355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Толмасов » Сполохи (Часть 2) » Текст книги (страница 5)
Сполохи (Часть 2)
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:19

Текст книги "Сполохи (Часть 2)"


Автор книги: Владимир Толмасов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

– Лазарко, передай-ко келарю, пущай детине сапоги выдаст да валенки. А в тетрадь-то запиши, запиши: "На покрут в соль". Стало быть, из жалованья вычтешь.

Дьячок, хилый мужик с плутоватым взглядом, ущипнул себя за жидкую бороденку:

– Будем писать порядную?

Сувотин покрутил пальцами на животе.

– В каком деле горазд, детинушка?

– От работы ни от какой не бегал, а твердо знаю плотницкое дело, корабельное...

– Плотницкое – это добро, – приказчик расцепил пальцы, послюнявил один, полистал толстую тетрадь с мятыми страницами. – Плотницкое, говоришь... Во! Пойдешь в дружину к Нилу Стефанову лес рубить. Пиши, Лазарко, порядную.

– Дровенщиком? – недоумевая, спросил Бориска. – Какая же это плотницкая работа?

Сувотин строго поглядел на него:

– Я тебя, детина, не пытаю, кто ты, да откуда, да почто в тутошних краях работу ищешь. В Новгород посылать к расспросным речам тоже не стану. Однако помни, воровства или татьбы не прощу: Как тя звать?

– Бориска Софронов сын Степанов, вольной человек.

– Ишь ты, вольной... Пиши, Лазарко, порядную на молодца.

Поглядев перо на свет, дьячок снял с него невидимую соринку, почистил жало о волосы.

– Готов, отец Димитрей.

– Пиши: "Се яз, вольной человек Бориско Софронов сын Степанов, дал есми на себя порядную запись государю нашему Соловецкой обители архимандриту Илье и всем соборным старцам в том, что порядился в дровенщики за архимандрита Илью на три года впредь и взял яз, Бориско Софронов сын Степанов, у государя своего, у отца настоятеля, подмоги пару сапог, да пару валенок, да тулуп бараний. И мне, Бориске, по сей порядной записи, жити в дровенщиках тихо и кротко, и, те лета выжив, могу пойти, куда похочу, коли не станет за мной какого долгу. А коли долгу будет, яз должен его вернуть. А не похочу яз, Бориско Софронов сын Степанов, в дровенщиках быти, то мне оставить в свое место дровенщика лучше себя, кто монастырю люб, да и то, егда долгу за себя не иму. Да в том яз, Бориско Софронов сын Степанов, на себя порядную и запись дал".

Дьячок едва успевал записывать. Склонив голову набок и высунув кончик языка, он ловко бежал пером по бумаге. Кончил лихим росчерком, схватил песочницу, посыпал написанное.

– Пишись, детинушка, – сказал Сувотин.

Дьячок макнул перо в чернильницу, протянул Бориске. Тот неумело сжал в пальцах гусиное перо, не зная, что делать дальше.

– Эка, – недовольно пробурчал дьячок, – сущий медведь, перо изломил. На тебя гусей не напасешься Бориска огорченно вздохнул:

– Не умею я.

– Придется тебе, отец Димитрей, руку приложить за него.

Старец вывел витиеватую подпись. Рядом расписался дьячок.

Спрятав порядную в поставец, приказчик подумал немного и сказал:

– Женку твою можно пристроить прачкой. Кормить будем, а денег пусть не просит, потому как сынка твоего надо зазря питать. А вот жить... Жить дозволяю в подклете, там чуланы есть. Семейных-то я туда пущаю: с мужиками вместе – не дело.

Соль в Колежме варили давно, и лес был вырублен на многие версты. Поэтому дрова заготовляли далеко от солеварен. Заготовленные свозили из лесу на берег реки и складывали в костры. Весной, в половодье, дрова метали в реку, и плыли они с вешней водой до самых варниц. Там их ловили, снова складывали в кострища на возвышенных местах для просушки. Тогда топоры дровенщиков умолкали, и лишь после таяния снега начинали они свой звон, не умолкавший все лето...

Нил Стефанов оказался небольшого росту жилистым мужиком. Был он силен и ухватист, на работу жаден, но делал все с таким отчаянием, словно стремился заглушить в себе какую-то душевную боль. Не приходилось видеть Бориске в серо-зеленых глазах Нила искорки смеха, строгие были глаза, и сидело в самой глубине их тщательно скрываемое от людей горе.

Напарники Нила были рослые как на подбор, молчаливые мужики, и слушались они Стефанова с полуслова.

С первого дня Нил отрядил Бориску на рубку одного. Остальные работали парами. Сто потов пролил Бориска, пока научился владеть дровосечным топором на длинном топорище, отскакивать в нужную сторону, чтоб не зашибло падающим деревом... Нил молча следил за ним, редко говорил два-три слова, показывая, как лучше взяться за топорище, как поставить ногу, как ударить, чтоб лезвие не скользнуло по стволу да не тяпнуло по ноге. И как-то сказал:

– Ну, парень, кончилась наука. Теперя ты рубака лихой.

Бориска обтер потное лицо рукавом:

– Эко диво – дерево срубить. За день выучился.

Нил усмехнулся странно:

– Верно. Однако ствол – не шея, дерево – не голова. – Повернулся и ушел к своим великанам.

А Бориска смотрел ему вслед, разинув рот: что-то страшное почудилось ему в словах Стефанова.

Чуть не ежедень занимались дровенщики удивительной игрой: доставали из туесков толстые шапки и рукавицы, брали в руки длинные обструганные дубинки, становились друг против друга – и ну наносить удары. Бились всерьез один на один, трое на одного, трое на трое. Кого задевали дубинкой – сильно ли, легко ли, – тот из игры выбывал. Редко кто мог выстоять против Нила: дубинка в руках Стефанова мелькала, как спицы в колесе. Глядел, глядел Бориска на потеху – и разобрала его охота потягаться с Нилом.

– А ну-ко, давай стукнемся!

Стукнулись. После первого выпада Бориска получил такой удар в лоб, что бросил дубинку и присел под дерево. Добро, что шапка была толстой – спасла.

Нил опустился перед ним на корточки, оглядел шишку на лбу:

– Немятое тело попало в дело. Силы в тебе на двоих, а ловкости маловато.

– Это еще бабушка надвое сказала. Ежели бороться или на кулачках, тогда держись.

– Верю. А на дубинках драться научись.

– Зачем?

– Да хотя бы затем, чтобы меня поколотить.

– Очумел. С какой радости я тебя бить стану.

Нил пристально поглядел Бориске в глаза:

– У тебя в жизни худо бывало?

– Ох, все было...

– А отчего, смекаешь?

– Судьба такая. Против судьбы не попрешь.

– Эх ты, живешь среди людей, а на судьбу киваешь!

И опять Нил отошел от него, оставив в замешательстве: никак не мог понять Бориска скрытого смысла Ниловых слов.

На зиму дровенщики переезжали в усолье, потешали всех жителей "сражениями" на дубинках, но держались особняком, пускали в свой круг только Бориску с Милкой. Степушку не забижали и другим не давали в обиду, любили парнишку, баловали...

Вспомнив о сыне, Бориска нахмурился и загрустил поневоле. Степушка подрастал медленно, тихо. То ли хромота смущала, то ли сказывалась излишняя материнская опека – туда не ходи, сюда не ползай, с тем не водись, на этого не гляди, – а был Степушка робким с людьми, застенчивым: в шумные игры с ребятней не играл, собак не гонял, нищих не дразнил, блинов с кухни не крал – ну что это за парень! Не о таком сыне мечтал Бориска, но в то же время не хотелось ему обижать жену, которая так пеклась о Степушке. А парнишка неприметным слонялся по усолью, свел дружбу с собаками, с кошками бездомными, даже с зеленобородым старым козлом Грызлой, первым злюкой и задирой, которого и дровенщики обходили стороной. С этим Грызлой бродил Степушка в поле, валялся там на травушке-муравушке, разглядывал цветики, листики, травиночки. Дошло до того, что Грызла стал возить его на спине, и пропах сыночек козлятиной, едва отмыла его мать. Но ласковый был малец: поглядит синими глазенками, улыбнется тихо, погладится щекой об руку – тут ему все простишь, не только Грызлу. Опять же хроменький – плеткой учить грех. И блаженный какой-то. В кого он только уродился? Что из него станется, будет ли толк?..

Совсем пришел в расстройство Бориска.

– Но-о, дохлятина, двигай, двигай! – заорал он на лошадь и хватил ее, ни в чем не повинную, вожжами по крупу.

3

Бориска вернулся домой не в духе. К нему на дворе потянулась собака огрел по ребрам. Увидел у дверей бадью с помоями – дожили, до поганой ямы дойти лень! – поддал ногой, измазал валенок. Сплюнул, ввалился в подклет и стал у порога в удивлении. В жарко натопленном подклете было необычно светло. За столом посреди людской, куда выходили двери чуланов, сидели их обитатели, семейные люди с женками и детьми. На дальнем конце стола горело несколько свечей в тяжелых бронзовых подсвечниках из братской кельи. Сидела и Милка, держа на коленях Степушку. "Обалдели соседушки, – подумал Бориска, – молчат, свечи жгут. Что за праздник?" И тут услыхал негромкий незнакомый голос. Говорил высокий плечистый человек в старой опрятной распоясанной однорядке, из-под которой виднелась белая полотняная рубаха, расшитая курами. У человека была длинная редкая борода, протягновенный с горбинкой нос, продолговатое умное лицо с глубокими глазами; седоватые волосы, словно пылью припорошенные, перехвачены по лбу тонким ремешком. Перед ним на столе и горели свечи, отражаясь в глазури глиняных чашечек, в которых тускло блестели краски, тертые на яичном желтке. Рядом лежали яичная скорлупа, деревянные расписные ложки, кисточки, резцы, древняя книга с деревянными корками и серебряными застежками.

– Для того, чтобы краска ровнее на доску ложилась, я досочки под рядовые иконы готовлю просто. Жиденький гипс мешаю с клеем и намазываю на одну сторону, – человек поднес к свету доску, одна сторона которой была белой, – а потом рисуночек подберу. Этот образ небольшой, три вершка вышиной, "листушка"1. Однако знаменить2 его много труднее, чем образа большие – работа тоньше.

Он отложил доску в сторону и стал на свет просматривать листки бумаги, сплошь исколотые иголкой.

"Изограф! Здесь, в усолье". Бориска скинул тулуп и валенки, босиком, тихо ступая на носки, приблизился к иконописцу. "Вот чудо! Неужто при всех знаменить икону станет?"

– Трудно, поди-ка, выучиться такому ремеслу, – вздохнул краснорожий мужик с кривым глазом, Аверка, у которого было с полдюжины детей.

– Научиться можно, – сказал иконописец, аккуратно совмещая выбранный рисунок с краями доски, – но для всякого дела божий дар надобен. Вот, скажем, примешься ты за иконопись, будешь днями сидеть и кой-чему, конечно, научишься. А на самом деле сокрыта в тебе божья искра иная. Может быть, дано тебе воеводою быть, полки водить. Тут-то сила твоя и проявилась бы.

– Скажешь тоже, – польщенный Аверка стал еще краснее, – "воеводою". Сладки речи, да не лизать их. Для этого не дар божий надо иметь, а боярином родиться.

– Как знать, – уклончиво молвил иконописец и оглядел всех, – бывали воеводы из народа.

В людской стало тихо. Иконописец усмехнулся, и глаза его лукаво блеснули. Он закрепил рисунок на доске, взял в руки черный мешочек и, отойдя в сторонку, начал хлопать им по рисунку. Поднялось облако черной пыли.

– А это зачем? – спросил снедаемый любопытством Бориска.

– В мешочке угольный порошок, тонкий, тертый. В любую щелку пролезет, – ответил иконописец и стал чихать. Прочихавшись, добавил: – Через дырочки в рисунке попадает он на доску, на белый слой, еще не просохший, и к нему приклеивается. Вот глядите.

Он поднес доску к свету и осторожно снял бумажный рисунок. На доске осталось четкое, состоящее из крохотных точечек, образующих линии, изображение Николы-чудотворца.

– А потом красками? – не унимался Бориска.

– Верно, – согласился иконописец.

Бориска аж вспотел:

– Рисовать прямо по доске не проще?

– Образы не рисуются, а знаменуются. Рисуют с живой природы, а на иконах – лики святых. Однако сразу по доске писать долго. Такие образы я знаменую для соборов, для монастырей. А тут вишь какое дело: приказчик ваш, Димитрий Сувотин, увидал меня в Суме и говорит: "Поедем, Северьян Лобанов, в Колежму, мне "листушка" надобна с образом Николы-чудотворца". Ну я и поехал. Старый знакомец, Димитрий-то, отказать не могу.

– Что же знакомец в келье места не дал? – с усмешкой спросил Бориска.

