355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Солоухин » Закон набата » Текст книги (страница 20)
Закон набата
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 17:14

Текст книги "Закон набата"


Автор книги: Владимир Солоухин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)

«Мед, полученный от пчел, подкармливаемых сиропом, фальсифицированным инвентированным сахаром или искусственной глюкозой, виноградом или арбузным медом, желатином и крахмалом, менее сладок, чем цветочный. При фальсификации меда примесями сахарина, дульцина и глицерина, вкус его может быть очень сладким, а реакция щелочной».

«Минеральные вещества в меде способствуют выявлению фальсификации меда обыкновенным сахаром, независимо от того, внесен ли он непосредственно в мед или же пчелы подкармливались сахарным сиропом. В таком меде находятся только следы минеральных веществ, а преобладающим элементом является кремний».

«Ферменты имеют большое значение для определения происхождения, порчи и фальсификации меда».

Итак, значит – фальсификация, а проще – подделка. Я уж в одном месте писал, но повторяю и теперь, как пришлось столкнуться с фальсификацией вина «изабелла». Виноград «изабелла» настолько душист, аромат его настолько своеобразен, что сохраняется даже в больших разбавлениях. Скажем, если получить сто литров чистого виноградного сока, а потом добавить к нему сто, а то и двести литров воды, то получившаяся жидкость все равно будет пахнуть «изабеллой». А сладость восстановить за счет сахара. Или делают еще проще: сольют чистый сок, а в выжимки нальют воды и добавят сахара. Получается так называемая вторая «изабелла». По вкусу можно и не отличить, особенно человеку неопытному. Но, конечно, химический анализ с точки зрения ферментов да микроэлементов сразу бы обнаружил, что перед нами не вечная ценность, а лишь подделка, не золото, а дешевенькая фольга.

Так вот, у тети Даши Соколовой, живущей в Абхазии, я и спросил: у кого из соседей можно с полной надеждой купить настоящую, первую «изабеллу».

– Только за себя могу поручиться, – ответила Дарья Игнатьевна. Потом помолчала и добавила: – Да и то…

Это «да и то» прозвучало очень многозначительно. Значит, как же велик соблазн! Этот эпизод был рассказан мной в одной повести, но у него было хоть и маленькое, но тоже знаменательное продолжение.

Ездил я однажды с большой группой абхазских писателей в Ясную Поляну. В автобусе оказался рядом с поэтом и президентом (то есть, значит, с Председателем Президиума Верховного Совета Абхазии) Багратом Васильевичем Шинкубой. Дорога не близкая, говорили о том о сем. Я и рассказал ему случай с Дарьей Игнатьевной Соколовой.

– Ну, мы-то у себя дома, абхазские писатели… (ну и президент, надо не забывать!) знаем такие места, где можем всегда найти чистую «изабеллу».

– Ну, вы-то конечно! Вы-то у себя дома…

Баграт Васильевич помолчал, усмехнулся краешком рта, посмотрел на меня с промелькнувшим в его темных глазах озорным огоньком, вздохнул глубоко и сказал:

– Да и то…

Изощренность фальсификаторов меда, их, я бы сказал, иезуитство состоит в том, что они подделывают мед не сами (было бы очень просто!), но привлекают к этой операции добросовестнейших, но и наивных в своей добросовестности пчел. Жулики, они заставляют жульничать этих невинных, можно сказать, святых по степени честности тружениц. Желая потом обманывать себе подобных, то есть нас с вами, жулики-пчеловоды обманывают сначала обитателей ульев. А делается это очень и очень просто. Если на пасеке вблизи ульев поставить сахарный сироп, залив водой, допустим, десять килограммов сахара, то очень быстро этот сахар весь будет перетаскан пчелами в ульи и запечатан в соты. Пчелы, конечно, добавят в него немного своих ферментов, облагородят, как могут, может быть, даже смешают с настоящим цветочным медом, и будет их продукция напоминать настоящий мед, так что даже, возможно, и не отличишь (вроде той «изабеллы»), но все равно десять килограммов сахара есть десять килограммов сахара, и заменяет собой эта тупая безликая масса десять килограммов, которые были бы собраны, как помним, в результате 1 500 000 вылетов на разнообразные летние лесные, луговые, приречные, полевые цветы.

А тут еще досужие популяризаторы учат в своих статьях и книгах, что-де можно заставить пчел по нашему желанию производить разные витаминизированные сорта меда, мед с разными вкусовыми и цветовыми оттенками. Нужно только подсовывать пчелам соответствующие сиропы. И будут у вас меда – смородиновый, шиповниковый, лимонный, морковный… Да грызите вы эту морковь в чистом виде или купите соковыжималку, ешьте смородиновое варенье, пейте чай с лимоном, а пчел оставьте в покое! Пусть они делают без ваших выдумок простой, натуральный цветочный, пчелиный мед!

Но научили, выпустили воробья. И вот теперь ходишь по базару, выбираешь мед, а на душе неспокойно. Дело не только в том, что за сахар, подделанный под мед, будешь платить по пять рублей вместо 94 копеек, бог бы уж с ними, с деньгами. Но будешь ведь надеяться, что перед тобой чайная ложка уникальнейшего, чудодейственного, насыщенного разностями целебного вещества, и сейчас проглотишь его, и будет хорошо твоему организму, твоим мозгу и печени, нервам и кровеносным сосудам, легким и сердцу, желудку и щитовидной железе… а оказывается, ешь ты обычный ширпотребовский сахар.

Не хочу тем самым сказать, что все пасечники – жулики и что весь мед на базаре – поддельный мед. Тоже ведь и проверяют его там. Но все же хочется какой-то особенной, стопроцентной гарантии. Что – проверка! Можно, наверное, проверить и разоблачить мед, в котором 80 процентов сахара, а если 15 – 20 процентов? Но все равно ведь нехорошо. Потому и хочется стопроцентной гарантии. Да где же ее, эту гарантию, возьмешь? Самому разве начать пчел разводить? Тогда уж было бы твердо и стопроцентно. Да и то…

И все же мы с моей старшей сестрой Екатериной Алексеевной знали, что у нас гарантия есть, гарантия эта – наше родное село, а в селе – Марюша.

Совсем еще недавно, еще на моей памяти, процветало в Олепине несколько крупных пасек. Опять же крупных в наших масштабах. Сорок домов – село. Церковь посередине. А скажи где-нибудь поюжнее, почерноземистее – будут смеяться. Экое село – сорок домов! Тысяча, две тысячи – похоже будет на село, а сорок – это же хуторишко. Возьмите вон донские станицы. Тоже ведь села по сути, а похожи на города. Несколько тысяч жителей. А у нас в Олепине, когда стали мы мальчишками считать, и всего-то оказалось сто два человека. Деревеньки вокруг и того меньше: по десять – пятнадцать дворов, таковы уж у нас масштабы.

Может быть, на том же Дону, на Кубани, на Украине шумели и гудели пасеки по двести ульев (наверное, шумели), у нас же двадцать пчелиных семей – гигантское пчеловодческое хозяйство, потолок и предел.

Но все же было на сорок домов несколько превосходных пасек. У нашего деда – раз, у дяди Феди Воронина – два, у Егора Михайловича Рыжова – три, у Василия Ивановича Воронина – четыре…

У дяди Феди, помнится, пасека обнесена была высоким, глухим забором. Доски были положены поперек, горизонтально, скорее стена, чем забор. Огораживали они не весь сад, а лишь небольшое пространство, примыкающее ко двору, и было там летом безветренно и жарко, словно бы в другом климате. Забор поднимался не на три ли человеческих роста, во всяком случае, выше вишневых деревьев. Сделано это было для того, по разумению дяди Феди, чтобы пчелы, покидая пасеку и возвращаясь, вынуждены были бы подниматься высоко от земли, не натыкались бы на играющих вокруг ребятишек и вообще на соседей и не жалили бы их понапрасну. Впрочем, забор, пожелтевший, потемневший от времени, тронутый кое-где трухлявинкой, обросший внизу высокими зонтичными и крапивой, прекрасно вписывался в летний деревенский пейзаж и не бросался в глаза.

Были на пасеках омшаники, то есть специальные утепленные, пропитанные запахами воска и пчел избушки. Тут же груды осиновых гнилушек для дымаря, и сам дымарь с холодным запахом дыма, и рамки, и запасные ульи, и вощина, и всякие пчеловодческие принадлежности.

Постепенно все пасеки исчезли. Началось движение людей. Старики умирают, молодежь уезжает в город. Иногда целыми семьями снимались олепинцы с насиженных мест и уезжали во Владимир, в Ставрово, на Собинку. Так уехали Симеоновы, Виктор Воронин, Александр Павлович Кунин, Черновы, Пеньковы… Из окрестных деревенек переезжают к нам, на центральную усадьбу колхоза, новые семьи. Этот процесс, наверное, одинаков везде в нашей нечерноземной полосе. Вся жизнь сосредоточивается на центральной усадьбе колхоза, а деревеньки, входящие в этот колхоз, расточаются, исчезают с лица земли, и места на которых они стояли, запахиваются тяжелыми тракторами, превращаясь в поля.

На центральной усадьбе – своя жизнь. Ползают гусеничные тракторы, буксуют в грязи грузовики, оглушительно верещат мотоциклы и бензопилы, торчат антенны многочисленных телевизоров, бесперебойно работает сельмаг… Надо обладать особым вкусом и пристрастием, чтобы, преодолевая стиль жизни современной центральной усадьбы колхоза, еще и разводить пчел.

И все же одна пчеловодческая ниточка в нашем селе не прервалась, дотянувшись из дальнего далека до наших дней.

Основателем этой пасеки был лет восемьдесят назад Василий Иванович Воронин. Сам он давным-давно умер, но дочь его Марья, которую все у нас зовут Марюша и которой теперь уж тоже не восьмой ли десяток, продолжает держать несколько пчелиных семей.

Вот на ней-то, на Марюше-то, и покоились целую зиму наши надежды на подлинный стопроцентный мед.

Приходилось, приходилось зимой покупать на рынке, и был он как будто неплох, рыночный мед (лесной – кипрей да малина), но все же почему бы не помечтать.

– Вот подожди, – говорил я своей сестре, – поедем летом в Олепино, купим у Марюши свежего, только что собранного…

– Если бы продала, можно бы и на зиму запасти. Без хлопот.

– И без сомнений. Надо и то иметь в виду, что весь он, мед, будет с наших олепинских цветов. Там мы родились, там и выросли. Это тоже что-нибудь значит.

– Кто где родился, там и пригодился, – вторила мне сестра.

В мае по реке зацветают ветлы, этакие золотистые облака среди неприглядной еще природы. С них и возьмут Марюшины пчелы свой первый взяток. С них да еще с лесной ивы в Самойловском лесу и в Журавлихе…

– Ну, до Журавлихи им, пожалуй, не долететь.

– Да там же два километра по прямой! А пчел в округе ни у кого не осталось. Раздолье Марюшиным пчелам – бери где хочешь. Нет, они обязательно полетят в Журавлиху на цветущие ивы. Пойми, в это время не с чего больше брать. Ведь ива цветет, когда у других деревьев и листвы еще нет. Чернота да земля вокруг, а ива золотисто цветет. И как бы мы могли воспользоваться журавлихинскими ивами, их ранним цветением, если бы не Марюшины пчелы?

– А потом липы около церкви зацветут…

– Липы! Липы еще когда? До лип еще земляника зацветет по всем пригоркам да порубкам, вокруг старых сосновых пней. Земля-ника! Ты думаешь, если полезна сама ягода, если полезны в народной медицине земляничные листья, то в цветах земляники ничего полезного нет? Ого! Пчелки, они найдут, они свое дело знают.

– Но все же липы…

– Еще до лип мята будет цвести около речки. Да вишенье в садах, да яблони, да терновник, да рябины, да тмин, да шиповник, да черемуха, да сирень, да одуванчики по всему приволью…

– Но липы…

– Про липы и говорить нечего. Одна старая липа дает столько же нектара, сколько целый гектар гречихи. А у нас вокруг церкви сколько лип? Сорок штук! И все старые! Помнишь, какой запах на все село, когда они расцветут?

– Да еще ведь около Глафириного дома две старые липы.

– Да, и они. Да еще одна липа около Жиряковых.

– А в Самойловском лесу я знаю, где валерьяна растет, но им туда не добраться.

– Пчелам-то?

– Ну да. Это за буераком, на Василёвской стороне.

– Доберутся… На то они и пчелы, чтобы каждый цветок найти.

– А с ночной фиалки они берут или нет?

– Боюсь, что любка опыляется ночными бабочками. Но с другой стороны, если цветок распустился, а пчела летит мимо…

– Хорошо, если бы и с ночной фиалки они хоть немножко принесли…

Так мечтаем мы зиму, но и когда переберемся в начале мая в село, долго еще приходится мечтать. Еще майское разноцветье должно отцвести, июньское, самое яркое и сочное, самое медовое. А липы зацветут в июле, а медовый спас, когда свежим медом, бывало, разговлялись, – жди до августа. Положим, теперь никто не приурочивает первую выемку меда именно к медовому спасу, но так ведь и само собой, по делу получается, что насчет меда наших пчел раньше августа беспокоить не следует. Значит, остается у нас еще три месяца мечтаний и предвкушений. Увидим пчелу на цветке, и кто-нибудь из нас в шутку уж (вроде своеобразной семейной игры) непременно скажет:

– Марюшина, наверно, пчела. Наш будущий мед понесла домой.

С нами жила в этот год и еще одна моя сестра, Антонида. У нее другая, не мечтательная натура и несколько, я бы сказал, буроватый характер. А мы при ней всё Марюша да Марюша – надоели, наверно.

Однажды, придя из магазина с полной кошелкой (пачка соли, подсолнечное масло, вермишель, селедка, рыбные консервы, случайно заброшенная в наш угол мороженая треска), Антонида объявила нам громким голосом:

– Видела вашу Марюшу в магазине, вместе с ней в очереди стояла.

– Что она брала? – Голос у меня почему-то слегка дрогнул.

– Сахарный песок.

– Много?

Дожидаясь ответа, я уже предчувствовал его и уже искал защитных объяснений Марюшиному поступку. Надвигается сезон варенья. Скоро и вишня поспеет, и малина, и черная смородина. Как же не покупать сахар? И все же не хотелось мне, не хотелось, но Антонида уже приговорила нас недрогнувшим голосом:

– Целую наволочку, восемнадцать килограмм.

Катюша не могла знать моих мыслей, я ничего ведь не сказал вслух, но тотчас послышался Катюшин успокоительный голос:

– Ну и что же особенного? Варенье варить. Теперь все песок берут. И Ксения Петровна вчера пронесла полнаволочки. Что же особенного?

Так-то так. Но само собой получилось, что мы все реже и реже вспоминали про Марюшу, и, когда уезжали осенью в Москву, я не напомнил, и Катюша забыла, так мы и не запаслись на зиму вымечтанным нами Марюшиным медом. И опять я хожу на базар и выспрашиваю у пчеловодов, из каких они мест, да с каких цветов у них мед, да нюхаю, наклонившись над ведром, стараясь вспомнить в эту минуту, как же пах тогда, в детстве, дедушкин мед в липовой кадке. И знаю, что хорошие на базаре продаются меда, но все мне кажется, что дедушкин был душистее. Надо попробовать бы намазать на черный хлеб, да где возьмешь теперь деревенского, кислого, матерью моей Степанидой Ивановной заквашенного, в русской печи испеченного, теплого еще, остывающего под холщовым полотенцем, настоящего черного хлеба!

1977

Немой

Теперь получилось у нас в селе (как и в других селах) два стада. Одно стадо – колхозное, однородное. Оно состоит из одних только взрослых коров одной породы (во всяком случае, одной масти) и содержится в большом коровнике за пределами села.

На строительство этого коровника разобрали в свое время церковную ограду, но кирпича, как помнится, все равно не хватило, возили из области.

Раньше, если посмотришь вдоль села, вдоль зеленой и чистой его луговины, видишь за околицей сначала ржаное поле, то нежно-зеленое, то золотистое, а дальше – над полем – синюю зубчатую полоску леса. Теперь пейзаж изменился. Зеленая луговина превратилась в черное земляное месиво, постоянно размешиваемое тракторами и машинами, а за этим месивом мы видим коровник, загородивший собой весь далекий и просторный пейзаж.

Коровник живет там, за селом, отдельной жизнью, вовсе не касающейся жизни и быта сельских жителей. Правда, слышно три раза в день, как свиристит доильная установка. Особенно громко она свиристит, если ветер дует со стороны коровника. В такие дни наносит тем же ветерком на все село определенные ароматы. В остальном, когда выгоняют коров на пастбище, когда их пригоняют или, может быть, совсем не пасут, а держат в коровнике, – у жителей села нет к этому никакого касательства. Да если и захочешь, трудно увидеть тамошний распорядок. Коров ведь гоняют не через село, а прямо за коровником, полями, и пасут где-нибудь в отдалении.

Другое дело – сельское стадо. Во-первых, оно вовсе не однородно. Коровы разновозрастны и разномастны. Есть белые, пестрые, черные, красные. Есть молодые телки, бычки. Как подлесок в лесу, так в стаде овцы с ягнятами, а то и козы. Во-вторых, выгон стада ранним утром и пригон его вечером для села пусть ежедневное, но все же событие. На рассвете раздается хлопанье пастушьего кнута, свист или какой-нибудь крик пастуха, и бабы, распахнув ворота, выгоняют скотину, которая, зная уже, в какую сторону ей идти, постепенно присоединяясь одна к другой, собирается в стадо. Вечером тоже все ждут, когда пригонят скотину. Надо сразу загнать овец в хлев, подоить коров, напоить их. Только тогда день можно считать закончившимся, можно спокойно усесться перед телевизором и смотреть, что там «кажут».

Утренний выгон стада и вечерний его пригон всегда были как бы двумя точками в отсчете времени и во временном определении того или иного события.

«Встал я, значит, со скотиной и пошел в лес», «Проснулся я еще до скотины, лежу и думаю…», «Уж скотину пригнали, а ребятишек все нет, не заплутались ли где…», «Вот погоди, скотину пригонят, тогда и чаю попьем» – такие и подобные им фразы были самыми обычными в разговоре. Но и то правда, что скотину выгоняли и пригоняли в строго определенное время. Это время передвигалось, если бы проверять его по часам, потому что день сначала прибывает, потом быстро как-то опять идет на убыль («День-то какой стал: бывало, в этот час скотину еще не пригнали, а теперь уж совсем темно»), однако относительно солнечного восхода и захода скотину выгоняли и пригоняли, можно сказать, в одно и то же время.

Поэтому, приехав этим летом в деревню и прожив несколько дней, я подивился тому, что хлопанье пастушьего кнута и слышимые вслед за этим хлопаньем громкие матерные выкрики пастуха раздаются каждое утро в разное время.

Уже одно это сразу же, хотя и косвенно, настроило меня неприязненно к неизвестному мне пастуху. Что это за пастух, который выгоняет стадо каждый день в разное время, как его душе заблагорассудится! Когда выспится, что ли? Должен же быть порядок какой-никакой, должна же быть дисциплина? Мужики по-бывалошнему тотчас собрались бы на сходку и обсудили такое поведение пастуха, тотчас бы приструнили. Ну, пусть теперь почти не осталось в селе мужиков как таковых – одни бабы да старики. Молодые механизаторы все приезжие, бескоровные, бескорневые, им до сельских порядков нет никакого дела. Ну, пусть у теперешнего пастуха нет никаких внешних определяющих рамок, но должна же быть внутренняя дисциплина, думал я, самодисциплина, внутренний порядок, совесть, в конце концов. Как же так?

Правда, и стадо теперь сельское – разве стадо… Хоть и небольшое у нас село и никогда не водилось таких хозяйств, как где-нибудь поюжнее, чтобы десятки коров, волов, лошадей, а исключительно одна корова и лошадь, да телка, да овчишек десяток-полтора, но все же не было и бескоровных или безлошадных. Значит, все же сельское стадо имело какой-никакой вид: коров с телками и бычками к семидесяти, овец пусть хоть двести штук, – стадо.

Осталось крупного рогатого, как теперь говорят, двенадцать голов, да мелкого поголовья, то есть овец с козами, десятка три. Конечно, если считать вместе с колхозными коровами, то в целом скота, может быть, даже и прибавилось*

[Закрыть]
, но, как мы уже видели, колхозное стадо пасется отдельно, и не о нем сейчас речь.

Сначала терпение владельцев частных коров испытывалось молокопоставками. От каждой коровы надо было отдать в течение лета 412 литров. Тогда-то появилось новое название «сливач». Так назывался специально назначенный человек, которому бабы приносили молоко, сливали его в большие фляги и который эти фляги, поставив их на телегу, увозил в соседнее село, на молокозавод.

Потом начались большие затруднения с кормом. Прокормить корову – не шутка. На зиму надо ей не меньше ста пудов сена. А где его взять? Да еще нужны и картошка и бураки. Я помню, как, бывало, мать распаривала в чугуне душистые плиты льняного жмыха, потом соскабливала с них верхний размокший слой в коровье пойло. Была также посыпка: крупномолотая овсяная мука или ржаные отруби, которыми сдабривали сено. Была овсяница, то есть овсяная солома. Она считалась вторым кормом после сена, то ли по своей питательности, то ли потому, что в овсе всегда присутствуют горох, вика, другие травы. А то еще была трясёнка. Это когда дед деревянными вилами перемешивал солому и сено – ради экономии последнего, надо думать. Одним словом, приспосабливались, как умели, но чтобы без коровы остаться – боже сохрани, последнее дело! Даже когда наступили большие затруднения с кормами, даже когда в колхозе появилось такое неслыханное на Руси понятие, как «веточный корм» и коров в конце зимы подвешивали на веревках, чтобы не падали от слабости, даже тогда держались колхозники за своих коров и тянули их всеми силами, но не нарушали.

Потом вышло распоряжение (что-нибудь около 1960 года, можно свериться по газетам), чтобы колхозники своих частных коров продавали колхозу. Надо сказать, что никакого ущемления тут не было, потому что цены на коров были настоящие а не то чтобы какие-нибудь там «твердые», «государственные». Надеялись таким образом сразу, одним махом, резко и круто увеличить поголовье колхозного скота в стране. Очень скоро спохватились, поняв, что если перекладывать из одного кармана в другой, то перекладываемое не увеличится, а, может, даже часть его просыпется. Опять разрешили колхозникам держать своих коров, даже стали поощрять, но колхозники вкусили уже легкой бескоровной жизни (о корме заботиться не надо, в четыре часа утра вставать не надо, доить не надо) и вновь коров не заводят. У одной такой бескоровницы, женщины работящей, хозяйственной, я спросил:

– Александра Кузьминична, как же ты без коровы? Все же свое молоко… парного попить…

– А я, Владимир Алексеевич, что не допью, то досплю.

Вот и весь разговор. А молоко? А молоко мы купим. Пусть другие о коровах заботятся. Без молока не останемся. «Как бы не остаться», – думается мне иногда.

Но какое-никакое стадо в селе все-таки есть, и пастуха наняли, без подпаска теперь уже, и скотину по утрам выгоняют, а по вечерам пригоняют, но только вот, как заметил я с первых же дней, выгоняют и пригоняют ее в разное время. То совсем уж рассвело, солнце уж поднялось, а пастуха не слыхать. Ни хлопанья кнутом, ни криков на все село. То стемнело совсем, пора включать телевизоры, а скотины все нет.

Что касается утренних пастушьих сигналов, то они могут быть самыми разными, лишь бы достигли цели, то есть дали бы знать хозяйкам, что пастух уже вышел и скотину пора выгонять.

Классическим пастушьим сигналом на протяжении веков и повсюду был пастуший рожок, а как его вариант – свирель. Переливы рожка и свирели любили не только крестьяне, но и коровы. Они послушно шли на звуки рожка, спокойнее себя вели, спокойнее щипали траву при его звуках.

Рожки и свирели теперь повсеместно повывелись. Один из наших пастухов пытался играть на старом, мятом-перемятом пионерском горне, один ухитрялся дудеть в бутылку с отбитым донышком, один стучал палкой о пустое ведро, но чаще всего хлопают (наподобие выстрела) длинным пастушьим кнутом и что-нибудь такое кричат, – так или иначе, а цель достигнута.

И не нужно, а все равно проснешься, когда выгоняют скотину, невольно будешь прислушиваться ко всем звукам в селе. И вот я заметил, что иногда эти звуки – хлопанье кнута, иногда какие-то хриплые рулады, а иногда вдруг, неизвестно откуда взявшись, прорываются короткие, но сильные обрывки чистой рожечной мелодии. Этакие наполненные музыкальные всплески без начала и без конца. Объяснить этого я себе не мог. Уж не два ли разных пастуха в нашем селе, пасущих попеременно? У одного есть пастуший рожок, а у другого только кнут и здоровая глотка? Между тем очень скоро я, знал уже, что пастуха зовут Натолий (Анатолий), и дважды повстречался с ним и с его стадом. Надо сказать, что обе эти мимолетные встречи не развеяли моего заочно сложившегося нелестного представления о нем. Правда, в лице его сквозило что-то очень простодушное, улыбчивое, детское почти, Иванушкино, но сквозило оно из-под такой помятости, огрубелости, трехдневной соломенной щетины, что, может быть, даже оно и не сквозило, а просто почудилось. Но нет, в голубых глазах на этом обветренном лице действительно было что-то открытое и доверчивое.

Я собирал луговые опята на широкой наклоненной плоскости оврага, на другом берегу которого паслось стадо. Пастух, видимо, вздремнул или просто прозевал, и две коровы ушли метров на двести в поле овса. Любому пастуху не понравилось бы такое поведение коров, любой пастух обложил бы их двумя-тремя длинными периодами витиеватой метафорической речи, а настигнув, вытянул бы вдоль хребта кнутом, но все же такого озлобления и такой ярости я не ожидал. Натолий и лупил их кнутом, и кидал в них комья сухой земли, и все это со злобой, с ушатами отборной брани.

Любой пастух – повторю – держит скотину в повиновении и страхе, но все же у настоящего пастуха за всем этим сквозит, а вернее сказать, в основе всего этого лежит любовь к скотине. Нельзя управлять скотиной, ненавидя ее.

В другой раз я столкнулся с Натолием лицом к лицу. Я сказал ему:

– Здравствуйте.

– Здравствуй-то, здравствуй, – ответил Натолий, – да что мне теперь делать?

– А что такое?

– Скоро пять часов, пасти мне до десяти, а магазин в шесть часов закрывается. Что делать?

Я растерялся и ничего не ответил.

– Слушай, – озарился вдруг Натолий, и лицо его посветлело, похорошело. – Может, ты побудешь здесь с моими коровами, а я сбегаю в магазин.

– То есть как?

– Да ты не бойсь, они смирные. А я сейчас быстро, я ведь как лось… двадцати минут не пройдет…

Подивившись такому предложению, я, однако, от него наотрез отказался.

– А что же мне делать? – обреченно спросил Натолий.

– Скотину пасти – вот что делать!

– Пожалуй, и правда. Ничего больше не остается.

Третья встреча с Анатолием произошла в иных обстоятельствах. Она раскрыла мне Анатолия в новом свете, после нее-то я и надумал написать эти заметки. Встреча произошла в деревне Останихе, на лавочке, перед домом Виктора Ивановича Жилина. Но надо теперь коротко рассказать, кто этот Виктор Иванович, как он очутился в Останихе, как я оказался на лавочке около его дома.

Некогда (но не во времена царя Гороха, а на моей памяти) Останиха была одной из обыкновенных полноценных деревенек среди других деревенек, расставленных по речке Ворще и окружавших наше село. Прокошиха, Брод, Негодяиха, Венки, Пуговицино, Курьяниха, Калинино, Олепинец, Кривец – все они входили в наш, как раньше говорилось, приход (а позже сельсовет), все они были домов по двадцати и обозначались для смотрящего на них скорее купами деревьев, ветлами, липами, чем домами, а также садами и огородами, да еще маленькими баньками, отбежавшими от основного куста деревни шагов на триста на зеленый лужок, на берег речки. Оно и понятно. Лучше один раз самим пройти эти триста шагов, со свертком белья под мышкой, чем носить ведрами светлую, шелковую (в рассуждении мылкости) речную воду.

Процесс исчезновения с лица земли тысяч и десятков тысяч российских деревенек не обошел и Останиху. Постепенно исчезли амбары, сараи, баньки, потом, словно ослабевшие зубы, стали выпадать и дома. На месте выпавшего зуба остается пустая десна, на месте выпавшего дома – крапива. В сущности, то же пустое место.

Тут обозначился другой, встречный, хоть и не равноценный процесс. Некоторые городские люди, пенсионеры, полковники в отставке, художники (в особенности) стали покупать опустевшие, но еще не сломанные дома. Говорят, на севере, в Вологодской, Архангельской областях, огромный домино со всеми дворами, клетями и подклетями можно купить за двести – триста рублей. За морем телушка полушка, да рубль провоз. Проезд в нашем случае. За семьсот километров из Москвы на дачу не наездишься. Однако и в ближайших к Подмосковью местах, вроде наших владимирских, тот же процесс, те же закономерности.

В Останихе осталось в конце концов четыре дома. Два стоят заколоченные, в одном живет местная старуха, а один дом купил московский полковник, дирижер военного (дивизионного) оркестра Виктор Иванович Жилин.

В Москве он, может быть, и дирижер, управляющий целым оркестром, и вообще (как полковник) имеющий определенное значение, в Останихе же оказался бесправным и беспомощным «дачником».

Предыдущий председатель колхоза (Быков) всячески притеснял и допекал останинских жителей: старуху и семью Виктора Ивановича. Председателю не терпелось сломать остатки деревни, выкорчевать сады, деревья и запахать то место, где сотни лет стояла Останиха. Этакий зуд все сровнять и все запахать. Мало того, что в Останиху не провели электричества, председатель запретил колхозному кладовщику продавать баллоны с газом останинским жителям. Однако и старуха и Виктор Иванович упорно выдерживали все притеснения, не дрогнули, сидя с керосиновыми лампами, и ухитрялись доставать газ где-то на стороне. Все искупали близость речки, промытый росами воздух и полная тишина. Если у нас в селе постоянно тарахтят то трактора, то автомобили, то там, в Останихе – ни одного лишнего звука.

Виктор Иванович приезжает на лето с семьей: женой Анфисой Сергеевной и внучкой – беленькой, синеглазой Катенькой. Родители Катеньки, то есть дочь и зять Виктора Ивановича, бывают только наездами, потому что заняты в Москве на работе.

Виктор Иванович через два дня на третий ходит к нам в село за молоком и в сельмаг. Мы познакомились, и выяснилось, что музыкант и полковник – любитель шахмат. Это можно расценивать как находку. Иногда после работы, часов в пять-шесть, я иду через лесок, через речку, через заболотившийся кочковатый луг в Останиху, и мы, устроившись на улице перед домом, сражаемся дотемна. Я стараюсь сесть за уличным столом так, чтобы, если поднимешь взгляд от шахматной доски, видеть дальние холмы, косогоры, перелески, весь наш, что называется, ландшафт. В данном случае на другом берегу речки, на зеленом косогоре, подзолоченном косыми уже лучами солнца, я видел еще и наше сельское стадо, только вот не видел почему-то пастуха Анатолия.

Мы расставляли фигуры на доске, а Виктор Иванович рассказывал между тем, как хорошо, от души он вчера перед вечером, сидя здесь же, на лавочке, поиграл на своем кларнете.

– Стих какой-то нашел, – говорил Виктор Иванович, – часа полтора без перерыва играл, отвел душу. Вы не слышали?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю