Текст книги "Игнат и Анна"
Автор книги: Владимир Бешлягэ
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
– Видал, как тебя облапошили? – хлопнул по плечу старый Иосуб своего сына Игната. – Правда это или бабские враки, тебе лучше знать. А я просто хотел взглянуть своими глазами, лишний раз убедиться… Ведь, признайся, ты был у нее? Пусть не сегодня, когда-нибудь раньше?…
– Это у кого еще? – Игнат поднял глаза от корыта с цементом.
– Ясно, у Виторицы.
– А чего мне искать у нее?
– Нет, вы только послушайте! – возмутился Иосуб. – Битый квартал терпит без бабы мужик, а эта гладкая кобылица по нему пропадает. И он еще допытывается у родного отца, чего там искать!..
– Ну, был, был я у нее, – озлился Игнат, взглядывая отцу прямо в очи. – Дальше что?
Тут старый Иосуб покраснел, побледнел, опять покраснел, да так и остался. Раскашлялся, нашарил платок, долго утирал слезы: так все-таки это Игнат был у Виторицы! Когда же он, пащенок, успел вернуться домой и схватиться за лопату?… Так думал вконец растерявшийся Иосуб, но мысли его не вязались, разве что… раздавление околичности?
– Слышь, мальчик мой, если ты и вправду с евреечкой этой спознался, хана рулю, кранты тебе… Ты их еще не знаешь, а я их сколько хочешь имел. Знавал я одну в молодости, когда батрачил в городе на маслобойке, на свадьбу себе заколачивал. И, как водится, сошелся с одной… Говорили, что тоже в прислугах живет. А кой там в прислугах! Однажды в публичном саду встречаю ее: разодета, как барыня, и под ручку с приказчиком от пище-бумажной лавочки с дамским конфекционом. Кузмен, говорит, мой, не то кузнец… воотще навроде брательника. И говорит мне этот козел, братаня ее, значит: или ты отвяжешься от моей козлины, или я тебе обломаю рога. А она хиханьки-хаханьки, бородой трясет, копытом гремит: «Иосуб, душечка, бери меня замуж, как обещал. Лавочку нам уступает кузмен. Кинемся в ножки твоему папашке, пусть на обзаведение отвалит!» Каково мне было это слышать, когда меня твоя девушка-мать жениться ждала?… Но хороша, ужас как хороша была эта немочка или кто ее разберет – по-нашему ни бельмеса не знала, одно слово – городская душа! Имей в виду, мальчуган, такая в свой омут утащит и присосется. Они ж как пиявки – оторви да брось или кровушку выпьет. Уже так и быть, я тебя заслоню, сам за докторшу примусь, а старый конь борозды не испортит…
…Окно довольно высокое, так что даже долговязый Игнат, только привстав на цыпочки, может в него заглянуть. Перед ним, в излюбленной позе Анны, опершись локтями на подоконник и обняв личико ладонями, стоит махонькая старушка в черной косыночке, вперив в него неподвижный скорбный взор… Бывало, когда Анна думала, что ее не видит никто, на ее лице появлялось такое же скорбное старушечье выражение. В эти минуты у Игната сердце сжималось от жалости к ней. Он спешил заговорить ее, спрашивал что попало, даже пугал легонько. И лицо ее освещалось весельем, и она снова становилась задорной девчонкой, и даже носик ее озорно задирался…
Игнат прижимается лбом к мутному, плохо вытертому стеклу и видит вместо старушки в черном платочке совсем маленькую миленькую девочку со вздернутым, как у Анны, носишкой. У нее выпуклый, гладкий, как изваянный из мрамора лобик, обрамленный тощими рыжими кудерьками.
– Тетенька Анна подойти не может…
– Не хочет подойти? – кивает Игнат. – Ладно, я обожду.
Ничего не слышно из-за двойных рам. Они понимают Друг друга по движению губ. Подоконник слишком высок для девочки, и она, чтобы сохранить свою позу, привстала на носочки. Теперь она совсем близко, оба приплюснули носы к стеклам, оба на цыпочках.
– Что делаешь? – кричит Игнат.
– Что ты говоришь? – переспрашивает девочка.
– Я спрашиваю: как поживаешь? Как себя чувствуешь?
– Уколы уже не болят, – отвечает она и заголяет Ручку. На сгибе локтя, рядом с огромным, величиной с пятак, желтеющим синяком видны несколько красных точек – комариных укусов. – Здесь молоденькая сестра Уколола, а это уже старая вернулась из отпуска…
Игнат протягивает руку и как бы гладит через стекло эту бедную тощенькую ручку.
Девочка совсем как взрослая улыбается.
– Я бы пригласила тебя, да у нас карантин. Знаешь, как ругаются нянечки! А ты там не замерз в этой курточке?
– Снега жду. Как минимум три снежинки упало с неба, – отвечает Игнат, растопырив три пальца.
– В три часа передавали прогноз, – утвердительно кивает она. – Ожидается резкое похолодание… А куклу ты мне привез? Тетенька Анна обещала, что привезешь… – и, видя, что он совсем не понимает ее, сворачивает из подола халатика подобие куклы и качает его в руках.
– Ах, куклу! – догадывается Игнат. – Уже заказал в магазине!
– И чтоб глаза у нее закрывались! – девочка несколько раз сжимает и разжимает кулачок.
– Да, обязательно будет говорить: «Ма-ма! ма-ма!»
Глаза девочки мгновенно наполняются слезами, она отворачивает голову и стряхивает их быстрым движением ресниц. Потом как ни в чем не бывало обращает к Игнату свое бледное личико:
– Ты ходишь к маме? Не голодаешь один? Что ты ешь?… Тетенька за тебя переживает кошмарно и все время видит страшные сны…
Игнат качает головой.
– Что придется. Борщ варю иногда. А большей частью на работе, в столовке.
– Устаешь на работе? Домой поздно приходишь?
– Как придется. Вот сегодня суббота, да и камнерезка сломалась.
– А георгины ты прикопал? Не забыл?
– Прикопал. Не забыл.
И действительно, не забыл, прикопал.
– Теперь не замерзнут, им тепло.
– А тебе? Печку хоть топишь?
– Чем придется. Топил пару раз. Да ты не волнуйся. Я хорошо укрываюсь. В три одеяла. Да еще одетый сплю.
– Бедный ты мой… некому тебя пожалеть… – и вдруг застеснявшись: – Ой да подожди! Устала все время на цыпочках. Пойду подушку возьму, а ты подставь кирпичи.
Через минуту устроились.
– Хочешь, расскажу сказку? Только теперь тебе все слышать надо…
Она изо всех сил тянет на себя раму. Окно тяжело растворяется. А вот наружную раму не может осилить никак.
– Не старайся, – говорит Игнат. – Прибито гвоздями. Но ты ничего, начинай, а я понимать буду.
– Жили-были Игнат и Анна. А детей у них не было. Вот даже такусенького, и того не было. Тошно им стало вдвоем в пустом доме, не утерпела жена, говорит: «Мэй, Игнат, мэй. Делай что хочешь, хоть на край света иди, а чтоб маленький у меня был». Испугался муж, говорит: «Как же это, фа? Нешто чужого украсть? Людей совестно, да и отнимут…» «Ладно уж, – жена говорит, – хоть какое живое дыхание, да только в дом приведи: котеночка, щеночка, ежика, комарика…»
Девочка прижимает ковшик ладони к стеклу, словно сейчас, на глазах у Игната, комарика изловила. И он овоей огромной заскорузлой пятерней с вечными мозолями и въевшейся в ссадины каменной пылью накрывает сударика с другой стороны. Она чувствует суровость и тепло этой мужской руки и кончиками пальцев хочет легонько пощекотать ее. Игнат невольно переставил ладонь. Она ловит ее. Он убирает – она ловит. Она убирает – он ловит. И тут, сам не зная зачем, он приникает губами к мутному грязному стеклу и целует ее белые тоненькие хрустальные пальчики.
– Ну будет тебе, не балуйся, лучше сказку дослушай!.. И вот идет Игнат по дороге, а навстречу ему хорошенький мальчик годочков шести. В зеленых штанишках, в красном пальто, а шапочка желтая. Испугался Игнат: «Как же ты ночью один на дороге?» «А вот так, – говорит. – Ищу сиротский дом. Меня судьба без доли оставила, и я теперь бездомный хожу. Никогошеньки у меня нету на свете!» И ты знаешь, Игнат, что дальше-то приключилось? Он думал, что это мальчик. Приводит Домой, стал купать, а это, оказывается, девочка, и зовут ее Анна…
– Тебя-то как зовут? – пересохшими вдруг губами шепчет Игнат.
– Меня зовут Машенькой.
Машенька оборачивается. В дверях, с серым измученным лицом, привалившись к притолоке спиной, стоит Анна. Оторвавшись от стены, она тяжелыми шагами подходит к окну, поднимает с полу подушку, долго ее отряхивает.
«Что с ней? – с тревогой думает Игнат. – Что-то случилось… Или я уж так опостылел, или приступ опять».
– Ох, совсем забыл! – хлопает он себя по лбу. – Я же яблочек вам принес!
– Ну, давай твои яблоки, – говорит Анна и, придерживая полу халата, взбирается на подоконник. Открывает форточку. – Бросай! – высовывает руку наружу, потом с усилием протискивает голову и другую руку. – Бросай, что стоишь?
Игнат бросает. Сомкнув ладони, она ловко ловит румяное пышное яблоко и передает его девочке. Машенька тут же захрумкала. Игнат бросает второе, но теперь Анна промахивается, и яблоко с чваком разбивается об асфальт.
Игнат достает третье, но Анна жестом останавливает его.
– Это тебе.
Ноги Анны, обутые в больничные шлепанцы, совсем близко, на уровне его глаз. Он смотрит. Она чувствует его взгляд и зажимает халат коленями. Глядит на него сверху вниз, строго, трезво впервые в жизни. Какой же он сгорбленный, маленький, этот ее медведь-великан! А тогда, на жоке, рядом с Петрей, казалось, когда она бежала к нему сквозь толпу, нет никого на свете стройнее и краше ее Игната…
– Когда же домой? – спрашивает Игнат, не поднимая глаз.
– Не знаю.
– К Новому году будешь?
– Не знаю… Родители приходили. Домой меня забирают.
– Понятно, – говорит Игнат помолчав. – Может, оно и к лучшему. Сегодня был инженер. Говорит, сносить будут всю махалу.
– Кто-кто?
– Ну, инженер-инженер… сама знаешь кто.
– Откуда такие красивые? – спрашивает она, глядя на разбитое яблоко на асфальте.
– Из нашего сада.
– Из нашего? – удивленно повторяет Анна. – С какого дерева? Что-то я не помню таких…
– С нашего берега, там, в левом углу…
– А-а… – говорит Анна, кивая головой, и ударяется затылком о форточку. – Ты пореже ходи ко мне. Устаешь, верно… да и незачем, милый.
Игнат видит через окно, как мимо дверного проема проходит лохматый приземистый сторож, его всегда вызывают из будки, когда надо отпереть мертвецкую, – за ним поверху, на уровне плеч, долго плывут носилки, покрытые белой простыней; с другого конца носилки держат на плечах шесть санитарок.
– Отмучилась, бедная! – подает со своей койки голос женщина с перевязанной грудью.
– Тетенька Мария! – истошно кричит Машенька, топая ногами. – А-а-а!..
Анна успевает ее схватить, поворачивает к себе и крепко прижимает к груди.
– Ты не должна на это смотреть, ты не должна это слышать, ты не должна, не должна…
4
Игнат у пролома. Он уже пару раз пролазил здесь, сокращая дорогу. В ушах звенит истошный вопль Машеньки. Нет, кто-то его окликнул по имени. Оглянуться раззе? Незачем. Некому его звать. И правда, что некому…
Все тот же крик:
– А-а-а!
С гребня кирпичной ограды Игнат еще раз всматривается в окно Анны. В чернеющем провале померещилась ему белая машущая ручка. Померещилось – это ветки колючим ветром качает.
Тяжело, обдирая колени, Игнат сползает на ту сторону стены, на пустырь. Отряхнувшись, как мокрый пес, бредет не разбирая пути вдоль бесконечной ограды. Где-то справа или слева должны быть ворота; от ворот надо плясать. Что это там за толпа впереди? Поворачивает назад. Прет напролом бурыми бурьянами по горлам битых бутылок, по консервным скрюченным банкам. Еще не стемнело. Люди кругом. Спешить некуда.
Пустырь кончился. Огородами, задами дворов, меж скособоченных сараюшек, крепких амбаров, погребов, складов, дранковых нужников, сторонясь гремящих цепями собак, он все-таки выходит на улицу. Сворачивает за угол, за второй, третий… И перед ним, словно его одного ожидая, – настежь распахнутые врата облетевшего райсада. Неведомые деревья темнеют вдоль теряющихся в перспективе аллей. Где-то там, за голым строем стволов, за багровеющими лапами елок, угадывается рассеянное свечение города. Игнат минует ворота, и сумеречная тишь замыкает его в себе. Он замедляет шаг. Аллея, кажется, уже слева. Под ногами – мягкий чахлый газон. Колючки кустов цепляются за одежду. Лбом втемяшился в шершавый ствол дерева Ощупью обошел. Дальше куда? Вываливается на другую аллею, усыпанную ржавыми хрусткими листьями – их сорвал ледяной ветер минувшей ночи.
– Аккуратнее, молодой человек, не сомните меня…
Игнат видит перед собой, чуть поодаль, беловолосого человека с палкой в руке, в котором готов с ужасом признать своего брата Иона, семь лет назад, еще юношей, разбившегося вместо него на Вороньем Яру, совершенно неуместного здесь, среди пустынного рая, с головой, задранной к небу, в черном пальто с посеченными полами, в ботинках с калошами…
– Еще не поздно. И солнце должно греть, да не греет. С которой же оно стороны?
Откуда быть солнцу, думает Игнат. Тучи с утра.
– Закатилось, судя по времени, – отвечает он.
– А завтрашняя заря озарит нежную голубую порошу…
Игнат стоит в нерешительности: надо ли что-то еще говорить или можно бежать? А тот, мягко положив руку ему на плечо, горячо зашептал в рифму:
Порадуйся со мной листве за грязной рамой,
Улыбке в темноте и звездочке сквозной.
Я сделаю сейчас, чтоб музыка играла.
Порадуйся со мной…
И опять – в самом конце нашей истории об Игнате и Анне или опять же почти в самом ее начале – в днестровской излучине сигналит кому-то трижды долго и один раз коротко сирена невидимого суденышка, сходящего по реке, того самого, что пробежало часа три назад мимо Игнатова дома, а теперь, словно за нами вдогонку, спешит мимо райцентра в родной затон отдохнуть до весны.
Аллея ведет наискось, обходя киоск «Пиво – воды», – теперь он закрыт на зиму, засов заперт на пудовый замок, обернутый вощеной бумагой и обмотанный бечевкой, окна заставлены изнутри тяжелыми железными ящиками, – и возвращается, свершая невидимый круг, к отправной своей точке – киоску под исполинским тополем, невесть когда и кем – едва ли не самим великим Стефаном Великим – посаженным здесь задолго до основания парка; зеленовато-серебристая кора тополя изрезана бесчисленными знаками, именами с плюсами и минусами, сердцами, пронзенными стрелами… иные из шрамов уже затянуло оплывшее время.
Вокруг мертвая тишина. Игнат движется напрямик, послушный ее зову. За киоском, привалившись к древнему древу, на ворохе багряной листвы, сметенной в этот тихий закуток все тем же свирепым полуночником, лежит больничная парочка: он – в полосатой арестантской пижаме, она – в домашнем красном халатике. Девушка лежит, запрокинув голову и обхватив шею парня тонкими руками. Склонясь над ней, он тянется к ее губам, а она, зажмурив глаза, озорно дует ему в лицо и смеется. Игнат резко сворачивает и валит зарослями, ломая кусты. Перед глазами его стоит белое, с трепещущей голубой прожилкой колено девушки над откинувшейся полой халата, а в ушах – ее чуть хрипловатый, ломкий хохот пацанки. «И не холодно им, – думает Игнат, – и ничего им не страшно. Они сами себе и светлое солнышко, и соловьи».
Яркая зелень открывшейся перед ним поляны ударяет его по глазам. Он трет веки костяшками пальцев и идет дальше, туда, где видятся ему сквозь зыбкую завесу слез мать и дитя на изумрудной лужайке. Склонившись над малышом и придерживая его на весу за ручки, юная женщина учит младенца ходить. Сейчас он сделает первый шаг в своей жизни: уже приподнял ножку, но не донес до земли – вот-вот упадет. Мальчуган повернул лицо к маме, смеется, но занесенная ножка тянет его вперед, он рвется из рук… у него свое самолюбие! Игната вовсе не удивляет ядовитая зелень поляны – и среди зимы, случается, разгребешь сугроб, а оттуда полыхнет свежим и чистым маем; и не удивляет его нагота женщины и ребенка – ведь они только что вышли на берег и идут к месту, где сброшено платье; но до глубины души потрясает его мгновенное пронзительное прозрение, что это его женщина, зыбкая, как дымок над крышей в безветрии, ведет к нему по траве его, Игнатова, мальчугана. Он жадно разглядывает это впервые ему представшее въяве зрелое нежное тело, ноги с удлиненными икрами, бедра и грудь, длинные деликатные руки и пухлое ядреное тельце ребенка. Конечно, Игнат понимает, что перед ним дешевая парковая скульптура – замшелый потрескавшийся цемент местами раскрошен, обнажив ржавую арматуру; зияющая трещина разрывает тело матери от плеча и до лона, да и локоть отбит. Все так… но в душе его развязалась буря – она только ждала малейшего толчка извне, чтобы грянуть и перевернуть вверх тормашками мир, – его сомнительное равновесие Игнат изо всех сил старался не расплескать. Он знает, боится, что если сейчас подойдет к этой изувеченной статуе, ощутит кончиками пальцев ее мертвенный холод и промозглую ноябрьскую слизь, то не вынесет своего сиротства – разревется, начнет клясть все на свете. Но и отвести взгляд от этой каменной бабы он тоже не в силах. И чтобы хоть как-то самого себя ободрить и обмануть, Игнат говорит: «Видишь, Анна, вот такой я тебя представлял в своих снах». – «Ладно, брось… Уже смеркается, торопись. Не поспеешь домой, заночуешь в дороге. Что ты засмотрелся на эту бесстыжую? Она ведь голая вся!» – «Еще капельку посмотрю и пойду. Честное слово, пойду…»
Игнат пятится назад. Он хочет прощальным взором обнять ее вместе с лужайкой, запечатлеть и с собой унести. Нет, еще близко, нужно отойти чуть подальше. Продирается спиной сквозь цепкий терновник. Что-то ухватило его сзади за куртку и держит. Заведя руку за спину, нащупывает ветвь, отдирает ее от себя, отводит не поворачиваясь, поворачивается. Вырвавшаяся лапа звезданула его по глазам… кровью умылся. От боли присел. Хватается за лицо: оно все изъязвлено шипами, липкое от влаги, сочащейся между пальцами. Глаза не видят, и, кажется, навсегда. Смеясь встал, поймал, нашарив в воздухе, ослепившую его ветку акации – это была мощная разлапистая ветвь с гремучими стручьями и иглами величиною с ладонь, – с веселым бешенством рванул ее на себя и с хрустом выворотил из ствола. Обдирая ладони, очистил от стручьев и посторонних отростков, ударил о землю – звенит! Отменный выдался посох. Игнат выставил его вперед на всю длину руки и шагнул следом.
И снова выбросил, и снова шагнул. Теперь ему совсем хорошо – он не один, он с этим посохом весь мир обойдет, только бы выбраться на дорогу. Не успел подумать, мимо с бешеной скоростью проносится грузовик: в ноздри шибает горячий бензинный дух. А за ним и второй, чиркнув Игната бортом по плечу. Он слышит отчаянный визг тормозов. Чья-то грубая шершавая ладонь ложится на его руку, сжимающую посох…
– Добрый человек, да ты весь в крови! Дай переведу через улицу…
Сквозь кровавую пелену перед Игнатом брезжут огни. Всю мостовую запрудили машины, они сигналят, гудят. Кто-то, тень человека, выводит его на тротуар. Наскоро потрепав Игната по плечу, милосердный водитель растаял. Машины потекли своей чередой, улица пустеет. Одинокий Игнат стоит на краю тротуара, сжимая свою верную кушму… и как она у него в руке оказалась, ума не приложит. Оббил ее о колено, водружает на место. Слава богу, что-то он еще видит. «Комедия, ей-богу, комедия!» – уперев руки в боки, хохочет Игнат. И, пока огни города не погрузились во тьму, спешит свернуть с сияющей магистрали на тихую улочку, а там еще вбок, в переулочек. Теперь, без посоха, в стремительно сходящихся сумерках, уходя все далее на окраины, в глушь, Игнат снова бредет на ощупь. Он уже привычно жмется к краю пешеходной дорожки, подальше от людских глаз, от справных хозяйских заборов, от монументальной дощатой ограды с гирляндой лампочек под плоскими жестяными козырьками, тянущейся вокруг недостроенных корпусов механзавода, гудящих на ветру пустыми проемами окон. С трудом перешагивает через черные кучи прелой листвы, поочередно притрагиваясь к хрупким саженцам, выстроившимся вдоль дороги взамен вывороченных с корнями и еще не увезенных отсюда стволов вековых акаций. То ему кажется, что он слишком забрал вправо, то ноги сами уводят его еще правее.
За новостройкой его ждет и вовсе тихая улочка, незнакомая, но, похоже, искомая.
Куда теперь поворотить ему?
Над перекрестком пляшет фонарь, раскачивая в окрестной тьме два старых саманных домишка. Первый из них, жилой, совсем в землю врос, так что окна его с наружными ставнями стоят на тротуаре, сложенном из плиток с мерцающими кое-где квадратными блюдечками льда; второй, двухэтажный, вроде бы и есть легендарная Иосубова лавчонка… стены ее вспучились и облупились от времени, кровля прогнила и давно провалилась, ветер свищет в провалах развороченных рам. А ведь когда-то была она украшением здешней мастеровой слободы. Видать, красовались в ее витринах роскошные дары колониальных товаров, как-то: керосин, спички, сало, свечи, пышные восточные сладости – рахат-лукум, щербет, на палочках петушки, веселенький креп-жоржет, контрабандные умытые брильянты в сотни карат, турецкий душистый табак, ученические тетради в клетку и косую линейку, ластики, бенгальские огни, стопки узорчатой черепицы «Руа-фрер», косы и топоры, книжки, синька, лифчики и прочий немыслимый дамский конфекцион здешних бедных красавиц – словом, все то, чем рассчитывала торговать Иосубова немочка или кто ее там разберет…
Постоял Игнат у давно остывшего пепелища убогой Иосубовой юности, припомнил пылкие отцовы россказни, освещавшие все его детство, хмыкнул, снял кушму и вытер ею окровавленное лицо. Внутренний голос молчит. «Теперь налево, пожалуй», – думает Игнат и опять поворачивает вправо.
Входит в коротенький тупичок, кончающийся в полусотне шагов высокими железными воротами, осиянными мощным светом прожекторов. Игнат собрался было вернуться назад, но у ворот, ухватившись рукой за прут решетки, стоит женщина в плюшевом зеленом пальтишке, в желтом платке. Носком легкой туфельки она что-то сосредоточенно чертит на земле, словно сложную теорему решает. Голова ее низко опущена. За воротами справа – будка вахтера. Наверху, на металлической сетке, блестят алюминиевой краской крупные буквы фирмы – не то заводишко, не то мастерская. Впрочем, Игнат на них и не смотрит. Душа его полна женщиной, горестной, раздавленной: она не надеется, чтобы ей отворили, она не просит, чтобы к ней сюда вышли, ока держится за ворота, чтобы ее не прогнали.
«А то как же, у нее сердце схватило», – думает Игнат.
В то же мгновение он видит по ту сторону, за решеткой, мужчину в засаленном ватнике, который этой женщине машет рукой: вали, мол, отсюда!..
«Вахтер, сволочь!» – догадывается Игнат.
Женщина резко поднимает голову и что-то страстное, умоляющее кричит в лицо мужчине, вцепившись обеими руками в прутья.
Слова ее проходят мимо сознания Игната – сам жест жестоко красноречив.
«Нет, сволочь, не вахтер!» – опять заключает Игнат.
Старик, заросший серебристо-рыжей щетиной, вылез из будки, отпер ворота, выпустил грузовик с роялями, запер ворота и скрылся в будке.
Все остальное произошло очень быстро.
Женщина посторонилась и, пропустив грузовик, бросилась в ворота. Мужчина в ватнике, опережая вахтера, начал сводить тяжелые створы. Она пронзительно вскрикнула и, схватив его руку, стала покрывать ее частыми исступленными поцелуями. И тогда, чуть выступя из ворот, мужчина мгновенным ударом колена разбил ей лицо…
Женщина в сбившемся желтом платке лежит навзничь у закрытых ворот мебельной фабрики. И пятидесяти шагах от нее, проломив задом корочку льда, в лужу садится Игнат. К нему с легким небесным звоном катится под уклон обручальное золотое колечко – оно, видимо, соскочило с безымянного пальца женщины и, описав круг, устраивается у Игнатовых ног. «И что мне далась эта падаль? И кто она мне? Что связывает нас? Чашка воды? Эта дурацкая дорога сюда, когда она меня ненавидела, битая харя, каждую рытвину ставила мне в вину, как будто я ее нарочно касался?… Надо ее поднять на ноги, хотя бы стереть кровь с лица, утешить, на руки взять… До чего же гнусно на этом сволочном свете! Сам себя ненавижу… Отчего только о ней целый день вспоминаю? Видать, она работала в городе, сошлась с этим, в ватнике, а он другую завел. Ай да суженую мне бог судил!.. Ничего, я сам себе голова: стащил кольцо и ушел. В гробу я ее видал! Живучая… утрется и встанет…»
Выйдя из тупика, Игнат еще и за угол завернул. «Я тоже хорош… как птенец желторотый… от живой жены налево смотрю…», – думать думает, а у самого губы трясутся.
Ускоряет шаг и минут через двадцать выходит на шоссе.
Уже совсем темно, город в огнях. Отсюда, со взгорка, как на ладони видна раздольная днестровская излучина: бетонная набережная, стылая аспидная вода, рассеченная на равные отрезки отраженьями неоновых радуг.
Поглядел Игнат, вздохнул и стал взбираться на холм; там, где в шоссе вливается ветка от элеватора, проще сесть на попутку.
Дошел – стал столбом у столба. С севера дохнул пронзительный ветер. В воздухе запахло снегом.
В ее селе, наверно, уже метет, думает Игнат и вспоминает три снежинки, прилипшие у них к ветровому стеклу. И снова я о ней думаю, упрекает он себя и твердо решает не думать То есть думать-то можно, но о другом, о своем. А то вот опять вспомнил о ней, и на душе потеплело. И не то чтобы как-то особенно жалел ее, просто сердце рвется на части.
«Так все же она, не она?… Или не было этой майской ночи на чистую пятницу, а есть только морок одинокого человека?»
«Морок мороком, но когда ты увидел, что она села в кабину и машина уходит, ты выскочил на крыльцо и попросил, чтобы тебя обождали. Почему?»
«Почему-почему? Потому, что я сказал себе, что тоже в город поеду. Все равно ведь машина остановилась у самого дома, а еще и этот задрыга вломился во двор…»
«Допустим. Но что это тебя сорвало в город, вот так, сразу?»
«В больницу поехал. Проведать жену».
«Долбонос ты задумчивый, толстогубая размазня! А раньше ты ни о чем не догадывался?»
«Надо же было ей передать…»
«Что передать-то? Яблочки? Что ее суженый дом у тебя отнимает?»
Игнат пожимает плечами.
«Стало быть, ты побежал к Анне жаловаться на Петра Николаевича?»
«Выходит, что так…», – беспомощно разводит руками Игнат.
«Во-первых, она все знала раньше тебя. Чего ж поехал?»
«Не знаю…»
«Знаешь. Но давай по порядку. Итак, ты выходишь во двор, окликаешь шофера просто так, без цели, без смысла?»
«Как-то так…»
«Зачем же ты перед этим одежду Анны убрал из сеней?»
«Так мне все опостылело, оф… Души не стало во мне…»
«И если бы ты не вышел, не завопил, если бы опять остался один в этом проклятом доме… что бы ты сделал?»
«На том же самом крюке… где ее платье висело…»
«Хорошо. И тут ты бреешься, умываешься, переобуваешься, надеваешь новую куртку… и даже яблочек прихватил. Для кого ты их взял?»
«Для Анны, конечно».
«Точно? Ты уверен, что для нее?»
«Для кого же еще? Я же их довез и честно ей отдал».
«А ну… сунь руку в карман»…
Игнат достает яблоко.
«Какой же ты слабак и мерзавец! Ты бы и его не довез, улыбнись тебе разок случайная женщина на дороге. Ты и теперь для нее его держишь».
«А вот выкуси!.. Я его сейчас на твоих глазах съем!»
«Это мы еще поглядим».
«Ну так гляди!» – схоронившись от ветра за столб, Игнат жадно хрупает яблоком.
И тут случилось несчастье, он умер. Огрызок яблока попал ему в дыхательное горло. Он почернел, пытался откашляться, хоть чуточку схватить воздуху в грудь и – не мог. Он сполз по столбу на землю; дыхание его пресеклось.
После смерти он вспомнил то, чего при жизни никогда, ни при каких обстоятельствах не вспоминал да и позволить себе вспомнить не мог бы, потому что все это было с ним в другой жизни.
Долго еще доносилось молчанье, пока уходил он.
Лишь вечные звезды отважно сияли над лесом,
Краснел кизил в предрассветной дремоте,
И первые птицы трогали крыльями воздух.
Она поднялась навстречу ему так плавно,
Словно огромная птица влетала в дом из тумана.
Она поднялась навстречу ему так нежно,
Что он подумал о ней, как о смерти, и остановился.
Они лежали обнявшись, оба нагие,
И слушали, как сердца их тихо смеялись.
Он гладил ей волосы, солнце вставало над лесом.
«Пора, мой любимый!» Он молча кивнул головою
И словно с разочарованьем в нее погрузился.
Она поплыла под ним, как долина, как поле под плугом,
И длилась, и длилась, и длилась. Потом протяженность исчезла.
«Пора, мой любимый…» Земля задрожала. Колени
Ослабли. И это был миг отчужденья. И все продолжалось,
Лишь ритм изменился. Он вышел, как сабля из ножен,
Свободный, как слабость, и губы его запеклись от скрытого зноя.
Ему было лет тринадцать-четырнадцать, когда они снова встретились. Всем классом убирали виноград в соседнем колхозе. Кончался срок; приехали новенькие, и она среди них. На винограднике, в сумерках, накануне его отъезда из лагеря, она взяла его за руку и отвела в лесополосу. И вот то, что там было и что в той своей жизни он помнил: ее глаза, почерневшие от предчувствия ужаса, его трясущиеся руки на ее ледяных, узких, покрывшихся гусиной кожей плечиках, твердые соски, царапавшие ему грудь, – боль и радость познания. Не было поцелуев, потому что этого они еще не умели, не было азарта борьбы, сюда это ни в какую не шло, не было смущения, потому что стыда тоже не было и оба еще были чисты, не было обещаний и клятв, потому что впереди их целая жизнь ожидала, не было упоения, потому что тело, которого тоже не было, все же мешало, и раскаяния потом не было, потому что им очень понравилось, и они, отдышавшись, все повторили сначала. Исколотые шипами акаций, изъязвленные мошкарой, они лежали на муравьиной куче, и она говорила: «Семь лет тебя жду. А ты бы завтра уехал, если бы я не подошла первая. Теперь я твоя, и запомни, предатель, если ты снова спрячешься и забудешь меня, я за постылого выйду, а ты будешь всю жизнь каяться…» И он, отвернувшись, горько заплакал, потому что знал, что предаст, потому что больше всего на свете боялся навеки связать себя с нею и знал, что связан с нею навеки еще с того ракитова куста на Вороньем Яру. И она поняла его и, пальцем проведя по его замурзанной, в потеках, щеке, вынула из кармана кофточки припасенное яблоко. И он откусил от яблока плача, и поперхнулся, и умер. И она пожалела – отдышала его.
…Скрип-скрип, скрип-скрип.
Слышен скрип каруцы.
Каруца? Откуда здесь каруца?
Игнат напрягает глаза и видит, как что-то черное медленно надвигается на него из долины: скрип-скрип… Да, похоже, что каруца. Но почему она так велика? Чем нагружена с верхом? Минут через пять ее колеса поскрипели перед лицом Игната, и он, задрав голову, сообразил, она камышом завалена. И не каруца это, а огромнейший воз камыша. Он медленно плывет мимо; стебли шуршат, острые листья и мягкие камышовые головки скребут по асфальту, кони часто, низко кланяются дороге, с натугой волоча в гору. Где же возница? Как это где? Должно быть, наверху, на возу. Игнат встает с земли и смотрит наверх. Нет его на возу. Должно быть, на той стороне помогает коням, ведет под уздцы… И только когда каруца немного отошла от Игната, он замечает смутную тень, ползущую следом за ней. «Ишь, какой мастер, – дивится Игнат, – коням дал волю, а сам от ветра хоронится, чтобы не сдуло. Удобно устроился, еще и покуривает… – улыбается он красному тлеющему огоньку за каруцей. – Попросить, что ли, сорок, затянуться дымком – оно бы и теплей стало…»