– А я сам не похотел. Чванно там. С вами-то и поговорить можно. Теперь знаменить начнем, – иконописец потянулся к краскам и растерянно огляделся. – Была тут охрица, да куда-то девалась. Не брал никто?

Обитатели чуланов стали переглядываться, пожимать плечами, пучить глаза.

– Степунька, где ты? – вдруг всполошилась Милка. – Господи, ведь только что на коленях сидел!

– Я тут, под столом.

– А ну вылазь оттоль! – рассердился Бориска и, нащупав мальчишеские вихры, выволок сынка на свет божий. В руках у Степушки оказались чашечка с охрой, кисточка и обрезок сосновой дощечки.

– Красть выучился! – гаркнул на него отец и уж собрался отпустить мальцу подзатыльника, как под руку сунулся Лобанов.

– Постой-ка, постой, – торопливо проговорил он. – Да ты, брат, изограф. А? Зрите-ка, люди добрые, что парнишечка нарисовал.

Одной рукой он обнял Степушку за худенькие плечики, другой поднял над головой дощечку. На струганной ее поверхности золотистой охрой был нарисован цветик на тонкой согнутой ножке с листиками. Один листик свернулся, зачах.

– Кой же тебе годик? – спросил иконописец, улыбаясь в бороду.

Степушка наморщил лобик, что-то шепча, стал загибать пальцы.

– Четыре, – наконец молвил он после некоторого раздумья.

– Четыре, – повторил иконописец. Он сел на лавку, поставил мальчика между коленями и опять спросил: – У кого рисовать учился?

Парнишка струсил, приготовился зареветь, нижняя губа и подбородок задрожали:

– Н-ни у к-кого...

– Прости ты его, Северьян, – взмолилась Милка, – несмышленыш еще.

Иконописец глядел на Степушку восторженными глазами.

– А лошадь нарисовать можешь?

Мальчик понял, что ни ругать, ни бить его не собираются. Он шмыгнул носом и произнес:

– Не. Я козла могу. Грызлу.

– Давай козла, – иконописец вскочил, раскрыл древнюю книгу и достал зажатый между страницами обрывок бумажного столбца.

Степушка положил локти на стол, сдвинул брови, надул губы и, подцепив на кончик кисточки краску, не спеша нарисовал козла, длиннорогого, лохматого. Потом оглядел краски, выбрал зеленую и подрисовал козлу бороду. Получился Грызла. За столом ахнули, повскакивали с мест. Козел больше походил на собаку, но у собак бороды и рогов не бывает, так что все признали Грызлу. Иконописец подхватил Степушку под мышки, поставил на лавку.

– Глядите, люди! – вскричал он. – Перед вами дите не простое, не обычное. Как тебя зовут, отец сего чада? – обратился он к Бориске.

Тот ответил, находясь в полном недоумении.

– Слушай, Бориска Софронов, береги чадо, пестуй его. Большой изограф может получиться из парнишки. Но наперед учиться ему надобно.

– Скажешь тоже – учиться! – Бориска почесал в затылке. – В тутошнем краю мухи с тоски дохнут. Вот ты не погнушался нами, а мы рады нового человека послушать, и спать никто не идет. Учиться... Где? У кого? Да и мал он еще для учебы-то.

Лобанов положил ему на плечо тяжелую ладонь:

– Велик грех гасить в человеке божью искру... Надоест сидеть в Колежме, поезжай в Архангельский город, спроси меня, там всякий укажет. Научу твое чадо, чему смогу. Платить мне за то не нужно. Не выйдет из него изографа, значит, я сам ни на что не гож, а перерастет он меня в мастерстве, так это мне лучшей наградой будет.

Бориска с сомнением покачал головой:

– Мыслил я, помощник в семье будет, а ты хочешь из него изографа сделать.

Лобанов взялся за кисти, стал наносить на икону золотистый охристый слой краски.

– Эх ты, человече! Лес рубить да соль варить большого ума не надо. Попробуй души человеческие потрясть, как в старые времена Андрей Рублев. До сих пор восхищаются люди творениями рук его. Книгами для неграмотных называл изображения Иоанн Дамаскин. А величайший Платон сказал, что творение изографов живет вечно и величия ради не говорит, но молчит.

Сроду не слыхивал Бориска таких речей. Куда там Ивану Неронову с его проповедями да сказками о змеях и ефиопянинах. Большой человек Лобанов мыслями. Нет в его словах корысти, и, видно, добрая у него душа...

Пламя свечей затрепетало, стукнула дверь, и с клубами пара вошел Нил Стефанов, постучал валенками о косяк, спросил:

– Бориска тут?

– Здесь я, – отозвался Бориска, – чего тебе?

– Твой црен погасили – потек. Приказчик велел нам обоим завтра в Суму ехать за железом цренным. Когда двинемся?

– Велено так ведено. С восходом поедем. Эй, Степка, айда спать! Бориска вылез из-за стола и уже дошел до своего чулана, но вспомнил о рисунках сына, вернулся и осторожно, боясь смазать краску, понес их в каморку. Вслед ему добрыми тревожными глазами глядел Северьян Лобанов.

4

В дороге Нил был угрюм и молчалив. Бориске тоже разговаривать не хотелось, и он был даже рад молчанию спутника. Из ума не выходила вчерашняя беседа с иконописцем, думалось о судьбе сына. Надтреснуто позванивал поддужный колокольчик, всхрапывала лошадка. Зимний северный день короток, как воробьиный клюв, а если закроет небо тучами, то и вовсе его не видать сумерки, серятина. Тусклой и темной, как этот день, показалась Бориске жизнь в усолье. Ложишься спать и знаешь, что будет завтра, послезавтра: сарай солеварни, црен с кипящим раствором, дрова... Живешь как в мешке завязанный. Скука непереносная, выть хочется. Того и гляди, одуреешь от этакой житухи. Махнуть бы в Архангельский город, оттуда поморы ходят для моржевого и белушьего промысла в море, на Новую Землю, и в Югорский Шар, и на Вайгач-остров... Степушке, конечно, моря не видать по причине хромоты, забьет его море, слабенького. Северьян говорит – дар божий у парня. Может, и впрямь отдать его к Лобанову в науку...

Бориска сидел в санях, понурившись, свесив ноги, валенки чертили по снегу кривые борозды. До ночи еще было далеко, а небо хмурилось, наливалось зловещей тьмой. Закружилась поземка, в лицо швырнуло жесткой снежной крупой.

– Пурга-завируха собирается, – нарушил молчание Нил, – тут неподалеку есть крестьянский двор, надо успеть к нему.

Бориска кивнул головой, вытянул шею, но ничего не мог разглядеть в сгустившейся темени.

– Правей бери! – крикнул Стефанов.

Сойдя с дороги, сани пошли по заснеженным ухабам. Лошадь едва вытягивала их из невидимых ям и колдобин. Вот впереди – толком не разберешь близко ли, далеко ли – мелькнул огонек, но тут же по-лешачиному свистнул, захохотал ветер, и в один миг все вокруг пропало в крутящемся мраке. Нил спрыгнул с саней и, взяв лошадь под уздцы, побрел в ту сторону, где только что виднелся огонек.

Ветхий, дрожащий под напором ветра заборчик возник внезапно. Это был угол тына; если бы взяли правее, то прошли бы мимо, не заметив. Ощупью добрались до ворот, изо всех сил начали орать и греметь железным кольцом в тес.

Наконец ворота распахнулись, отбросив в сторону человека в долгополом тулупе. Въехали во двор, втроем еле заперли ворота. В снежной кутерьме смутно виднелись колодезный журавль и низкая изба.

В сенях трясли полушубками, сбивали голиком снег с валенок. Человек, встретивший их, посветил лучиной, потом сбросил тулуп и малахай – оказалась баба с остроскулым суровым ликом.

– Входите! – отворила дверь в избу.

Чадно, дымно. В светце потрескивает лучина, угли в трубочку скручиваются – к морозу, – шипят, падая в ведро с водой. Вместо потолка серыми волнами колышется печной дым, ест глаза – какая там тяга в пургу, все в обрат тащит. Прямо на полу, на овчине, натянув на носы лоскутное одеяло, блестят глазенками пятеро ребятишек, похоже погодки. Под божницей на лавке надрывно кашляет костистый с впалыми щеками нестарый еще мужик.

Нил отодрал с усов и бороды сосульки, не глядя на образа, перекрестился, будто паутину смахнул.

– Здорово живете, хозяева!

Мужик под образами медленно повернул к нему исхудавшее лицо, долго всматривался, потом тихо сказал:

– Хрещеные, а бога не поминаете.

– Аза что его поминать-то? – усмехнулся Нил. – Бог мил тому, у кого много всего в дому.

Хозяйка исподлобья глянула строгим взором, отошла к прялке:

– На жратву не надейтесь – сами голодаем.

– Вижу, хреновая у вас житуха, – согласился Нил.

– А ты не зубоскаль, – опять строго сказала хозяйка, – выискался шпынь.

– Вы кто – лихие? – спросил из угла мужик.

Нил быстро ответил:

– Не боись, худа не сотворим. Переждем пургу да уйдем – вот и весь сказ.

Мужик опустил голову на тощую подушку в алой наволочке, хрипло вздохнул:

– Ждите...

Трещала лучина, кашлял хозяин, под одеялом вертелись чада, изредка попискивая. Безостановочно крутилось в пальцах у женки веретено. Печка протопилась, и дым потихоньку уносило наружу.

– Сколь же земли у вас? – спросил Нил, расстилая на полу у дверей полушубок.

Не оборачиваясь, женка ответила:

– А тебе зачем знать?

– Просто так. Четь, что ли?

– Четь1.

Нил уселся на разостланный полушубок, кряхтя, стал стаскивать валенок.

– Тягло монастырю, верно, боле рубля в год платите?

– Платим, что делать, – вздохнула хозяйка, – платим и с голоду мрем. Дани да оброку осьмнадцать алтын, сошных денег и за городовое, и за острожное дело, и за подводы – осмь алтын да две деньги. Стрелецкий хлеб натурой отдаем, а свои дети тощают – кожа да кости. Еще доводчику отдай по две деньги ни за что ни про что на Велик день да на Петров день, а в Рождество – аж четыре деньги. Где ж их напасешься, денег-то...

Нил наконец устроился: на одну полу прилег, другой накрылся, воротник – под голову. Бориска, глядя на него, сделал все так же, но не столь ловко. Пока он возился с полушубком, Нил переговаривался с бабой:

– Хозяин-то надорвался, никак?

– Связался с рыбной ловлей. В студеной воде забор колил, а опосля слег, которую неделю не встает, – хозяйка ладонью вытерла глаза, высморкалась в подол. – Ох, горе горькое!.. А рыбы-то – будь она неладна! монастырь две доли берет, а мужику всего одна остается...

– Да уж такое оно, тягло-то, – пробормотал Нил, – и кровь и соки из человека сосет. Черносошным-то государевым крестьянам еще хужей приходится. Взять бы того, кто все эти подати выдумал и людей закабалил, да башкой о пень...

– Страшно ты говоришь, – прошептал Бориска. – Слыхал я, что сие в соборном Уложении записано, а писали его бояре, царь да патриарх. Кого же ты хочешь о пень головой?

– А ты погляди на этих зайчат, – в голосе Нила зазвучала злоба, – в чем они провинились перед боярами, что должны сидеть голодом в дрянной избе?! Не ведаешь. То-то!..

К ночи метель не утихла, а наоборот – разбушевалась вовсю. Бориска, лежа с Нилом у порога, слушал, как воет на чердаке вьюга, стучит по бычьему пузырю в окошке снежная крупа. Беспокойно ворочались под лоскутным одеялом и посапывали ребятишки, в трескучем кашле заходился хозяин. В избе в темноте хозяйничали тараканы, падали сверху на лицо. Бориске спать не хотелось.

– Нил, – прошептал он, – а, Нил! Ты почто не похотел назвать себя.

Стефанов долго не отвечал, но Бориска чувствовал, что тот не спит.

– Что же мне свое имя на каждом углу орать? – отозвался наконец Нил.

– Мужик усомнился, подумал – лихие мы.

– Леший с ним, пущай думает...

– Нехорошо как-то, не по-людски.

Нил резко повернулся к Бориске лицом:

– На тебе крови ничьей нет?

Перед глазами у Бориски встали вологодская дорога белой ночью, разбойники с рогатинами, драка и человек, которому разнес он голову ударом самопала...

Нил понял его молчание по-своему:

– Стало быть, никто тебя не ищет. Кому ты нужен? Вот коли меня поймают, то уж мне верно не жить. Хочешь знать, как помрет Нил Стефанов?.. Будут на мне в тот день лишь рубаха да портки, на запястьях – цепи тяжелые, под ногами – досочки тесовые. Чужие руки сорвут с меня рубаху, схватят за плечи, поставят на колени перед чурбаном дубовым. Тот чурбан кровью залит, волосами облеплен, и смрадно от него. Положат мою голову на чурбан да взмахнут вострым топором. Тут мне и конец.

Бориска про себя подумал: "Наговаривает страстей на ночь". Вслух сказал:

– За что ж тебя этак?

– За дело, – после некоторого молчания проговорил Нил. – Был я крепок за воеводой Мещериновым Иваном Алексеичем. Ох и зверюга он – не приведи господь! А приказчик у него был и вовсе аспид да к тому же еще и дурак. Драл нашего брата за любую вину, а то и совсем безвинно, прихоти ради. Зад оголят, на козел вздынут и давай греть почем зря. Терпели... Думали, так и надо, на то и господин, чтобы мужику вгонять ум через задницу. Однако лопнуло терпенье, когда отнял он у меня все подчистую – хоть ложись в домовину и помирай. Словом, вышиб я из него дух и ушел. Но тут беда приключилась другая. Как отправился подкарауливать приказчика, оставил бабу свою с детьми на лесной опушке, а вернулся – нет никого. Как чумовой, по лесу носился, искал... Где там! Проклял я все на свете и пошел куда глаза глядят. Случай свел с дровенщиками, которые бродили по заработки, – так и в Колежме очутился. Чуешь теперь? – Нил глубоко вздохнул: – Словно ношу тяжкую с плеч уронил. Тебе открылся, потому как доверяю. Понял?

– Как не понять. А дальше как мыслишь?

– Дальше-то... Дровенщики – ребята бравые, всего навидались. Думаешь, зачем на палочках бьемся?.. То-то. Людям это потеха, а нам: седни палочки, завтра – топоры да сабли.

"Отчаянный мужик Нил, но не туда забрел. Ему бы на Дон. Там, говорят, казаки чуть что за сабли хватаются. А поморы к воровству не привычны. Вон мужик в кашле заходится, можно сказать, одной ногой в могиле стоит, а разве поднимет он топор на хозяев... С другой стороны, конечно, какая уж у него жизнь, коли в доме пусто, как в кузнечном меху... Но бога боятся люди".

– Задумал ты, Нил, лихо, – молвил Бориска, – да ведь сила солому ломит.

– Мы и есть сила. Нашего брата, крестьянина, куда больше, чем боярского да дворянского отродья. Вот мы и будем ломить... Ну ладно, спать надо. Утро вечера мудренее. Спи.

Но Бориску уже разобрало любопытство кого все-таки собирается воевать Стефанов?

– Погоди. Сказал ты насчет бояр, дворян. А купцы, а гости, а с царем как быть?

– С царем... Без царя, брат, худо. Слыхал я от одного книжного человека, что лет с десяток назад аглицкие люди своего царя Карлуса до смерти убили. Ну и началась там у них всякая гиль, пошло все вкривь да вкось, и до того они дожили, что выбрали нового царя... Это у аглицких людей, которые все одно что нехристи: бороду бреют и бесовское питье кофею – пьют. А русскому мужику без царя не жить. Ну, ежели он худ, посадить другого, а иначе нельзя, иначе никогда и не было... Ну будет тебе. Спи!

5

Торжественный колокольный звон еще долго отдавался в ушах музыкой. Казалось, не было ни шумной встречи на пристани, ни пышных проводов к храму, ни песнопений, ни литургии – все это промелькнуло мгновенно, и остался только надсадный звон колоколов соловецких, возвестивших округу о вступлении на землю Зосимы и Савватия нового владыки.

Отец Варфоломей взялся было за дверную ручку, но вспомнил, что открыть дверь архимандритовой кельи должен один из соборных старцев. Кто именно, он не знал, а потому нахмурился и прикусил губу. Текли мгновения, никто не проявлял желания отворить для отца Варфоломея дверь, и смутная догадка промелькнула у него: пышность встречи – ложь, истинное отношение к нему кроется в поведении черного собора здесь, у порога обиталища настоятелей соловецких. Ух как ненавидел он в эту минуту соборных старцев!..

У казначея Боголепа беспокойно бегали глазки, руки чесались услужить новому архимандриту. Он видел, что ни келарь Сергий, ни Герасим Фирсов не собираются чествовать Варфоломея, и в конце концов решился – распахнул дверь, застыл в поясном поклоне.

Ничего не изменилось с тех пор, как был тут в последний раз отец Варфоломей. Тот же стол, поставец в углу, лавки, кресло, кровать... Только нет старого хозяина, ибо хозяином ныне стал он, Варфоломей1. Слово-то какое – "хозяин"!.. Варфоломей попытался охватить умом всю необъятную соловецкую вотчину с людьми, промыслами, угодьями, оказавшимися теперь в его руках, и... не смог. Мысли путались, душу наполняло довольство собой, и захватывало дух от высоты, на которую вознесло его провидение. Незаметно для себя он стал улыбаться, как дитя, которому неожиданно подарили дорогую хрупкую цацку, – бери, но играй осторожно, – и, подобно тому дитяти, отец Варфоломей был беспредельно восхищен свалившимися на него почестями и не знал, как поступать дальше. Он хотел представить всю полноту данной ему власти над людьми и пьянел от этих мыслей...

На зеленом бархате скатерти возлежали приготовленные для него регалии: клобук соловецких настоятелей с золототканым деисусом2, усыпанная диамантами3 панагия на золотой цепи и золоченый жезл – символ сана архимандрита. Все сверкало и переливалось сказочным светом под косыми лучами апрельского солнца, проникавшими через оконные вагалицы. Отец Варфоломей, задержав дыхание, приблизился к столу. За ним неслышно проследовали казначей Боголеп и келарь Сергий, остальные остались за дверью.

Сбросив московскую шапку, Варфоломей обеими руками поднял соловецкий клобук и с благоговением надел его. О вожделенный миг, наконец-то он наступил!

У келаря на губах мелькнула ухмылка: клобук был великоват для нового архимандрита, съехал на уши, на глаза.

С панагией на шее и жезлом в руках отец Варфоломей влез в кресло с высокой спинкой и подручками, попробовал задом сиденье – удобно ли? оказалось впору. Откинулся на спинку, поправил сползший на глаза клобук, поджав губы, оглядел стоящих смиренно келаря и казначея.

У старца Сергия взгляд насмешливый, дерзкий. Смешно ему: упомнил небось, что нынешний настоятель, бывало, в неприметных на клиросе трудился. Двери опять же не потрудился отворить. Вспоминай, вспоминай, старый пень, только соловецкому архимандриту Варфоломею этакие памятливые вовсе без надобности – он сам памятлив. Настала пора кое с кем посчитаться... Боголеп – лис коварный. Однако трогать его опасно: духовным братом приходится Саввинскому архимандриту Никанору, а тот с самим царем ежедень видится. Неможно пока Боголепа трогать, пущай в казначеях побудет... В келари ж надо брать преданного инока, да чтоб не шибко умен был, а среди братии почетен. Умный да хитрый, пожалуй, вокруг пальца обведет и не заметишь. Кажется, Савватий Абрютин подойдет. Правда, и совсем не умен, скорее глуп, да зато осанист, лесть любит и ему, Варфоломею, в рот глядит, готов любое желание исполнить...

– О чем говорилось на московском соборе, отец архимандрит? – внезапно спросил келарь.

Варфоломей вздрогнул, собираясь с мыслями, молвил:

– Говорили много... о том, о сем... – заметив откровенную усмешку Сергия, сказал жестко: – Никону хребет сломили. За самовольное оставление патриаршего престола признали его чуждым архиерейству, почестям и священству. Теперь дело за государем, что он скажет.

– Коли так, ныне никто не станет заставлять нас по новопечатным книгам служить, – проговорил Боголеп. – Слава тебе, господи!

– Истинно так, истинно, – пробормотал архимандрит, но было ли это истиной, он и сам толком не знал.

Старообрядцев на Москве более не преследовали, даже поговаривали, что прощен и дожидается лишь одного указу, чтобы вернуться из ссылки сибирской, поборник старой веры отец Аввакум. Его приезда многие ждали с нетерпением, были среди таких и бояре. Времена наступили непонятные. Никона лишили патриаршего сана, но он и не думал так просто оставлять престол. На московский собор он не явился, изругал его участников, а патриарха Питирима предал анафеме. На Руси только руками развели. Патриарх Питирим – ни рыба ни мясо – жил как оплеванный. Хуже нет судьбы призрачной. А Никон, не покорясь решению собора, грозит издаля пальцем: "Ужо я вас, богохульники!" Вот и не ведаешь ныне, как в церкви-то все обернется. Одно остается удержаться на месте. Тут, в Соловках, зевать нельзя: кому – кнут, кому пряник. Грамотеев, вроде Геронтия да Фирсова, надо к рукам прибрать, пущай трудятся во славу архимандрита и обители...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю