355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Гиляровский » Сочинения в четырех томах. Том 2 » Текст книги (страница 5)
Сочинения в четырех томах. Том 2
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:24

Текст книги "Сочинения в четырех томах. Том 2"


Автор книги: Владимир Гиляровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)

Капитан – своего рода знаменитость в мире бильярдных игроков.

Игра его была поистине изумительна. Он играл не по-маркерски, не по-шулерски, а блестящим вольным ударом.

Много лет существовал он одною игрой, но с каждым годом ему труднее и труднее приходилось добывать рубли концом кия, потому что его игру узнали всюду и брали с него так много вперед, что только нужда заставляла его менять свой блестящий «капитанский» удар на иезуитские штуки.

В бильярдных посетителям даются разные прозвища, которые настолько входят в употребление, что собственные имена забываются. Так, одного прозвали «Енотовые штаны» за то, что он когда-то явился в мохнатых брюках. Брюк этих он и не носил уж после того много лет, но прозвание так и осталось за ним; другого почему-то окрестили «Утопленником», третьего – «Подрядчиком», пятого – “Кузнецом” и т. п.

Василия же Яковлевича звали капитаном, потому что он на самом деле был капитан в отставке – Василий Яковлевич Казаков.

В юности, не кончив курса гимназии, он поступил в пехотный полк, в юнкера. Началась разгульная казарменная жизнь, с ее ленью, с ее монотонным шаганьем «справа по одному», с ее «нап-пле-чо!» и «шай, нак-кра-ул!» и пьянством при каждом удобном случае. А на пьянство его отец, почтовый чиновник какого-то уездного городка, присылал рублей по десяти в месяц, а в праздники, получивши мзду с обывателей, и по четвертному билету.

«Юнкерация» жила в казармах, на отдельных нарах, в ящиках которых, предназначенных для белья и солдатских вещей, можно было найти пустые полуштофы, да и то при благосостоянии юнкерских карманов, а в минуту безденежья «посуда» пропивалась, равно как и трехфунтовый хлебный паек за месяц вперед, и юнкера хлебали щи с «ушком» вместо хлеба. Батальонный остряк, унтер-офицер Орлякин, обедая со своим взводом, бывало, откладывал свой хлеб, левой рукой брался за ухо, а правой держал ложку и, хлебая щи, говорил: «По-юнкерски, с ушком».

У юнкеров была одна заветная вещь, никогда не пропивавшаяся: это гитара Казакова, великого виртуоза по этой части.

Под звуки ее юнкера пели хором песни и плясали в минуту разгула. Гитара сделала Казакова первым бильярдным игроком.

Переход от первого инструмента ко второму совершился случайно. Казаков прославился игрой на гитаре по всему городу, а любители, купцы и чиновники, таскали его на вечеринки и угощали в трактирах.

Казаков стал бывать в бильярдных, шутя сыграл партию с кем-то из приятелей, а через год уже обыгрывал всех маркеров в городе.

Дорого, однако, Казакову стоило выучиться. Много раз приходилось обедать с «ушком» вместо хлеба, еще больше сидеть в темном корпусе под арестом за опоздание на ученье…

Его произвели в офицеры, дали роту, но он не оставлял игры.

Слава о нем, как о первом игроке, достигла столиц, а вскоре он и сам сделался профессиональным игроком.

Опоздав на какой-то важный смотр, где присутствие его было необходимо, Казаков, по предложению высшего начальства, до которого стали доходить слухи о нем как о бильярдном шулере, должен был выйти в отставку.

Ему некуда было больше идти, как в бильярдную. И пошла жизнь игрока.

То в кармане сотни рублей, то на другой день капитан пьет чай у маркеров и раздобывается «трешницей».

Когда своих денег не было подолгу, находились антрепренеры, водившие Казакова по бильярдным. Они давали денег на крупную, верную игру, брали из выигрыша себе львиную долю и давали капитану гроши «на харчи».

Он играл в клубах, был принят в порядочном обществе, одевался у лучших портных, жил в хорошем отеле и… вел тесную дружбу с маркерами и шулерами. Они сводили ему игру.

Шли годы. Слава его, как игрока, росла, известность его, как порядочного человека, падала.

Из клубных бильярдных он перебрался в лучшие трактиры; потом стал завсегдатаем трактиров средней руки.

И здесь узнали его. Приходилось сводить игру непосильную, себе в убыток.

Капитан после случайного крупного выигрыша бежал из столицы на юг и начал гастролировать по бильярдным. Лет в семь он объездил всю Россию и, наконец, снова появился в столице.

Но уж не тот, что прежде: состарился.

От прежнего джентльмена-капитана остались гордая, военная осанка, седая роскошная шевелюра и сильно поношенный, но прекрасно сидевший черный сюртук.

Вот каким он явился в бильярдную бульварного трактира.

Играли на деньги два известных столичных игрока: старик, подслеповатый, лысый, и молодой маркер из соседнего трактира.

Маркер проигрывал и горячился, старик хладнокровно выигрывал партию за партией и с каждым ударом жаловался на свою старость и немощь.

– Ничего, голубушки мои, господа почтенные, не вижу, ста-арость пришла! – вздыхает старик и с треском «делает» трудный шар.

– Старый черт, кроме лузы ничего не видит! – сердится партнер.

– Подрезаю красненького.

– Тридцать пять, и очень досадно! – считает маркер.

– В угол.

– Не было. Никого играют, тридцать пять дожидают!

– Батюшки мои светы! Кого это я вижу, сколько лет, сколько зим, голубушка Василий Яковлевич! Какими судьбами-с?

– На твою игру, Прохорыч, посмотреть приехал; из Нижнего теперь…

Прохорыч, живо кончив партию, бросил кий, и два старика, «собратья по оружию», жарко обнялись, а потом уселись за чай.

– Где побывал, Василий Яковлевич?

– Дурно кончил. Теперь из Нижнего, в больнице лежал месяца три, правая рука сломана, сам развинтился… Все болит, Прохорыч!

Прохорыч вздохнул и погладил бороду.

– Руку-то где повредил? – спросил он, помолчавши.

– В Нижнем, с татарином играл. Прикинулся, подлец, неумелым. Деньжат у меня а-ни-ни. Думал – наверное выиграю, как и всегда, а тут вышло иначе. Три красных стало за мной, да за партии четыре с полтиной. Татарин положил кий: дошлите, говорит, деньги! Так и так, говорю, повремените: я, мол, такой-то. Назвал себя. А татарин-то себя назвал: а я, говорит, Садык… И руки у меня опустились…

– Садык, Садычка? – Ну, на черта, Василий Яковлевич, налетел.

– Да, Садык. Деньги, кричит, мне подавай. Маркер за партии требует. Я было и наутек, да нет…

– Ну, что дальше, что?

– Избили, Прохорыч, да в окно выкинули… Со второго этажа в окно, на мощеный двор… Руку сломали… И надо же было!.. Н-да. Полежал я в больнице, вышел – вот один этот сюртучок на мне да узелочек с бельем. Собрали кое-что маркеры в Нижнем, отправили по железной дороге, билет купили. Дорогой же – другая беда, указ об отставке потерял – и теперь на бродяжном положении.

Капитан, за несколько минут перед тем гордо державший по военной привычке свою голову и стан, как-то осунулся.

– Ну, а игра, Василь Яковлевич, все та же? Капитан встрепенулся.

– Не знаю; из больницы вышел, еще не пробовал. Недели две только руку с перевязки снял.

– Поди, похуже стала.

– А может, отстоялась. Когда я долго не играю – лучше игра. Думаю свести.

– Своди, что же – на красненькую… – Прохорыч незаметно сунул под блюдечко десятирублевку.

– Спасибо, старый друг, спасибо, – выручаешь в тяжкую минуту.

– Мы старую хлеб-соль не забываем! Капитан взял кий в руки.

– За капитана держанье, держу за капитана красный билет! – послышалось во всех углах. Посыпались на столы кредитки…

Капитан гордо выпрямился.

Его партнер, известный игрок Свистун, молодой мальчик, начал партию. Ловко, «тонким зефиром», его шар скользнул по боку пирамидки и вернулся назад.

Капитан оперся на борт, красиво согнул свой тонкий, стройный стан, долго целился и необычайно сильным ударом «в лоб» первого шара пирамиды разбил все шары, а своего красного вернул на прежнее место. Удар был поразительный.

– Браво, капитан, браво! – аплодировала, восхищаясь, бильярдная.

Но капитану было не до того. Он схватился левой рукой за правую и бледный, как мертвец, со стоном опустился на стул.

Свистун сделал удар – и не отыгрался. Его шар встал посередине бильярда, как раз под всей партией. Стоило положить одного шара и выиграть все.

А капитан, удививший минуту тому назад бильярдную своим былым знаменитым «капитанским» ударом, продолжал стонать, сидя на стуле.

Вся бильярдная столпилась около него.

– Рука моя… рука… Умираю… Она сломана! – стонал капитан.

Ему дали воды. Он немного оправился и помутившимися глазами смотрел на окружающих.

– Играйте, играйте, ваш удар! – требовал Свистун и державшие за него.

– Пусть другой играет, он не может, видите, болен! – говорили противники.

– А болен, не берись! Мы тоже деньги ставили.

– Послушай, Свистун, я стою подо всей партией, разойдемся! – посмотрев на бильярд, промолвил капитан.

– Играйте-с!

Капитан, бледный, с туманным взором, закусив от боли губу, положил правую руку за борт сюртука, встал, взял в левую руку кий и промахнулся.

Свистун с удара сделал партию и получил деньги.

Капитан без чувств лежал на стуле и стонал.

Кто-то, уплачивая проигрыш, обругал его «старым вором, бродягой».

Его выгнали, больного, измученного, из бильярдной и отобрали у него последние деньги. На улице бедняка подняли дворники и отправили в приемный покой. Прошло несколько месяцев; о капитане никто ничего не слыхал, и его почти забыли. Прошло еще около года. До бильярдной стали достигать слухи о капитане, будто он живет где-то в ночлежном доме и питается милостыней.

Это было верно: капитан действительно жил в ночлежном приюте, а по утрам становился на паперть вместе с нищими, между которыми он известен за «безрукого барина». По вечерам его видали сидящим в бильярдных грязных трактиров.

Он поседел, осунулся, стан его согнулся, а жалкие лохмотья и ампутированная рука сделали его совсем непохожим на былого щеголя-капитана.

НЕУДАЧНИК

– Вы, батенька мой, зачем пожаловали? – Этими словами в прихожей классической гимназии остановил инспектор Тыква входившего гимназиста Корпелкина.

– Как, куда? В классы, Евдоким Леонидович!

– Зачем это?

– Как зачем? На переэкзаменовку!

– Поздно-с! Вчера совет вас исключил, переэкзаменовка вам не разрешена, можете завтра прийти за получением бумаг…

– Как? Почему не разрешена переэкзаменовка? Ведь у меня только одна двойка и то из латинского… Отчего же Куропаткина и Субботина вчера переэкзаменовали? У них по две двойки…

– Не знаю-с, завтра получите бумаги, а сегодня можете идти.

Корпелкин вышел. Слезы и злость душили его.

– Господи, да что же я за несчастный такой? Из-за пустой двойки… И почему это других допустили до переэкзаменовки, а меня нет? А я имел больше права, у меня одна двойка… да за что же, за что!

На другой день ему были выданы из гимназии бумаги.

* * *

Прошло около пяти лет после этого случая. Корпелкин, сын бедных родителей, жил дома, перебиваясь кой-как дешевыми уроками, которые давали ему рублей около восьми в месяц. Первые два года, впрочем, он горячо принялся готовиться в университет, хотел держать экзамен, причем сильно рассчитывал на обещанный урок у одного купца, чтобы добыть необходимых на поездку денег, но урок этот перебил его бывший товарищ по гимназии Субботин.

Прошло еще три года после этого. Университет забылся, о продолжении ученья и помину нет – жить стало нечем, пришлось искать места. Эти поиски продолжались около года, во время которого предлагал дальний родственник, исправник, поступить в урядники, но молодой человек, претендовавший поступить в университет, отказался, за что, впрочем, от родителей получил нагоняй.

Наконец, по хлопотам одного знакомого секретаря управления железной дороги, приятеля его отца, ему было обещано место помощника счетовода при управлении.

В назначенный день в передней управления сидели двое: маленький невзрачный молодой человек, с птичьей запуганной физиономией, и рослый, бородатый мужчина, с апломбом говоривший, с апломбом двигавшийся.

– Господа, пожалуйте к управляющему! – заявил им чиновник, и через пять минут оба стояли перед управляющим дорогою.

– Господин Ловитвин, – обратился он к бородатому, – я вас назначаю помощником счетовода, а вас, господин Корпелкин, в статистику, на тридцать пять рублей в месяц. Прошу служить аккуратно, быть исправным!

– Господин управляющий, мне обещали…

Но управляющий взглянул в лицо Корпелкина, как-то презрительно улыбнулся вместо ответа, повернулся спиной и вышел…

* * *

Богато и весело справлял свои именины секретарь управления Станислав Францевич Пулькевский. Его просторная чистенькая квартирка была переполнена горстями. Две комнаты были заняты карточными столами, на которых «винтили» и «стучали» чиновники посолиднее, а молодежь отплясывала в зале. Два железнодорожных сторожа обносили барышень фруктами и чаем.

Станислав Францевич не жалел угощенья… Да и жалеть-то нельзя было: на вечерах этих он лицом показывал свой товар, трех дочерей: Клементину, Марию и Цецилию. Старшей было двадцать два года, младшей – восемнадцать лет.

Веселились все, танцевали… Только в углу, как "мрачный демон, дух изгнанья", сидел Корпелкин, не отрывая глаз от Клементины, в которую был влюблен и уже считался женихом ее…

А смущал его армейский подпоручик, не отходивший от Климочки, как мысленно называл ее Корпелкин, и танцевавший с ней все танцы. Она тоже умильно нежничала с военным и только раз, да и то как-то презрительно, как показалось Корпелкину, взглянула в тот угол, где сидел страдалец.

– Клементина Станиславовна! Позвольте вас просить на тур вальса! – как-то робко заявил ей, наконец, Корпелкин, улучив минуту, когда она, усталая после кадрили, сидела в углу и обмахивалась батистовым платком.

– Видите, я… – начала было она, но подлетевший подпоручик выручил ее.

– Клементина Станиславовна, позвольте…

– Да, с удовольствием, – не дала договорить Климочка, и новая пара закружилась по зале.

Ни слова более не сказал Корпелкин; пробравшись потихоньку в переднюю, он оделся и ушел домой.

* * *

– Вася, слышал? Станислав Францевич дочь вчера просватал! – на другой день в конторе заявил ему товарищ Колушкин.

– Вчера?!

– Да, и шампанское пили! Клементину Станиславовну, за офицера, что с ней танцевал.

– Как? Что? За этого офицера?.. Ты не шутишь? Нет?..

– Да вот хоть самого спроси. Что за шутки, и свадьба в ноябре назначена…

– Свадьба?.. Нет, этого не может быть… что ты… нет!..

– Честное слово! Мы приглашены на свадьбу, уж невеста меня и в шафера выбрала…

Прошедший мимо управляющий прекратил дальнейший разговор.

– Боже мой, боже мой!.. Что же это такое? Что я за несчастный такой?.. Ничего-то, ничего в жизни не удается мне!.. Наконец она!.. Она, по-видимому, интересовавшаяся мною, променяла меня на какого-то офицерика… А ведь вместе росли… Еще в гимназии мечтали о нашем будущем счастии… И отец, определяя меня на службу к себе, намекал на это… И вдруг офицер этот… А чем я, спрашивается, хуже его? А вот нет, не везет… И наградой обошли… Когда директор назначал награды, призвал нас, посмотрел сначала на Ловитвина, потом на меня – и назначил ему сто рублей, а мне тридцать… Отчего это? Так вот, не понравился что-то, а отчего – сам не придумаю… Отчего же в самом деле? И всегда ведь так… Разве я меньше стою, чем другие? Работаю меньше? – вслух рассуждал Корпелкин, шлепая по грязи… Он то и дело оступался и попадал в лужи, но не замечал ничего и рассуждал сам с собою до тех пор, пока не наткнулся на церковную ограду. Церковь была освещена ярко. У подъезда стояли богатые кареты… Сквозь раскрытые форточки окон неслось «Исайя ликуй».

– Пойти хоть на чужое счастье посмотреть, если свое не удается.

В церкви была толпа, давка.

– Куда лезешь, – остановил его околоточный,

– В церковь! – ответил он.

