.
– Стой! Остановись, мэй!
Водитель видит его издали и, несмотря на то, что уже разогнал на подъеме своего «жигуленка», притормаживает: узнал знакомого.
– Мэй, Игнат, мэй! Что ты делаешь ночью один на дороге?
– Домой еду.
– Ну так давай садись! Как раз место свободное…
Игнат всматривается: машина пуста. Открывает дверцу: все заднее сиденье аккуратно завалено коробками с тушенкой. Штук двадцать банок лежит и на переднем сиденье рядом с водителем.
– Сдвигай и садись. В тесноте – не в обиде.
Это Василе Лефтер, бригадир из карьера. Опять у своей буфетчицы погостил, равнодушно отмечает Игнат.
– Ты прости, – извиняется он, – я не один… с человеком.
– Ладно, – по-бабьи вздыхает Лефтер, – авось ГАИ дрыхнет… Человека на колени посадишь.
– Нельзя ее на колени, – говорит Игнат. – Неудобно, чужая.
– Полезайте, там разберемся… – бригадир включает скорость, нетерпеливо похлопывает кулаком по клаксону.
– А, может, полчасика подождешь?
– Ты что? Делать мне нечего, что ли? Дома жена, дети… Да где она, твоя баба?
– Тогда поезжай, – виновато говорит Игнат и закрывает дверцу.
– С утра голову морочишь, – злится Лефтер. – Ушел с работы, камней невпроворот нагорожено… Будь здоров, чудак человек!
Машина с визгом срывается с места и исчезает во тьме. Скрип каруцы меркнет, удаляясь к вершине. Еще мгновение – и все звуки и свет поглощаются тьмой. Игнат в пустыне. Только ветер легонько посвистывает в верхушках акаций, и каруцы уже почти не слыхать.
Прокашлялся: может, кто-то услышит, может, этот кто-то поблизости, уже подошел или еще на подходе…
– Эй, есть здесь кто?
Молчание.
Он поворачивается, идет к своему столбу.
Теперь ему немножко жаль, что не сел в «жигуленок» – стрелой домчал бы. «Кто знает, не осталась ли она ночевать в городе? А не то помирилась со своим мордобойцем… оно после ссоры получается слаще…»
И слышит шаги. Легкие, не то детские, не то женские. Бездомный мальчик годочков шести в зеленом пальтишке, в желтой шапочке взбирается к нему на гору. Подошла и остановилась поодаль. Руки зябко спрятаны в рукава. Спиной повернулась, смотрит в сторону города. «Не видит меня…» Игнат вежливо кашлянул, пошаркал ногой. Она все не глядит. Еще потоптался, вздохнул, опять укрылся за столб: там, по крайней мере, не дует…
Наконец, через четверть часа отчужденного ожидания она подходит к нему и, пробормотав «добрый вечер», спрашивает:
– Давно ждешь?
– Давненько, – поспешно отвечает Игнат, радуясь ее обращению, как ласке. – С час, а то и больше.
– И нет машин?
– Была одна, да я передумал… вас дожидался… – он делает к ней решительный шаг, взяв ее руку, с усилием разжимает пальцы и кладет на ладошку золотое колечко. – Вот, обронили…
Она отдергивает руку, будто обжегшись, так что кольцо со звоном катится в темень.
– Я ничего не роняла! – опускается на колени, шарит по асфальту и, как-то сразу нащупав кольцо, возвращает его Игнату. – Вы обознались.
Женщина встает с колен и отходит на свое прежнее место у обочины, снова укрыв в рукавах руки от ветра.
Что за черт, думает Игнат. Не хочет признаться. Может, обиделась на меня? За что? Не может быть, чтобы это была не она… Теперь он сам к ней подходит, берет за плечи, поворачивает к себе, заглядывает в лицо – на нем должны быть следы удара, – но в темноте не видать…
– Извини, ты куда едешь?
Она недовольно высвобождается из его рук, пожимает плечами.
– Неужели ты забыла меня?
Но она опять упрямо и тупо повторяет:
– Вы обознались…
Раздосадованный Игнат отворачивается: «Что за женщина! Ее спрашиваешь, а она, как немая, молчит. Или к ней подходишь, а она в сторону, словно я ее съем. Боится, что ли, меня? Нет, все же она – не она. Чужая какая-то баба попалась…» Он идет в темноту – пускай постоит одна, если хочется. Оглянувшись, видит, что она потянулась за ним. «Во! Выходит, она, – говорит себе Игнат и на радостях опять ее атакует, но уже издалека, с трезвой оглядкой:
– Не знаю, почему… или мне кажется… что я с вами знаком, то есть видел вас когда-то прежде…
Женщина отвечает отчетливо:
– Отчего же когда-то? Сегодня, здесь, на этой дороге. Ты мне еще попить вынес, когда остановилась машина возле твоего дома.
Игнат стоит ошалело, точно его по затылку трахнуло молнией: «Значит, она меня сразу признала, а подходить не хотела. И голос… Значит, она – это она, та моя девочка…» Мысли его путаются, он заливается краской, но, слава богу, темно, и она не видит его. Она стоит вполоборота, чуть отвернувшись, словно не хочет, чтобы он н дальше бесцеремонно рассматривал ее, и вообще хочет, чтобы он знал и видел все только до определенной черты. А он на радостях пускается во все тяжкие:
– Я уж было испугался, что ты горожанка, а вовсе не ты…
Она в который раз пожимает плечами и хмыкает. А его без удержу несет и несет.
– Ты в этих туфельках, наверно, совсем замерзаешь?
– Замерзаю совсем, – неожиданно признается она и добавляет: – Да что за печаль, если и вовсе замерзну?
– Зачем же такие слова говорить? – теряется Игнат. – Походи лучше, разомнись… А то давай потанцуем.
И она ни секунды не раздумывая, соглашается:
– А без музыки как же?
– А вот так, – говорит Игнат и крепко ее обнимает. Они медленно притоптывают ногами в такт своему тяжелому дыханию.
– Теперь теплее? – спрашивает он минут через пять.
– Спасибо, согрелась.
– Я как увидел тебя в этих туфельках, сразу подумал: холодно ей в капроне…
– Весь день мерзну сегодня, с той самой минуты, как вышла из дому. Эту машину полтора часа ждала на дороге. Кому ни голосну – все мимо. Я уж было пешком отчаялась. И, думаю, не стану голосовать, хоть становитесь вы на колени. А он, откуда ни возьмись: за рупь, гражданочка, прокачу с ветерком! Да так разогнался, что я еле затормозила перед твоим домом: жиклер, или как его там в карбюраторе, сглазить пришлось… – В тепле Игнатовых рук, Игнатова дыхания она раскраснелась, разболталась, как девочка. – Ой, я так соскучилась по зиме, по чистому снегу!..
– Это не в карбюраторе сглазило, – авторитетно заявляет Игнат. – Это вода в радиаторе закипела… Слушай, кроме шуток, возьми кольцо свое. Куда мне с ним? Ты же призналась, что мы вместе ехали. И про фабрику меня спрашивала. А я тебя там приметил. И кольцо твое подобрал…
Она, разом оторвав от себя его руки и застыв на месте, спрашивает с неприязнью:
– Кто это тебе все щеки исцарапал?
Игнат Иосубовым жестом упирает руки в боки:
– А он тебе губы разбил!
А она ему:
– На, смотри! Не видишь, так спичку зажги…
– Я не курю… – Игнат растерянно хлопает себя по карманам и спрашивает: – А нет ли у тебя огоньку?
– Ничего! И так поймешь! – женщина вдруг привстала на цыпочки и, обхватив его шею, прижала губы к его щеке. Он задохнулся. И едва разобрал ее жаркий шепот: – Сказано тебе – обознался! Я совсем не та женщина. И будь добр обращаться со мной, как с чужой…
Тут Игнат смертельно обиделся. Бросает ее к чертовой матери и идет на четыре стороны, вслед за каруцей. Под ногами шуршат мелкие камешки. «Бедный, бедный задрыга! Иногда вот такую посадишь и сам не знаешь, что на свою голову взял. А этот мордобоец несчастный в заплатанном ватнике! Ведь лихо как развернулся и как вмазал жалеючи… довела, видать, горемыку. И она как, бедная, лежала у ворот и кровью горючей умывалась, собака такая… И я, упырь горемычный, пустопляс еров, это я за всех виноват перед богом: в который раз встречаю ее на дороге и одну оставляю…»
– Эй ты! Идешь?
Ждет-пождет, когда отзовется она. Да слышит ли? Слышит, не слышит – молчит. Молчит? Пусть молчит, лишь бы шла.
Она идет, и легкие ее шаги мягко шуршат по камешкам, чуть в отдалении. Серебристо поблескивает дорога.
– Я вот думаю: разве нынче кто-нибудь камышом кроет? А на что он еще годен, этот камыш?…
Снова прислушивается – нет ответа. Порывистый ветер доносит с вершины холма далекий скрип колес и фырканье лошадей.
– Стало быть, говорю, купил у кого-то, благо что болота еще не замерзли. У человека купил. Только ночью зачем везти, вот в чем вопрос. Не украл ведь, ясное дело…
Она все молчит, и это Игнату в досаду. Как-никак он сюда, к своему столбу, первый пришел и стал – старожил в некотором роде и даже хозяин. Она же – гостья не очень любезная. А вести себя не умеешь – ступай к переезду и там голосуй…
– Вот у моего отца Иосуба Чунту – не слыхала такого? Он у нас все лето на Доске почета висел, – тоже камышом крыша крыта. Но ты сообрази сперва, когда крыли! Лет, может, восемьдесят тому, при покойном Игнате, его отце, будь ему земля пухом… Но крыть камышом теперь, в космическом веке, – не лезет ни в какие ворота…
Игнат неожиданно для себя останавливается и говорит другим тоном, как бы за собеседницу:
– Но, может, тому человеку уголок только заделать… все равно одного воза на целую крышу мало. И то надо принять во внимание, что в любую и всякую эру шифер выпускают дерьмо, а камыш великая штука – он тебе и стоит дольше, и на чердаке держит тепло, и вообще глядеть любо-дорого. Вот у отца моего, к примеру, у Иосуба Чунту… не слыхала о нем?…
Нет, она решительно не слушает или не слышит! И, махнув рукой во тьму, Игнат окончательно с ней порывает.
– Ну, ты как знаешь, а я его догоню… то есть воз… – и тут с ужасом понимает, что ее шаги уже давно в тишине совсем смолкли, еще когда он сошел с шоссе на обочину и пустился вдоль ряда голых деревьев, смутно чернеющих на пепельном небе, как скелеты каких-то фантастических змеев-горынычей. Самого себя он обманывает тем, что сейчас остановился и ловит во мраке скрипение каруцы и шелест камыша. Но где же она? Неужели снова разлука?
– Эй-эй! Женщина! Милая! Дорогая! Откликнись! – Он уже готов обратно, на огни города, за ней вдогонку лететь.
– Добрый человек, – отзывается она у него за спиной запыхавшись, – обожди, я с тобой…
Ага, мысленно говорит себе Игнат, куда она от меня денется? Небось страшно ночью одной на дороге. Да и мне, признаться, скучновато впотьмах топать. Вдвоем веселее…
– Ну, значит, так! – говорит он бодрым голосом. – Стоять нечего – окоченеем. А машина нас как догонит, так и возьмет…
И опять они идут, он впереди, она сзади, хотя обочина здесь достаточно широка – в сухую погоду по ней гоняют трактора и телеги, – и она свободно могла бы пристроиться рядышком. А он, того и гляди, мог бы ненароком прикоснуться локтем – вот было бы здорово! Что же она, как назло, тянется сзади? Может, не поспевает за ним? Так он обождет… Игнат еле плетется.
И она свои шаги замедляет. Ее туфельки легко постукивают позади.
– Давай догоним каруцу, – предлагает он.
– Какую каруцу? – с интересом спрашивает женщина.
– Как какую? – Игнат звереет. – Я же тебе битый час толкую о камыше.
– О каком камыше? – еще больше удивляется она.
– Тьфу! – Игнат плюет на дорогу. Вот и поговори е ней! – Каруца с камышом… Чему же ты удивляешься?
– Вот и удивляюсь я… – бормочет она и добавляет еще несколько слов, из которых Игнат разбирает лишь сочетание «приснилось-пригрезилось». Что приснилось-пригрезилось? Кому? Ей или мне? О чем, о ком она грезит? Или вообще не было никакой каруцы – просто я задумался об отце и его привидел с этим камышовым возом в ночи…
– Идешь ты, наконец? Чего стала? Боишься меня, что ли?
– Ну вот еще! Чего мне бояться? Я не девчонка.
– Вот и я говорю: бояться нам нечего. А ну давай рядом со мной! – говорит с таким видом, будто давно имеет право приказывать. В конце концов он ее не звал. Сама напросилась, так изволь слушаться. – Кому сказано, рядом! А то не догоним каруцу…
– Да уж догнали, – спокойно говорит она.
И правда, шагах в двадцати впереди еле-еле тащится по обочине, уже почти на самом гребне холма, воз с камышом. И теперь слышен не один только скрип колес, но и мерный цокот копыт и шуршанье мягких камышовых головок по камешкам.
– Тронь – камыш или не камыш? – манит ее Игнат к возу.
Женщина подходит, протягивает руку, ласково касается остроконечных листьев, отрывает бархатный початок и подносит к лицу, словно забыла, чем пахнет камыш.
– Плесенью пахнет… илом, живой рыбой пахнет… – чуть слышно произносит она. – Интересно, кто же теперь кроет дома камышом?
– А я тебе о чем толковал? – смеется Игнат. – Куда же хозяин делся? Он сзади шел, еще и курил, и я у него хотел табачком поживиться…
– А ты разве куришь?
– Да я так, от скуки погреться…
– У нас тоже камышовая крыша была, – задумчиво говорит женщина, – да муж променял на шифер.
– Шифер – дерьмо, – машинально соглашается Игнат. – А хозяин на верхотуру забрался…
– Эй, хозяин! – зовет женщина. – Не возьмешь ли с собой?
– Отчего ж не взять? – подает голос возница с воза, как будто с неба. – Горячая молодка никогда не повредит старику. А ты случаем не бесхозная будешь? Как насчет этого дела? Дедушку приголубишь маленько?… Возьму, возьму, дай только дорога пойдет под уклон…
Теперь оба, Игнат и женщина, плечом в плечо, – но где ж Игнатово плечо, а где ее! – идут за каруцей, чуть слева. Деревья кончились, пошло чистое поле, и ветер с силой ударил в лицо и заставил звенеть на возу каждую камышинку. Игнат думает свою думу – и мог бы он сейчас по голосу признать старика, да все его мысли – о ней. И она тоже молчит, думает о своем: «Напрасно, напрасно я все это снова затеяла. Увидела, что не везет с самого начала, – надо было вернуться домой. Когда теперь доберусь?…» Она отстает на шаг, глядит на широкую Игнатову спину, упрямо склоненную против ветра, мерно и грузно движущуюся рядом с каруцей, и в ужас приходит: «Куда я? Что я делаю? С кем иду?… Лучше б меня убили, раздели, ограбили… В какой раз я его нахожу, хороню, воскрешаю, мордой о него тычусь, как в решетку железную… и снова он меня бросит, как бросает всю жизнь. Ни стыда, ни смерти, ни старости – ничего не боится тупой, слабый, бедный мужик мой… Знать тебя не хочу! Глаза бы на тебя не смотрели! Вот нарочно отстану – уже на два шага отошла. Повернусь – и останусь одна. Лучше сейчас это сделать, чем после. А он и не заметит, и не почует… вот я уже в пяти шагах… в десяти… прощай, моя радость!..» Она останавливается, отворачивается от Игната – они уже перевалили вершину холма и дорога пошла под уклон. Огни города скрылись за гребнем, и только зарево высвечивает краешек неба – там был, есть и навсегда останется город.
– Ты что здесь делаешь? – слышит она насмерть перепуганный шепот. – Ты чего отстаешь?
Игнат крепко берет ее за руку – так будет вернее – и говорит:
– Очень уж ты нерешительная. Хочешь – за возом пойдем, хочешь – в город вернемся, хочешь – так останемся. Только, пожалуйста, вместе…
– Мне машина послышалась, – говорит она.
– Да это же от элеватора на товарную станцию. Ну, хочешь – побежим и, может, еще остановим!
– Не хочу!
– Тогда поспешим за каруцей. – И он мягко тянет ее за собой. Все правильно делает, думает она. И груб и нежен – все в меру. Вот только не хватает его каждый раз – боится судьбы…
– Тпрру, мальчики, тпрру… А ну, подсажу, красотка! И покатим с нашим романцем под горку… Ну, что же ты мешкаешь?
– Я, дяденька, не одна.
– С кем же ты?
– С мужем.
– Только мне твоего мужика не хватало! А чего не слышно его? Немой, что ли?
– Отчего же немой? Подай голос, Игнат!..
5
Иосуб закуривает. Долго, занемевшими от холода негнущимися пальцами сыплет махру из кисета на газетный клочок, пытается завернуть козью ножку, а выходит свиное ухо. Загородив свой снаряд спиной от ветра, одну за другой ломает спички о коробок – спасибо другу Цугую, позабыл кисет на конюшне вместе со спичками. Как-то он теперь по селу матерится без курева! Верно, забрел на огонек к бабе Иоане, и она, порывшись в укладке, вынула заветный покойного мужа кисет с душистым табачком истамбульским, его прадедовскую чумацкую люльку, еще сбегала к куме Виторице за зеленым винцом и брынзой овечьей, не какой-нибудь там магазинной, и сидит, разиня рот от блаженства и глаз не сводя с любезного своего, с которым ее роднят не только сладкие грехи детства, а и семеро деток, принесенных в подоле ее лопуху-турку. А может быть, и так, что не стал Цугуй бередить старую рану, а пустился по дорожке попроще, к самой Виторице, и теперь посасывает «беломорчик», который она держит для сельской элиты. А вполне мог бы седатый кобель и вовсе удариться во все тяжкие – оккупировал магазин, где немало сходится прежних его зазнобушек, и пробавляется в этом случае «Ляной», снисходительно повествуя о всеобщих внуках и правнуках, об их садиковых успехах и промахах. И то сказать, добрая половина малышей из его детской конки – его собственное полынное семя. Почему полынное? Потому что кукушечье, пролитое в чужое гнездо, своего лица не имеющее, а списанное на Иосубову безгрешную душеньку. По секрету признаться, курилка Цугуй вообще смолоду отличался хваткой шкодливостью за счет пустобреха Иосуба, а однажды и сам с парнями подковал своего дружка на мякине, и крепко его отбузовали тогда, а там всем гамузом сговорили за злыдню.
Отчего же по идее некурящий Иосуб закурил? Начнем с более легкого повода. Он здорово продрог нынче, хлюпает носом, раненая нога едва поспевает за возом в гору, и он уже разок засмолил цыгарку, чтобы себя взвинтить для вздутия чувств; вот Игнат и не признал в камышовом вознице родимого батюшку. А теперь сам бог велит задымить, как всякому уважающему себя мужику в минуту волнения: чужая баба-заблуда середь темной ночи на большой дороге величает собственное твое отродье мужем! С одной стороны, старика это тешит – каков бес Игнат, весь в Цугуя! Вон Петря-инженерок по ночам возит баб из села, а этот из города. Но, с другой стороны, не жирно ли будет: тут тебе и Анна в больнице, и Рита Семеновна в садике, и на возу горожанка. А они и впрямь уже забрались на камыш и чем там занимаются… проклятая неизвестность, оф! А посему Иосуб свое инкогнито попридержал от Игната, схоронил за конями, взяв их в темноте под уздцы. Вон, вишь, угрелись на верхотуре и верещат, что твои вешние жаворонки. И все больше щебечет она…
– Этой весной, уже с полгода, как он пропал. Я и не знала, где он и что с ним. Вот так, в один прекрасный день взял и исчез. Утром когда я уходила на виноградник, дома сидел: что-то он заскучал, зажурился. «Если тебе нездоровится, говорю, надо лечиться, а то еще хуже раскиснешь». А он: «Видал я этих друзей в белых халатах! В лагере и то не бегал в медпункт, хоть и ходил в доходягах». – «Тогда, говорю, полежи дома, может, само обойдется». Соберусь, бывало, в бригаду, только скажу: «Ты хоть не тоскуй, по дому займись чем-нибудь, вот цветы поливай». Вернусь – лежит в сапогах на кровати, глядит в потолок, и цветы сохнут. Заговорю – молчит. Зову поесть – не идет, даже покушать не хочет. Только все чихирь кипятит в кружке. И так все три года желтел и слабел день ото дня. Я и с поля каждый вечер старалась пораньше вернуться, и все мне казалось: войду во двор, прислоню сапку к завалинке – а в доме пусто… И однажды так и вышло по-моему. Исчез. Нет его день, нет другой, нет третий. Я было думала, он подался к отцу, у него отец в Шерпенах… Ну да что я тебе забиваю голову своими бедами! Я, если хочешь знать, вообще-то молчунья. Уже и не знаю, что на меня накатило…
Дорога ровная, кони пошли вольнее. Иосуб все сторонит их от ленты шоссе: мало ли какой дурной самосвал выскочит из-за поворота, а он без огней… того и гляди, отдашь богу душеньку и с конями, и с сыном, и с этой его жалостной брошенкой. Старик вдруг замечает, что ноги уже не вязнут, как днем; грунт прихватило морозцем. Шагнул смелее и тут же по лодыжку поплыл в жидкой грязи, в сапоге захлюпало, как в носу, – старый, каши желает. Тогда, отбросив так и не закуренную, расползшуюся в руке самокрутку, Иосуб вытягивает из внутреннего кармана старого пальто с посеченными полами – он уж его сколько лет донашивает после Иона – алюминиевую армейскую фляжку в брезентовом заскорузлом чехольчике и, скрутив с нее головку, закладывает за воротник добрый глоток сливовицы, которую по большим праздникам гонит в конюшне Гулица, скинув свою лохматую кушму и заботливо обтирая ею слезящийся кончик змеевика. Теперь Иосубу и гланды нипочем, море по колено. А что сапог шмыгает, так он и за голенище каплю зальет: не жалко, всех угощаю! Дал бы и Игнату хлебнуть для храбрости, да ведь он фляжку узнает. А может, бабенку эту слегка подпоить? С другой точки зрения, другая от этого еще в драку полезет, смажет по уху. А он-то у меня губошлеп ласковый, неумелый – и сдачи не даст. И что она тут про лагерь плела? Небось из бандюг в невестки ко мне возмечтала? Нет, это мужик у ней бесшабашный урка, а сама чиста, как снег, и вся в репьях, как дворняжка бесхвостая. Испугалась давеча моей ласки крутой, как я хвостом плеснул в камыше, ровно короб пудовый, поняла, что не вытянет, и запела лазаря – к Игнату давай шипиться. А он, милая душа, сызмалу был дурак обязательный. Вот, помнится, ему годочков шесть стукнуло, беру я его за хворостом в лес – паскудные были годы, нуждные. А тут еще пурга закрутила, а в доме, на грех, ни полешка. Сховались в потемки от лесников, насекли трофейным Штыком акаций по хорошему бремени, взвалили на спины… тянем. А буря себе мглою небо кроет, вихры смежные крутясь. Все, мыслю, табачок наше дело, заметает по брюхо, а Игнату по маковку. Бросай, кричу, бремя, я свое уже давно бросил, ползем! Так до света рачком домой добирались. Вот и болото родное, и злыдня выставилась в окошко… глядь, а сынок волочит оба бремени, побелел весь. Потом полгода отходил, кашлял и чахнул. Потому-то и вымахал такой дуб могучий и праведный! Вот и тянутся к нему люди прислониться. А он всех жалеет, всех балует, и эту сиромашку тоже пригрел на возу… Конечно, им бы сейчас не на мне, а на Петриной Мурге милее было бы закатиться с бубенчиком…
Где-то вдали, за долами и за холмами, на пригородной птицеферме ударили в рельсу – по «Маяку» часы отбивают. Раз, два, три, четыре… девять ударов насчитал, а они дальше звонят. Стало быть, никак не меньше половины одиннадцатого. Ох, вздыхает старик, разговорился я не ко времени, не ровен час пропущу самую последнюю жуть!..
Наверху, на камыше, в угретой Иосубом промятине, касаясь головами быстро бегущих туч, сидят Игнат и женщина в желтом платке. Они привалились спина к спине: с одной стороны, так теплее, а с другой – легче ей исповедоваться, можно не прятать глаза, расслабить тело, распутать узел платка. Ей тепло, даже жарко от его надежной спины, словно горячие волны в крови, и в ушах легкий звон, и сердце, проваливаясь, прожигает камыш и летит в бездну. Скажи ей теперь, что всего час назад она готова была отстать, остаться в одиночестве на дороге, бежать куда глаза глядят от этого человека, – она ни за что не поверит. Столько лет таившиеся в ее душе думы сейчас легко и просто обрастают словами, складываются в свободно текущую речь.
– Нет тебя день, нет тебя месяц, нет тебя годы. Я думала, ты школу кончаешь, на работу устроился, в армии служишь. И однажды ночью, вот так ворочаясь, вдруг понимаю, что все, не будет тебя, никогда ко мне не придешь. Так и встал ты перед глазами у меня, уходящий, быстро-быстро спешишь, чуть не бежишь по дороге. Я за тобой, спросить хочу: почему бежишь? зачем оставляешь меня? А ты и слышать не хочешь, думаешь, не узнаю тебя, если ты ко мне спиной повернулся. Да я тебя в кромешной тьме из тысячи спин отличу! Бегу к ворожейкам, гадалкам, прошу у них травы приворотной, тяну руку, как нищенка, чтобы на судьбу погадали, а все мне в один голос твердят: не ищи его в живых, умер, зашло твое солнышко… Тут-то и подкосило меня. На Вороньем Яру нашли мертвеца. Побежали бабы, дети смотреть. Обрыв там отвесный, страшный, внизу круговерть. Выловили из омута тело, трактор выволокли тросами три трактора. Место такое злосчастное: я еще девочкой была, там конокрад с ворованым конем утонул, бросился от погони с обрыва – и конец. Бегут, а я впереди всех лечу. Милиция там уже, доктора, место оцеплено, вокруг люди толпятся. Пробилась я все же, заглянула тебе в лицо…
– Ионикэ, сыночек мой бедный, – шепчет внизу Иосуб.
– …а лица-то и нету, разбито все, распухло все, растеклось. Следователи по земле ползают, сличают следы. Кто говорит, драка была, шестеро одного били, убили и разбежались; кто говорит, к залетке спьяна переправлялся; кто говорит, руки на себя наложил от любви роковой.
– Он у меня задумывался… ехал ночью и стихи говорил… – Иосуб обнял вороного за шею, еле ногу волочит.
– А тут люди твой трактор признали, говорят, молодой Чунту разбился. И больше я ничего не узнала об этом. Только через полгода очнулась и потом сама была не своя…
– Это братишка мой меньший! – доносится с воза глухой возглас Игната.
– Теперь-то я знаю, – бесстрастным, ровным голосом отвечает она.
– Едва шестнадцать сравнялось, а ростом уже меня обошел и отца догонял. Стихи в районной газете печатали. Добрый был, умный. Я на «Беларуси», а он у меня прицепщиком. Послали нас в соседний район на уборку, и мне туда повестка: завтра к военкому спозаранку в ноль-ноль. И оставил я сдуру Иона вместо себя. А когда обратно перегоняли колонну, он отстал от ребят, что-то у него там зажигание испортилось, и ночью сам поехал вдогонку. И как его на Вороний Яр занесло? Эксперты решили, по пьяному делу. Но он ехал на ракитов куст поглядеть, это факт. Потому что я ему рассказал про нашу пасхальную ночь…
И умолкли, задумались каждый о своем: она об Игнате, он – об Ионе, Иосуб обо всех.
– Ты прости, – просит Игнат, – я ему рассказал обо всем, я не мог удержаться. Ведь он писал только о нас, у него не было своей жизни, а жизнь его была больше нашей. Послушай…
Дожди,
миллионы дождинок.
Небо рябое, как холст.
А где-то вдали синева
нетронутая мерцает,
чуть брезжит вдали.
Небо рябое умрет
в биенье ресниц учащенном,
и перестанут дожди,
бесконечные эти дожди.
В кругу вероломства людского
нас к счастью не принуждают.
Мы бесконечно свободны
на расстоянии шага от радости.
Но как далеко мы ушли от себя,
такие безмолвные,
что уже не вздрогнем,
заслышав собственный голос,
и больше не станем уже
счеты сводить с этим миром.
Мы уснули в ясной воде нашего неба.
Нас уже нет.
Наша глупость
и наша запоздалая мудрость
это одно и то же…[1]1
Это и следующее стихотворение принадлежат молдавскому поэту Леонарду Тукилату (1951–1975).
[Закрыть]
– Еще, – просит снизу Иосуб.
– Какой же он был? – спрашивает женщина.
– Вот все, что он о себе сочинил:
Там, где не станет меня,
пусть взойдут цветы
с горьким запахом,
отпугивающим даже самых красивых бабочек.
И когда не станет меня,
помните, что моя тень
обретается в одиночестве.
Не гоните ее.
Эта одинокая тень
была не слишком счастливой
даже на майских лугах,
где резвились заводные лошадки
и стеклянные куклы.
И если не станет меня,
я непрошеный к вам заявлюсь,
и вы не просите, чтобы я вам пел.
Это сделают за меня другие
под крылом последней осенней ночи
рядом с тобой.
Сплошная пелена туч внезапно разорвалась. Сверху, с востока, из-за холма, скрывающего теперь город, вымахнул месяц и поскакал следом за возом – вот-вот нагонит! – высвечивая белесым с медным оттенком лучом огромные, распахнутые в глубину себя, в черную бездну глаза женщины под желтым платком, застывший, сурово окаменевший Игнатов лик и горько всхлипывающего на шее лошади Иосуба. Бледно блеснула в высоте неба случайная звездочка и тут же померкла: между нею и бурыми, низко нависшими тучами виден другой, беспредельно далекий пласт ослепительно-белых облаков, стремительно уносящихся вспять, навстречу месяцу. Вот они заволокли его млечной кисеей, а за ними грозно, беззвучно сомкнулась нижняя пепельная завеса.
– Как же это у нас началось? Когда мы встретились в первый раз? – спрашивает женщина.
– Вспомнила все же кольцо?
– Раньше, гораздо раньше, за два года до этого. Ты тогда впервые гостил у родных. Ну постарайся, ну вспомни…
– Ну, гостил, помню. И что? Наши все болели, и крестный дед забрал меня.
– Ты вышел на улицу поиграть в «казаки-разбойники»…
– Да, я был Григорий Иванович Котовский. А мою ватагу всю повязали. Я стал отбиваться камнями.
– И проломил голову мне.
– А как ты в казаки записалась?
– Я с бандитизмом вышла покончить. Родителей моих убили бандеровцы.
– Бабка твоя нажаловалась моей бабке по крестной…
– А та ей: может, и иной кто, не Игнат. Все они байстрюки, и поделом твоей пулеметчице Анке…
– Какой пулеметчице? – перебивает Игнат.
– Ну, мне. У нас «Чапаева» третий год напролет крутили, и меня так прозвали мальчишки.
– Тебя тоже Анной зовут?
Она смеется.
– Меня-то Анной, а кого же еще?
– Жену мою Анну… а то ты не знаешь?
– Знаю, – говорит Анна и все смеется. – Что же ты за столько-то лет даже имени моего не спросил?
– Зачем? – нелепо спрашивает Игнат.
– Не мешало бы все-таки, – отстраняется от него Анна и продолжает рассказ: – Выхожу на другой день с перевязанной головой, тебя среди мальчишек ищу: очень уж ты храбро дрался. Как последний гайдук. «Здравствуй, говорю, Игнат…» – «Здравствуй, Анна! Прости, что пробил голову. Я не хотел тебе зла. И вообще не знал, что ты девочка». – «Спасибо, узнал. Теперь не забудешь?» – «Три раза забуду, чтобы потом вовек не забыть». – «Ну да ничего, у меня уже голова не болит. Так мне и надо – не лезь в мальчишеские игры!» – «Нет, не надо так, все же неловко вышло…» – «Так мне и надо – не вяжись первой к мальчишке!» – «Знал бы – в ножки тебе бросился…» – «Так мне и надо…»
Меж тем Иосуб внизу, подле коней, заедая вино и слезы ядреным орехом, говорит себе: «Эге-ге! Никакая она ему не баба-заблуда. Вон от коих пор у них тянется… едва ли не ее Игнату сулила судьба…»
И вспоминается Иосубу староветхая история, происшедшая с Игнатом, когда ему было годика два. Он только начал ходить – в голодуху зачинали, и очень поздно пошел долбонос! Как-то вечером случись Иосуб один у себя во дворе. Вдруг скрипнула калитка, и его очам явилась цыганка с младенцем, сосущим грудь. Иосуб испугался, хотел бежать за соседями – время было худое. А тут, на счастье, Игнат ковыляет до ветру. Цыганка походя погладила его по головке и, выпростав голубую грудь из зубастого ротика заоравшей девчонки, мощной струей молока, как из брандспойта, с ног до головы окатила Игната. Осмелевший Иосуб затеял тары-бары с незваной гостьей и, совсем раскуражившись, выторговал за блюдечко пшена гаданье о судьбе сына. Она тут же сказала, как Игната зовут, назвала старших сестер Арджентину с Еуфимиеи и, плюнув от сглаза на писюльку голопузого мальчугана, предрекла ему невесту красивую, но печальную. Иосуб поворотил напрямую: а будет ли сын счастлив в сей жизни? Цыганка замялась, ссыпала пшено вместе с блюдечком в бездонный карман юбки и тогда только резанула: доля-де лишь покажется ему, как мираж, но вечно будет бежать от него… «Вот итти твою сорок, – думает Иосуб. – Как бы эта жалостная бабенка моему Игнату боком не вылезла. Видать, еще ходить ему и ходить за ней по дорогам. Бедный он со всеми его бабами на земле!»