Текст книги "Сочинения в четырех томах. Том 2"
Автор книги: Владимир Гиляровский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)
Далее, между прочим, он чудно охарактеризовал одного горного начальника, на самом деле милого, честного и доброго человека.
– Слишком деликатен-с, не по месту! Настолько боится сделать кому-либо неприятность, что, – поверьте мне, – когда он умрет, его понесут на кладбище, то он, пожалуй, встанет, сконфуженно извинится и скажет: – Я затруднил вас, господа? Пожалуйста, не извольте беспокоиться… Я лучше сам до могилки дойду! И ранее, и теперь, и после этого разговора в вагоне мне много пришлось беседовать о южном горном управлении, и действительно все существующее далеко не то, чего требуют настоящие условия. Здесь кругом кипит жизнь как в котле, и начальство должно кипеть вместе. Здесь нельзя быть вялым в этом общем вихре. А действующих лиц мало! Даже в самом страшном центре кипения, каков Кривой Рог, – нет отдельного горного начальника с серьезными полномочиями: власть должна быть на месте, и она должна знать все, все делать сразу, без канцелярских переписок и откладываний под сукно. Горное управление Южной России находится в Екатеринославе и делится на 5 округов, в состав которых входит 9 губерний. В Кривом Роге добывается около 200.000.000 пудов и не имеется ни одного постоянно живущего представителя горного надзора: окружной инженер (Кривой Рог, Херсонской губ., Одесского округа), – человек весьма деятельный, но живет в Одессе, и у него масса дела. Не разорваться же ему! А в Кривом Роге надзор необходим. Здесь до 20.000 жителей, прибывающих сюда ежедневно, здесь масса взрывчатых материалов, в том числе ужасного динамита, производящего столько бед и несчастий, здесь масса несчастных случаев, большинство которых умело замалчивается, здесь масса дел, возникающих недоразумений, которые нужно решать здесь же на месте, безотлагательно, а не посредством злополучных бумаг, ничего и нигде особенно в живом деле, кроме несчастий, не приносящих. Южногорное управление должно быть образцом самостоятельной энергии, а не передаточной инстанцией бумаг горного департамента, не канцелярией, куда приходят покурить и поскучать от «энтих до энтих». Здесь сама кипучая жизнь требует кипучей деятельности всюду. Таков Кривой Рог, центр железной горячки.
ПРЕСТУПЛЕНИЕ
Это было в излюбленной дачной местности близ столицы. Я приехал суток на двое пожить к моим хорошим знакомым, давно уже обитающим в этой прекрасной местности.
Семья состояла из пожилого чиновника, его жены, добродушнейшей Анфисы Ивановны, двух сыновей, служивших на телеграфе, и трех дочерей, из которых старшая, Анна Васильевна, недавно овдовела, а остальные кончили гимназию и мечтали о «совместной работе, рука об руку с любимым человеком».
Все три были хороши собой, а лучше всех вдова, впрочем, довольно скучноватая, достаточно нервная и слишком уж преданная памяти мужа.
Я всех помнил еще детьми и прежде частенько бывал у них, живя в одном городе. Но последние годы моя жизнь сложилась так, что я редко заглядывал в северную столицу и редко видал симпатичную мне семью Раевых. Но я всегда и всюду помнил о них, в силу многих незабвенных минут, проведенных в дни самой первой юности в этой семье, и знал, что и они все интересуются мной, следя по газетам, где я и что я делаю.
Их дача стояла в густом липовом парке, шагах в тридцати от дороги, так что с террасы можно было видеть проезжающих, а с дороги – всю семью, обыкновенно заседавшую на террасе.
Случай, о котором я говорю, был на второй день моего приезда. Вечер мы провели, катаясь на пруде, и все возвращались веселой гурьбой домой ужинать.
Старики тоже плелись сзади, поотстав от молодежи. Ночь была темная, и с трудом глаза различали белую полоску липовой аллеи, по которой мы шли. Направо, вдали, показался огонек нашей дачи.
Терраса ярко освещена, накрыт стол, освещенный большой висячей лампой.
Вдруг перед террасой мелькнула тень и обрисовалась на белой скатерти стола и стене. Какой-то человек вскочил, схватил что-то со стола и бросился бежать.
Шедшая со мной под руку вдова, единственная из всего общества, увидала это, прижалась ко мне и испуганно шепнула:
– Видели? Кто это?
– Идите и молчите, я узнаю!
И, вырвавшись от ее руки, я бросился в калитку сада, пересек дорогу, белевшую между деревьями, и настиг фигуру. Я рассмотрел человека высокого роста, в пиджаке, картузе и высоких сапогах. В тот момент, когда он, не видя меня, подбежал ко мне, я схватил его за грудь и прижал к забору.
– Стой, что украл?
Он совершенно растерялся, опустив руки.
Я чувствовал, как несчастный весь дрожит под моей рукой. В это время остальные уже подошли и окружили нас.
– Вор! Вор! Вора поймали… – заговорили все.
– Что ты украл? – продолжал я допрос.
– Ради бога, извините, я проездом между поездами… Буфет закрыт. Вижу стол на террасе накрыт… Стоят бутылки… Никого нет, а я с похмелья. Подбегаю, схватил бутылку и больше ничего. Ничего!.. Помилуйте, там серебро лежало. Я ремесленник, имел заработок. Наконец, есть деньги, билет. Вот бутылка. Простите, Христа ради!
Он вынул из бокового кармана бутылку красного вина и передал мне.
Я осмотрел карманы. Ничего больше не оказалось.
– На, возьми бутылку и ступай! – сказал я ему. Он повалился в ноги со слезами на глазах и стал благодарить, бормоча:
– Я – не вор… С похмелья только бутылку… Выпить захотелось.
– Так отпустить?! Покровительствовать ворам! В полицию! В стан! Эй, сторож, сторож! – закричали все в один голос.
Несмотря на то, что все эти собравшиеся вокруг «преступника» люди сами по себе были людьми добрыми, способными проникнуться глубоким состраданием к мухе, которую душит паук, – теперь в голосе каждого из них слышалось какое-то озлобление. Все словно ослеплены были животной боязнью за свой покой, за свою собственность и не хотели видеть жалкой фигуры пойманного, его приниженной забитости.
Несчастного передали подоспевшим сторожам, которые и повели его. Я вышел на террасу. Сели за стол. Разговор не вязался. Дамы были на стороне вдовы. Только одна гимназистка, сестренка, перепуганная происшествием, мило смотрела на меня влажными глазами.
– И вы, Анна Васильевна, спокойно кушаете, отправив человека в полицию, отдав его ни за что под суд? – сорвалось у меня с языка.
– Значит, по-вашему, прощать воров?! Разводить этих разбойников, чтобы нас перерезали!
– Ничего подобного! Я вовсе не говорю о прощении воров и преступников; я говорю, что в данном случае человека несчастного не следует губить.
– Вы либеральничаете на чужой счет… Я улыбнулся.
– Простите, именно на свой собственный. Едва ли кто-нибудь из вас всех бросился бы в темный парк ловить вора; ведь он мог быть вооружен. Я имел несчастие это сделать. Теперь раскаиваюсь. Вы меня, Анна Васильевна, хотели оскорбить, но я не оскорбился. Я сам раз в жизни в таком положении был. Позволите рассказать?
Глаза всех обратились на меня.
– Пожалуй, рассказывайте, – лениво сказала Анна Васильевна, но в глазах загорелось любопытство.
– Дело было так. Как вам известно, я был несколько лет рабочим и жил, как все рабочие-зимогоры. – Что такое зимогоры? – Само слово показывает: зимой горюют. И действительно, летом работы для нас вдоволь, а зимой или на белильный завод идти себя отравлять, или сидеть в трактире впроголодь, раздетому, разутому, ждать одиннадцати часов, когда выгонят, иногда в тридцать градусов мороза, в одних опорках и рваном зипуне на голом теле. Хорошо, если есть пятак на ночлег, – заплатишь, ляжешь на грязный пол, вытянешься и уснешь. А утром опять в трактир, ждать, пока вечером выгонят. Иногда работа набегала – дрова выкладывать из вагонов, а великим постом лед на Волге колоть. Я раз провалился сквозь лед и пешню упустил. Насилу вытащили меня, а пешня так и пропала. Три дня отработал за нее. Ну вот и сижу я раз в трактире. Дело было после рождества. На улице больше тридцати градусов, а на мне опорки на босу ногу. Вот и одиннадцать часов. Вытолкали нас. Холод, на ночлег денег нет, должен за неделю, и приходить съемщик не велел. Товарищи ушли. Стою я один у дверей, дрожу, не знаю, куда идти. Трактир на углу переулка.
Вдруг мимо меня промчался человек с каким-то узлом и исчез во тьме, а вслед за ним городовой и еще двое, которые сразу схватили меня с криками и повалили. Я ударился головой о камень и потерял сознание. Очнулся на полу в грязном квартале, рядом с пьяным человеком. Тускло горел ночник. На столе лежал кусок хлеба. Голова болела, совершенно пустой желудок. Решетка не доходила до потолка, я перелез и взял хлеб и, стоя, с жадностью начал есть. Тут только и сообразил, что произошло со мной, как меня поймали, понял, что я, благодаря ошибке, могу пропасть, погибнуть. Я осмотрелся. Городовой на скамье и пьяный за решеткой удивительно в тон храпели.
Я притворил дверь на улицу – храп продолжался. Я вышел, тихо затворив за собой дверь, и пошел по пустой улице.
Ударили к заутрене. Я вошел в слабо освещенную церковь и простоял до утра, молясь от всей души. Я был спасен, как оказалось потом, от каторги. В рыночном трактире только и было разговора о побеге арестанта из квартала, что арестант этот был пойман за ограбление женщины, которая на извозчике везла узел с платьем. Впоследствии, дня через два, весь трактир знал грабителя, беглого сибиряка, который пропивал деньги, вырученные от продажи на базаре двух женских шуб. Знали об этом все, кроме полиции.
Вскоре после этого случая я написал отцу, чтобы он мне выслал денег, и, получив сто рублей, оделся и уехал домой, бросив изучать трущобный мир, который чуть меня не погубил.
Едва я успел окончить свой рассказ, как послышались быстрые шаги в саду. Кто-то бежал к нам. Дамы испугались. К террасе подбежал сторож.
– Господин, помогите… выручите. Человек-то, которого вы отправили, убег от нас и зубы мне разбил.
– Убежал… Не поймали?
– Нет, как есть убег!
– Ну, слава богу, – вырвалось у Анны Васильевны.
Сторожу дали на чай, пообещали не жаловаться, что он упустил арестанта.
Впоследствии другой сторож сознался, что сторожа отпустили пойманного, не находя его виновным и выпив вместе бутылку лафита.
– Уж и кислятина, чего только пьют господа. И воровать-то не стоило, – оправдывался перед дворником сторож.
ЧАС «НА ДНЕ»
Посмотрев пьесу Горького, я вздумал вчера подновить впечатление.
Был сырой, туманный вечер.
Особенно ужасны такие туманные, сырые вечера в ночлежных домах, битком набитых бродячим народом, вернувшимся кто с поденщины, кто «с фарта» в мокрой обуви и сыром платье. Все это преет, дает удушливый пар – дышать нечем!
И вот я в центре Хитровки, в доме Кулакова с его рядом флигелей на обширном дворе, напоминающем двор 3-го акта пьесы Горького.
Спускаюсь вниз, в подвальный коридор-катакомбу среднего флигеля.
Направо и налево крепкие двери с обозначением нумеров и количества ночлежников.
Общие камеры.
Отворяю дверь.
Сквозь туман видны разметавшиеся фигуры, нары по обеим сторонам с расположившимися ночлежниками и уходящие вглубь высокие, крутые своды, напоминающие тюрьмы инквизиции.
Точь-в-точь такие же, какие видел я накануне на сцене Художественного театра.
Только здесь они чище: выбелены начисто.
Совсем не то, что я видел здесь лет 20 тому назад, когда этот дом принадлежал Ромейко.
Тогда вот была трущоба!
Освещенные теперь, коридоры тогда были полны непроглядного мрака, изломанные лестницы носили на себе следы крови…
Из того времени мне вспомнился случай в этом доме, пришедший мне на память во время третьего акта «На дне», когда Васька Пепел убил мужа Василисы.
Я был тогда репортером и, собирая материал, часто бывал на Хитровке. Я сидел в трактире «Каторга» в доме Ярошенко.
В «Каторгу» вошел оборванец и громко заявил:
– В Ромейкином доме кого-то… пришили… за приставом побежали.
Тогда несколько человек поторопились рассчитаться с половыми и вышли.
Первый выбежал сидевший ко мне спиной рыжий здоровяк с нахлобученной шапкой, из-под которой все-таки просвечивала кожа, на одной стороне головы не успевшая еще обрасти волосами.
– Беги уж, зеленые ноги, я отдам! – улыбнулась его дама сердца и выбросила на стол трешницу.
Я стремглав бросился в дом Ромейко.
В квартире второго этажа, куда я насилу пробился сквозь толпу в коридоре, окруженный ночлежниками, лежал в луже крови человек в одной рубашке, лицом книзу. Под левой лопаткой торчал нож, всаженный до рукоятки. Никогда и не видел таких ножей: из тела торчала большая, красной меди, ручка причудливой формы.
Убитый был «кот». Скрывшийся убийца – мститель за женщину. Его так и не нашли.
Пока я собирал нужные для газеты сведения, явился пристав с околоточным, осмотрел труп и приступил к составлению протокола.
Когда я во время дознания подошел вместе с приставом к трупу – ножа уже не было.
– Где нож? Нож где? – засуетилась полиция.
– Я сам его видел! Сам! – горячился покойный г. Севенард, вообще хладнокровный, опытный полицейский.
После немалых поисков нож нашелся: его во время суматохи успел вытащить пьянчужка портной и заложил за полбутылки в соседнем кабаке.
Ужасен был дом Ромейко в то время и ужасен был весь Хитров рынок с его трущобами невообразимыми, по сравнению с которыми его современные ночлежки – салоны!
Теперь вокруг громадной Хитровской площади разбросаны чайные лавки с чайной попечительства трезвости во главе – а тогда в домах, окружающих площадь, были три трактира с меткими названиями, придуманными обитателями трущоб.
Сброд и рабочий люд собирались в «Пересыльном»; нищие и мелкие воры – в «Сибири», а беглые, разбойники и «коты» со своими сюжетами – в «Каторге».
Последняя помещалась в доме Ярошенко, в нижнем этаже, где сейчас находятся чайная и закусочная.
– Бог приведи увидеться в «Каторге»! – прощались арестанты в московской пересыльной тюрьме. И это не была шутка – это назначалось свидание в трактире «Каторга», этой бирже беглых арестантов.
В «Каторге» сыщики узнавали о появлении в Москве беглых из Сибири и уже после выслеживали их логово. В «Каторге», за этими столиками, покрытыми тряпками, обсуждались планы краж и разбоев, в «Каторге» «тырбанили слом» и пропивали после дележа добычу вместе с «тетками».
Счастливым ворам, успевшим «сторговать» и швыряющим награбленные и наворованные деньги, «коты» приводили своих «сюжетов» и вместе с последними обирали воров.
«Котов» особенно много бывало в «Каторге», да масса их на Хитровке и теперь.
Это или разудалые «Иваны», поработившие своих слабохарактерных возлюбленных, или злополучные типы, вроде облезлого барона, которых держат «так, для чучелы», более энергичные «дамы», удовлетворяющие этим и свое самолюбие, сознавая, что и хуже их люди есть.
– Как червяк в яблоке живешь! – говорила Настя своему Барону.
А Барон пускал ее в оборот и позорно существовал на счет несчастнейшего существа? Чего ему еще?
А вот и обратно.
В 1885 году в Павловской больнице умерла княжна Т-ева.
В первый раз я ее встретил в «Каторге».
«Котом» у нее был пьяница-певчий, бивший несчастную, если она ему приносила мало денег на игру в карты…
В то время княжна, вечно пьяная и избитая, уже потеряла облик человеческий.
Я обратил на нее внимание в «Каторге», когда она, совершенно пьяная, плакала и произносила целые монологи на французском языке с чисто парижским выговором…
Рубикон человеческий она уже перешла и принадлежала бесповоротно трущобе…
Так и умерла, несчастная, привезенная в Москву соблазнившим ее франтом и по обычным ступеням опустившаяся на дно болота, в засасывающий, зловонный ил, откуда нет возврата…
Ужасен был тогда Хитров рынок!
Теперь не то. И кабаков нет, и трактиры закрыты, и «кубические футы» воздуха соблюдаются, все выбелено, вычищено, освещено, и обходы полицейские часты.
Ужасная вещь эти обходы!
Измученные, усталые за день на поденщине или голодные, не добывшие ничего, люди кое-как разлягутся на нарах, и под нарами, и наслаждаются единственным своим счастьем – сном…
И вдруг – облава.
Сотни полицейских окружают ночлежные дома, становятся у выходов квартир, смотрят паспорта, делают перекличку.
Целая бессонная, тревожная ночь…
А какой ужас для тех, у кого нет паспортов!
Если вовремя явится «стрема», крикнет кто-нибудь предупреждающее о полиции условное «двадцать шесть»!
Беспаспортные выскакивают на улицу, на двор, лезут по обледенелым водосточным трубам на крышу, где все время обхода, в надежде спастись, лежат, прижавшись к трубе, на покрытой снегом крыше, ежеминутно рискуя упасть и разбиться вдребезги…
Но полиция знает, что если люди лезут на крышу, то имеют на это основательные причины…
– Эй, голуби, слетайте вниз! – раздается энергичное приказание, и гимнастика с риском пропадает даром…
И в ночь на вчерашнее число, как раз в тот момент, когда мы смотрели «На дне» в Художественном театре, с крыш домов Хитрова рынка снимали «голубей»…
В эту ночь был обход, результатом которого был арест почти тысячи беспаспортных бездомников.
Всю ночь работала полиция, разводя этих полуголодных, полураздетых по участкам и направляя толпы иногородних беспаспортников в пересыльную тюрьму, для рассылки по месту приписки.
Удостоверенные московские мещане и ремесленники явятся на другой же день на Хитров рынок, а остальные из своих губерний вернутся сюда же, через день, два, смотря по расстоянию…
Многие отправлены в работный дом, откуда тоже многие немедленно вернутся в ночлежки…
И так без конца!
В числе забираемых облавой масса административно высланных, которым запрещено жить в столичных губерниях. Большинством из этих выбирается ближайшая к Москве губерния, особенно Зарайский уезд.
Заберут десяток таких субъектов, отправят в пересыльную тюрьму, препроводят оттуда этапом в Зарайск, явятся они в Зарайске в полицию.
– Пришли? – спросят.
– Пришли! – ответят. Запишут их в полиции и скажут!
– Ступайте!
Глухой, злополучный городишко этот Зарайск. Копейки в нем заработать нельзя.
И в перспективе у высланных или умереть с голоду, так как работы нет, или замерзнуть в снегу, так как ночевать негде, то и направляются они снова в Москву, на свой Хитров рынок.
А в Москве можно и украсть, и «пострелять» милостыньку, и ночевать в ночлежке…
Куда им больше деваться? Что делать? Паспорта у них волчьи: ни тебе квартиры, ни тебе ночлега!..
Зимой – ночлежный дом, кража и милостыня…
А летом – «заячьи номера» в лесу: каждый кустик ночевать пустит…
Или новое преступление, чтобы снова судиться, судиться до тех пор, пока, наконец, не сошлют в каторгу…
А там надежда на побег…
И при счастливом случае опять трущобы Хитрова рынка!..
Но есть там и постоянные жители, чувствующие себя как дома.
Это люди, имеющие при себе кусок спасительной бумажки, называемой – паспорт…
Я помню, тоже лет двадцать назад, в доме Буниных, на Хитровом рынке, в подвальной квартире, трущобе ужаснейшей, жил старик, его звали, и сам он себя звал, поручик Соломка. Он благодетельствовал, делая паспорта, и за каждый паспорт у него была такса, а именно: плакат – 3 рубля, вечность (вечный паспорт) – 4 рубля, а с заслугами и орденами – 5 рублей. Так все и знали цену, и покупателей было не мало! Есть «Соломки», конечно, и теперь. Без Соломок Хитровке нельзя. Но раньше все было открыто. Теперь время «хитрее» и труднее.
Безопаснее всех, конечно, на Хитровом рынке нищим: и документы в порядке, и полиции известны, и ни на какое преступление не пойдут, да и незачем. Заработок хороший! Утром на паперти, днем – по купечеству, а к вечеру дома гуляют.
Просящие же по вечерам – это уже неудачники, которые ничего не зашибли днем.
Да еще безопасно живут симпатичные труженики – переписчики пьес и ролей для театральных библиотек и антрепренеров.
Тяжелый труд – и всегда экстренный. Принесут вечером пьесу, чтоб к утру были роли расписаны.
Вокруг немудрого стола с закоптевшей лампой садятся переписчики и строчат, не отрываясь, день и ночь.
Вчера мы посетили и переписчиков. Давно они живут все в одном и том же нумере дома Ярошенко, в третьем этаже, в отдельной каморке при ночлежном доме. Мы застали их за экстренною работой: какую-то пьесу расписывают. Копеек по сорок за всю ночь заработают на человека. А утром снарядят одного из своих, кто обует, кто оденет, кто шайку даст – с миру по нитке – и отправят к заказчику с работой и за деньгами.
Прокормятся ими, пока кто еще работы не даст.
Плата – 50 копеек с акта, за переписку всех ролей. Театр, который так заступается за младшего брата, так его и эксплуатирует! Какая ирония…
Здесь я встретил старого знакомого К., писавшего кой-какие статейки в журналах.
Яко наг, яко благ!
– Откуда?
– Только что вернулся. Уходил из Москвы, побывал в Малороссии, прошел в Тифлис, в Баку, затем перебрался в Одессу, а оттуда – билет градоначальник дал – вернулся в свою родную Белокаменную, и вот, как видите!..
Увидал я тут и старика грибника с женой, старого знакомого. Давно живет на Хитровом, зимой поденщиной занимается, а летом – за грибами ходит.
– Бьюсь, – говорит, – бьюсь! Прямо голодаем! Работы недостает, снегу мало – в неделю только два дня работать приходится… Вот вчера пятиалтынный во весь день заработал, – кормись с женой чем хочешь… Как до лета дотянуть, не знаю!
– Ну, а летом?
– Господи! Летом?.. А за ягодками, за грибками… Тепло, зелень, птички поют!.. И не говорите… Долго еще… Доживем ли!
А сам чуть не плачет.
И все эти люди на дне, бесповоротно на дне. И выхода им нет.
Затягивает это дно, эта густая тина, эта атмосфера трущобы, эта голодная и холодная «воля».
Эти люди, не ужившиеся с условиями жизни, эти несчастные, загнанные сюда обстоятельствами, приживаются здесь.
Здесь воля, независимость друг от друга, полная равноправность всех платящих свой пятак за ночлег делает трущобу терпимой.
А потом и привычка.
Если такой человек уже отрущобился – его ничем не вытянешь со дна.
И с хорошего места уйдет, а не то, что сбежит из непривлекательного работного дома.
А после вчерашней облавы работный дом сильно переполнится.
Все забранные на Хитровке женщины делятся строго только на две части: одна идет в больницу, другая – работный дом.
А там заработок… три копейки в день за мытье полов, а пятак – за стирку.
И хлебом хоть и отвратительно, но кормят – только воли нет.
Посмотрел бы я Настю, из пьесы Горького, в работном доме!
Или Сатина.
Или Барона…
Первые двое, наверно бы, бежали.
А последний скорей бы других ужился там, метя мостовые и вспоминая кареты с гербами предков.
ПРАВОЕ ДЕЛО
Великолепны Балканы! Чудно хороши их заоблачные выси! Десять верст поднимаешься тропкой, и все величественнее открываются картины перед очарованным взором. Верхом на малорослом горном коне, цепляющемся своими выработанными на кремнистых кручах копытами, молча поднимаешься вверх, созерцая чудные картины богатой горной природы…
Никто не мешает восторгаться поразительными видами даже в тот момент, когда, балансируя на узком карнизе отвесной кручи, чувствуешь одной ногой каменную скалу, к которой осторожно жмется лошадь, а другая нога висит над черной бездонной пропастью, откуда едва-едва доносится прерывающийся шум каскадов горного потока.
А там, под тобой, громадный орел, сорвавшийся со скалы, кажет тебе свою бурую спину, могучие распластанные крылья и старается подняться…
Вот он пропал в кусочке облака и через него выплыл из белого тумана, могучий, величественный, сравнялся с тобой и пошел кверху, к небу…
А ты поднимаешься еще выше, прорезаешь облако, дрожа от сырости, и, наконец, облако под тобой.
Горизонт открылся. Там, внизу, чудная необъятная долина с разбросанными селами и садами, а с другой стороны – цепь гор.
Те самые горы, которые казались великанами, когда поднимался на них, теперь кажутся где-то далеко-далеко внизу, как и те долины, – только все будто изрыто, будто под тобой необъятная рельефная карта с белыми пятнами облаков, заснувших в ущельях.
И гонит ветер облака из ущелья в ущелье, прижимает их к отвесам, поднимает кверху…
И летят они, белые, дальше, дальше, до тех пор летят, пока не растают в горном воздухе под лучами солнца или не соберутся в грозную, темную тучу…
Хороши Балканы!
Земной рай балканские долины! Они – вечная причина войн и раздоров. С незапамятных времен переходили они от народов к народам. Их виноградники и розы выращены на крови человеческой, на грудах костей. И долго из-за этих красавиц еще будет литься кровь, до тех пор, пока любовь не победит злобы и зависти…
И теперь в очаровательной и многострадальной Македонии христианская кровь смешивается с кровью мусульманской…
Крест и полумесяц враждуют между собой… А рядом, на севере, в Болгарии, где любовь победила злобу мусульман, там счастье и свобода!
Северные богатыри спасли своих южных братьев, и южные македонцы ждут своих спасителей с севера, и рвутся северные братья на защиту своих соплеменников. Но еще время не пришло…
Пограничные горы, разделяющие счастье и несчастье, свободу и рабство, строго охраняются…
И видят горные заоблачные орлы зоркими очами на своих излюбленных гранитных скалах вооруженных людей, и знают орлы, что им будет добыча.
Недаром стоят часовые… Недаром блестит оружие…
Петко сменил часового и остался один посредине горной дорожки, извивавшейся по ущелью. Он стоял как на высшей точке дорожки на границе: вниз, к северу, – Болгария, вниз, к югу, – Македония.
Он стоял, опершись на дуло ружья обеими руками, и думал. Ночь была темная, тихая, каждый шорох слышен. Упал камешек сверху и запрыгал в пропасть. Часовой вздрогнул, но сразу успокоил себя. «Черепаха, должно быть, столкнула… или змея… А может быть, и скатился…»
И опять тишина.
Далеко-далеко внизу едва слышно журчал ручеек, и Петко к нему прислушивался, как к единственному живому звуку, и думал о своем доме.
Там, на севере, его родина… Милая, теплая Долина роз. Что-то поделывает его жена Еленка? Прядет, должно быть… А дед, столетовский дружинник, рассказывает про былое. И сколько дед знал да видел! Еще маленький Петко заслушивался его рассказов… Бабушка всегда плакала, слушая его, а иногда и сама рассказывала. Говорила, как турки пришли к ним В хату, как убили ее мать, изрубили отца и голову его на кол перед окнами воткнули, а маленького братишку и сестренку, которую она нянчила, в колодце утопили… «А там и не знаю, что было в эту ночь… Помню только, что утром нашла меня соседка в винограднике. Я долго-долго не могла поправиться… Вся избитая, измученная лежала в хате, а потом дед пришел, вернулся с резни с турками…»
И тут начал рассказывать дед, как он на Дунае был, как в Враце в Ботевской дружине дрался с турками, как его ранили и в плен взяли. Видел он в плену, как товарищей юнаков мучили, языки вырезывали, глаза выкалывали, уши отрубали, из кожи тела ремни выкраивали… Сотни раз видел он эти муки… И ему было бы то же, да случай спас.
Рассказывал дед, как он ушел.
– И между турками тоже добрые люди были.
Давно, давно это было. Дед еще женат не был. Тогда тоже напали на деревню турки, но только их юнаки прогнали. А на другой день пошел дед в горы и слышит – кто-то стонет в пропасти. Спустился. Лежит молодой турок. На лице кровь запеклась. Один глаз вытек, а другой смотрит злобно.
– Убей меня скорей, гяур собака! – хрипит турок.
– Убить просит себя! – рассказывает дед. – Да жалко мне его стало. Тоже человек ведь, да еще от ран мучается. Может, у него отец, мать, а то и детки малые есть. И так-то мне его жаль стало. Лежит – не шевелится, на губах кровь запеклась, а сам ругается:
– Болгар собака!
Оружие на нем дорогое, одежда тоже. Ну, спустился я к ручью, набрал воды в баклагу, подошел к раненому, напоил его и давай лицо отмывать. Ожил он. И глаз Добрее смотрит. Слеза блеснула… А другой глаз не глядит – вытек весь…
Закурит дед и продолжает:
– Раздел я его. Изорвал свою рубаху, промыл и перевязал раны. Опасных не было. Только камни изорвали да оглушило падение. Успокоился мой турок.
– Алла ак бар, э-валла! – молится по-своему и благодарит.
И всегда в это время у деда слеза блеснет.
– Пошел я наверх, позвал своих болгар, рассказал им всю историю. Взяли мы носилки и перенесли раненого в мою хату. Двадцать дней он пролежал у нас. Потом, когда совсем выздоровел, всех благодарил и ушел. Красивый такой, сильный, только глаза не было, да на лбу поперек шрам кровавый остался. И подарил он мне при прощании вот этот нож и ятаган.
– Ты спас Осман-Бея! – сказал, прощаясь, турок. И дед всегда в это время показывал нож с серебряной отделкой. А ятаган у него в плену отняли.
– Так и пропал ятаганище! Ну да вот этот, другой, получше.
И рассказывал дальше:
– В плену, когда я поправился, повели и меня на казнь. Еще со мной было двое наших. Поставили среди войска. А командует войском турок в золоте и орденах. Подъехал он к нам и смотрит. На гнедом коне, высокий, стройный, правого глаза нет, а на лбу шрам. Знакомое лицо. Смотрю на него да как крикну:
– Осман-Бей!
Посмотрел он мне в лицо своим одним глазом и приказал солдатам провести меня к себе, а сам повернул коня и поскакал. Привели меня к палатке, втолкнули в нее, а сами ушли.
Посреди палатки Осман-Бей стоит.
– Здравствуй, друг! Не забуду никогда, как ты спас меня! Помню я твою хату, твою семью, как ходили за мной, лечили меня. Много я за вашу ласку ко мне спас болгар от смерти…
Долго мы говорили.
А тем временем он приказал привести к палатке моих двух товарищей.
– Где мой ятаган? – спросил меня Осман-Бей. – Твои отняли, когда в плен брали.
– Ну вот тебе другой! Этот получше будет. Береги его на память обо мне. А теперь бери своих товарищей и
ступай домой. Аллах велик. Он велит платить добром за добро.
Обнял меня Осман-Бей, дал мне кошелек с золотом я велел проводить своей страже до границы.
И помнил Петко этот огромный ятаган с серебром и бирюзой. С этим ятаганом дед на Шипке у Столетова дрался, и сказал он, указывая на ятаган, отцу.
– Стоян! Это твой ятаган, а отдам тебе его, когда будет это надо.
По росту и по руке был отцу этот ятаган! Отец высокий, сухой, мускулистый, ловкий и смелый, как тигр. Еще одного только такого человека знал Петко – это дядю из Македонии, которого раз в жизни видел и не забудет никогда: одно лицо, одна фигура с отцом, только еще сильнее и суровее.
Дядя еще после войны исчез из дома и жил то в Македонии, то в Софии; звали его Михалю.
Знает Петко, что оба еще почти детьми, и отец и дядя, дрались с турками и добывали, рискуя каждую минуту, воду для солдат на шипкинских позициях.
Матери у Петко не было – она умерла вскоре после его рождения.
Отец очень редко бывал дома. Воспитывали Петко дед и бабка. Женился он два года назад, и год назад его взяли в солдаты.
Оставалось служить только восемь месяцев.
Он побывал уже на больших маневрах на Шипке, отстреливался с грозных заоблачных скал самого Орлиного гнезда, о котором столько слыхал от своего деда.