– Говорят, нельзя… – И его кто-то вытолкнул из церкви…

«Приидите все несчастные и обрящете здесь покой души», – написал какой-то местный юморист-завсегдатай на почерневших дверях погребка красным карандашом. Надпись эта существует, полустершаяся, неразборчивая, давно, ее все обитатели погребка знают наизусть.

Погребок этот замечательный. Он стоит в укромном уголке бойкой, оживленной ночью и днем разгульной улицы, и в него не заглядывает всевидящее око полиции.

В погребке особая жизнь, гармонирующая с обстановкой.

Прямо от входа, в первой комнате, стоит буфет, сзади которого на полках красуется коллекция вин и водок. На буфете горой поднялся бочонок и стоят на подносе стаканчики, так как погребок, вопреки существующим законам, по неисповедимой воле судеб, доказывающей, что нет правил без исключений, торгует круглые сутки распивочно и на вынос… Снаружи все прилично, сравнительно чисто. За буфетом стоит солидный, со степенной бородой буфетчик, бесстрастно, никогда не изменяя своей холодной физиономии, смотрящий на окружающее.

Двери то и дело отворяются. Вбежит извозчик, распояшется, достанет пятак и, не говоря ни слова, хлопнет его об стойку. Буфетчик ловким движением руки сгребет этот пятак в ящик, нальет стакан и наклонится за прилавок. В руках его появляется полупудовая, черная, как сапог, печенка, кусочек которой он стукнет о прилавок и пододвинет его к извозчику. За извозчиком вбежит весь согнувшийся сапожник с колодками подмышкой.

– Опохмелите, Афанасий Афанасьевич! – попросит он и загремит колодками по прилавку.

Опять безмолвно наливается стакан водки, режется кусок печенки, и сапожные колодки исчезают за буфет…

И так с утра до утра…

Неизменным завсегдатаем погребка сделался и Корпелкин. С утра он сидел в задней темной комнате, известной под именем «клоповника», вместе с десятком оборванцев, голодных, опухших от пьянства, грязных…

Было утро. Один за другим оборванцы наполняли «клоповник».

Они проходили поодиночке мимо буфетчика, униженно кланялись, глядя в его бесстрастное, холодное лицо, и садились в «клоповник». Затем шли разговоры, где бы добыть на еду, на водку.

– Петька, давай перекатим твою поддевку, может, бумажку дадут! – предлагал босой, в одной рубахе, оборванец своему соседу в кафтане.

– Отчепись; по тваму, што ли, дойти?.. Вылицевали уж меня, нечего сказать… – протестует Петька.

– Сейчас водочки бы, Петя… Стюденю потом на пятак… А стюдень хороший, свежий… С хрящом, знаешь…

– Ну тебя!..

– И хренку дадут… Хорошо…

– Убирайся… Ни за что… К крестной в воскресенье пойду… Она жалованье получит…

– Да мы найдем надеть-то… А сейчас, понимаешь, стюдню. По баночке, и стюдню…

– Петька, а ты не ломайся, это не по-товарицки… – вмешался третий оборванец.

– Стюдень-то све-жай…

А Корпелкин сидел в углу и связывал веревкой развалившийся опорок, подобрав под себя босую ногу…

Он был погружен в свое занятие и не обращал внимания на окружающее.

– Ишь ты, проклятый, как его угораздило лопнуть-то… Н-да!..

Он связал опорок и посмотрел на него.

– Ладно, потерпит, – решил он.

«А у Климочки тогда были розовые ботинки… Каблучок с выемкой… Тоже розовый…» – вдруг пришло на ум Корпелкину. Он зажмурил глаза…

«В каких же она ботинках венчалась? Должно быть, в белых… Всегда в белых венчаются. Должно быть…»

Вспомнил он, как его не пустили в церковь, как он пошел в трактир, напился пьян, неделю без просыпу пил, как его выгнали со службы за пьянство и как он, спустив с себя приличное платье, стал завсегдатаем погребка… Вот уж с лишком год, как он день сидит в нем, а на ночь выходит на угол улицы и протягивает руку за пятаком на ночлег, если не получает его от загулявшего в погребке гостя или если товарищи по «клоповнику» не раздобудутся деньгами.

Старые товарищи раза три одевали его с ног до головы, но он возвращался в погребок, пропивал все и оставался, по местному выражению, «в сменке до седьмого колена», то есть в опорках и рваной рубахе… Раз ему дали занятие в конторе у инженера. Он проработал месяц, получил десять рублей. Его неудержимо влекло в погребок похвастаться перед товарищами по «клоповнику», что он на месте, хорошо одет и получает жалованье.

– А, барин, ишь ты! Поздравляем! – встретили его оборванцы, даже сам буфетчик руку подал и взглянул как-то странно на его костюм, будто оценивая его. Потом Корпелкин угостил всех на радостях водкой, а сам долго не хотел пить больше одной рюмки, но не вытерпел. К полуночи все его платье очутилось за буфетом, а он сам, размахивая руками, кричал, сидя в углу:

– Н-ну их, подлецов… Кланяться за свой труд… Не хочу, подлецы! Эксплуататоры! Десять рублей в месяц…

– Ну, в трущобе я… В трущобе… А вы, франты, не в трущобе, а? Да черти вас возьми… Холуи… Я здесь зато сам по себе… Я никого не боюсь… Я голоден – меня накормят… Опохмелят… У меня есть – я накормлю… Вот это по-товарищески… А вы… Тьфу! Вы только едите друг друга… Ради прибавки жалованья, ради заслуг каких-то продаете других, топите их… как меня утопили… За что меня? А? За что?! – кричал Корпелкин, валясь на пол…

Пьяный он всегда ругался и кричал в том же духе, а трезвый ни с кем не говорил ни слова, а только и думал, как бы добыть водки, чтоб напиться и ругаться.

– Вчера бы гривенник дали, на стаканчик бы, а теперь и пятака не дадут! – посмотрел он опять на опорки.

Потом опять мелькнули в его воображении стройные ножки в розовых ботинках. Он посмотрел на единственный в «клоповнике» стол. Петька сидел в одной рубахе и наливал в стакан из штофа водку. Перед ним стоял студень с хреном.

– Эй, барин, подходи, твой черед, мы уж опохмелились! – крикнул он пьяным голосом Корпелкину.

Корпелкин подошел и взял стакан.

– И стюдень хароша-ай! – причмокивал оборванец, тыча грязной рукой в жидкую, бурую массу…

ПОТЕРЯВШИЙ ПОЧВУ

Подпоручик Иванов вышел в отставку и с Кавказа, где квартировал его полк, приехал в один из городов средней России. Еще будучи юнкером, он получал от своей единственной родственницы, старушки тетки, жившей в этом городе, небольшие суммы денег и теперь, бросив службу «по служебным недоразумениям», приехал к тетке, чтобы пока, до новой должности, пережить трудное время.

Дорогой Иванов скромно мечтал о какой-нибудь должности на железной дороге или в конторе, о чистенькой комнатке, о женитьбе.

Но предположения его не сбылись. Тетка умерла несколько лет тому назад, и он, совершенно одинокий, очутился в чужом городе без средств, без знания жизни.

За короткое время розысков Иванов потратил несколько рублей, бывших при нем, и распродал остатки гардероба; у него осталось одно военное, сильно поношенное пальто, и то без погон, которые он не имел права носить в отставке и продал барышнику «на выжигу». Дошло до того, что хозяин гостиницы, где остановился Иванов, без церемонии выгнал его за неплатеж нескольких рублей, и он вышел на улицу полуголодный, оскорбленный… За неделю, даже накануне, он и не мечтал о таком положении, в каком очутился.

Он пошел по улице и начал заходить из магазина в магазин, из конторы в контору, просил занятий, рассказывал обстоятельства, заставившие его искать работы, и всюду получал отказ то в притворно вежливой, то в грубой форме.

Так, один купец, повертев в руках его чистенький указ об отставке, предложил поступить в швейцары к подъезду.

– Двери будешь отворять, калоши, платье снимать… жалованья пять, да чайных с красненькую набежит, а к празднику и с четвертную наподают, только услужить смоги!

Иванов счел это предложение за глумление и ушел, сопровождаемый насмешками.

Заходил он под вечер на железную дорогу, в кондуктора просился, но здесь ему прямо сказали, что без особой протекции высшего начальства мест не дают никому.

Последняя надежда лопнула, и он бесцельно бродил по улицам, шлепая по лужам, образовавшимся за два дня оттепели…

– Куда же идти? – поминутно задавал он себе вопрос и не находил ответа.

Мысли, одна нелепее другой, несбыточные надежды мелькали в его голове:

«Что бы я нашел сейчас на улице тысячу рублей?.. Оделся бы щеголем, квартирку бы нанял… Кабинет, чтобы выходил окнами на полдень… Шторы сделаю, как у командира полка, суровые, с синей отделкой… Непременно с синей…» Потом мысли его вдруг перескакивают: он в бою, бросается со взводом на дымящийся редут, захватывает неприятельское знамя…

Его поздравляет отрядный командир; целует, навешивает ему с себя на грудь беленький крестик… Он уже ощущает крестик у себя на груди…

– Эй, берегись! – раздается голос извозчика и разрушает сладкие мечты.

Иванов вдруг огляделся и почему-то устыдился своего военного, форменного пальто, – того самого пальто, надев которое два года тому назад в первый раз, при производстве, он воображал себя на верху счастья и с презрением оглядывал всех «штафирок».

А теперь ему самому казалось, что все на него смотрят, как на не годного никуда человека, потерявшего почву бездомника.

Он при каждом случайно остановившемся на нем взгляде прохожего как-то терялся и отворачивался в сторону…

Оборванный рабочий, несший мешок щепок, своим

взглядом также сконфузил Иванова.

«Отчего этот оборванец идет гордо, не стыдится, а мне стыдно своего пальто, еще очень приличного?» – задавал себе вопрос Иванов.

«Оттого, что у меня нет почвы, оттого, что рабочий, если его спросят, чем он занимается, ответит: «Работаю», а если его спросят, где он живет, он назовет свой угол… Вот отчего…» – думал Иванов и шел вперед без цели…

Он еще больше ослаб, утратил последнюю энергию. Зимняя оттепель способствовала этому, а голодный желудок усиливал нравственное страдание. Он в сотый раз ощупывал свои пустые карманы, лазил за подкладку пальто, мечтая разыскать завалившуюся, может быть, монету. Наконец, снял ремень, которым был подпоясан, и продал его за семь копеек в съестной лавке.

Он вспомнил, что при въезде в город видел ряд постоялых дворов. Пятак он оставил в кармане для уплаты за ночлег, а за две копейки купил мерзлого хлеба и, спрятав в карман, ломал по кусочкам и ел из горсти. Это подкрепило силы. Проходя мимо часового магазина, он взглянул в окно. Большие стенные часы показывали семь. Было еще рано идти на постоялый двор, и Иванов зашел в бильярдную. Комната была полна народом. Шла крупная интересная игра. Публика внимательно следила за каждым ударом двух знаменитых игроков.

Иванов, игравший когда-то сам, увлекся, и, сидя около печки, пригрелся и забыл обо всем…

Однако игра кончилась. Кукушка выскочила из часов и прохрипела одиннадцать раз.

Боясь опоздать на ночлег, Иванов с трудом расстался с теплым углом светлой, веселой комнаты и вышел на улицу.

Подмерзло. Крупными хлопьями, напоминавшими куски ваты, валил снег, густым пологом спускаясь на улицу и ослепляя глаза.

Иванов долго шел, спрашивал прохожих и, наконец, добрался, окоченев от холода, до окраины. Ворота одного из постоялых дворов были не заперты. Он вошел в кухню.

– Переночевать бы у вас, – обратился он к дворнику, аппетитно евшему жирные щи с крошеной солониной.

– С лошадью? – спросил дворник.

– У меня лошади нет… я один…

– Один? Без лошадей не пускаем… Мы уж учены… обкрадывали…

– Рядом ступай, там и жуликов пускают! – послышался голос с полатей… И еще новый голос энергично прибавил:

– Гони его к лешему, Федот, по шее его!.. – Иванов вышел.

Из теплой избы, с запахом горячих щей, он опять очутился на улице.

Он постоял на улице, посмотрел, цел ли пятак в кармане, подошел к соседним воротам и долго прислушивался. Было тихо, только слышалось фырканье лошадей и изредка удар копыт о полозья саней.

Он начал стучаться и стучал долго.

– Кто тут? – отозвались наконец со двора.

– Пустите переночевать!

– Двор полон, лошади негде поставить! Дверь отворилась. На пороге стоял дворник.

– Я заплачу… Вот пять копеек…

– Уходи, пока ребра целы, жулье… Ишь, ворище, барабанит, будто домой пришел!

Дверь с треском захлопнулась.

Измученный, голодный, оскорбленный, Иванов скорее упал, чем сел на занесенную снегом лавочку у ворот. В голове шумело, ноги коченели, руки не попадали в рукава… Он сидел. Глаза невольно начали слипаться… Иванов сознавал, что ему надо идти, но не в силах был подняться… Он понемногу замирал…

Удар часового колокола вывел его на момент из забытья… Бьют часы… Он считает: один… два… три… четыре… пять.

Звуки все учащаются. Он считает: двенадцать, тринадцать… четырнадцать… двадцать… Все чаще и чаще бьют удары колокола… Пожарный набат… Зарево перед ним… Вот он около пожара… Пылает трехэтажный дом… Пламя длинными языками вырывается из окон третьего этажа…

Вдруг в одном окне показывается стройная женская фигура в голубом платье… Она умоляет о помощи… ломает в отчаянии руки… К окну подставлена лестница, но никто из пожарных не осмеливается лезть в огонь.

А фигура в окне продолжает умолять о помощи… Ее роскошную пепельную косу уже охватывает пламенем… Тогда он, Иванов, бросается в огонь и спасает. Он чувствует приятную тяжесть на своем плече, слышит аплодисменты, одобрения толпы… Руки его обожжены, концы пальцев ноют, но он чувствует себя в блаженном состоянии… Вот он вместе со спасенной красавицей уже в комнате. Самовар стоит на столе. Сквозь голубой полусвет он видит ее, роскошную блондинку; признательно, с любовью, смотрит она ему в глаза… Ему бесконечно хорошо, только ноют обожженные пальцы рук…

Он засыпает на мягком голубом диване…

Вдруг странную, непонятную боль ощущает он в голове, во всем теле… Он пробует открыть глаза, встать, но не может пошевелиться… Он чувствует только, что кто-то обхватил железными ладонями его голову и безжалостно вертит уши… Боль невыносимая…

Иванов старается спросить, что с ним делают, но с языка срывается стон. В ответ слышны слова: «Жив еще, три шибче!»

И опять началась та же ужасная пытка…

Наконец, он открыл глаза. Перед ним стояли люди в шубах и солдатских шинелях. Один тер ему обеими руками уши, а двое других оттирали снегом руки, и еще кто-то держал перед лицом фонарь…

– Вали на извозчика да вези пьянчугу в больницу, вишь, весь обморозился!.. – проговорил оттиравший уши, и Иванова взвалили в извозчичьи сани…

В городе в том же году появился молодой нищий на костылях, без пальцев на обеих руках. Он не просил у прохожих, а только на несколько минут останавливался на темных перекрестках и, получив несколько копеек, уходил в свой угол.

Трущоба приобрела себе еще одну жертву…

В ЦАРСТВЕ ГНОМОВ [1] [1 К характеристике трущоб считаю не лишним дать читателям два очерка московских подземелий]

(Из записок репортера)

I

В ТУННЕЛЕ АРТЕЗИАНСКОГО КОЛОДЦА

Мой проводник зажег свечу.

Перед нами зияло черное отверстие подземной штольни, обложенное досками. Над ним спускался канат с крючком. Кругом весь пол был усыпан влажными осколками и грязью, вытащенной из земли. У самого края ямы стоял на рельсах пустой вагончик, облепленный той же грязью. Слева ямы спускалась деревянная, коленчатая лестница с перилами и мало-помалу уходила в мрак подземелья. С каждым шагом вниз пламя свечи становилось все ярче и ярче и вырисовывало на бревенчатой стене силуэты. Дневной свет не без борьбы уступал свое место слабому пламени свечки. Через минуту кругом стало темно, как в заколоченном гробу.

С каждым шагом, с каждой ступенькой вниз меня обдавало все более и более холодной, до кости пронизывающей сыростью. А тихо было, как в могиле. Только ручей под ногами шумел, да вторили ему десятки ручейков, выбивавшихся из каменной стены. Передо мною был низкий и, казалось, бесконечный темный коридор. Я взглянул вверх. Над головой виднелось узенькое окошечко синеватого дневного света – это было отверстие шахты, через которое мы спустились. Узкая лестница уходила вверх какими-то странно освещенными зигзагами и серебрилась на самом верхнем колене.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю