355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витторио Страда » Театр у Маяковского » Текст книги (страница 1)
Театр у Маяковского
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 06:00

Текст книги "Театр у Маяковского"


Автор книги: Витторио Страда


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Annotation

Театр у Маяковского. – «Континент», 78. Москва, 1994.

Опубликовано в: Витторио Страда, Россия как судьба – Москва: Три квадрата, 2013, С. 123-160.

Примечания

Note1

Note2

Note3

Note4

Note5

Note6

Note7

Note8

Note9

Note10

Note11

Note12

Note13

Note14

Note15

Note16

Note17

Note18

Note19

Note20

Note21

Note22

Note23

Note24

Note25

Note26

Note27

Note28

Note29

Note30

Note31

Note32

Note33

Note34

Note35

Note36

Note37

Note38

2 И 4 ДЕКАБРЯ 1913 года в театре «Луна-Парк» в Петербурге была представлена трагедия Маяковского «Владимир Маяковский». Сценография пролога и эпилога принадлежала Павлу Филонову, сценография двух актов – Иосифу Школьнику и помогавшей ему Ольге Розановой. Это было многозначительное событие. Дело не только в том, что это была первая драматическая работа Маяковского, но одновременно и театральный дебют русских футуристов: тогда же и та же группа художников «Союз молодежи» поставила на сцене «Луна-Парка» в чередующиеся дни – 3 и 5 декабря – оперу «Победа над Солнцем» (либретто Алексея Крученых, музыка Михаила Матюшина, сценография Казимира Малевича). Эти два спектакля, столь непохожие друг на друга, стали важным событием в истории русского театра, несмотря на то, что пути, ими открытому, суждено было остаться маргинальным и в конце концов сойти на нет.

Значение спектаклей в «Луна-Парке» заключалось и в том, что они проходили в здании драматического театра Веры Комиссаржевской и Всеволода Мейерхольда – в святилище духовной жизни символизма. Именно там за семь лет до этого, 30 декабря 1906 года, состоялась другая памятная премьера: «Балаганчик» Александра Блока (в тот же вечер было показано и «Чудо святого Антония» Мориса Метерлинка)note 1 .

Какой контраст являют собой эти два вечера, эти авторы, атмосфера этих двух эпох, таких близких и таких непохожих! И все же спектакль 1913 года возник внутри того же самого горизонта, что был обозначен спектаклем 1906 года.

Существует свидетельство, проясняющее связь обоих событий в этом петербургском театре, – символического и футуристического спектаклей. Им мы обязаны актеру и режиссеру Александру Мгеброву, выступавшему в театре Комиссаржевской в 1908-1910 годах. Во время премьеры трагедии Маяковского он находился среди публики и после спектакля задержался в знакомом и дорогом ему месте. Театр Комиссаржевской, бывший некогда элитным и утонченным, после ее смерти деградировал и стал плебейским, что выразилось уже в его новом названии: «Луна-Парк». Мгебров вспоминает:

«Зал опустел. Я остался один. Боже, как изменился театр! Прекрасный белый театр Комиссаржевской. Кто-то размалевал его золотом и голыми вульгарными женщинами, букетами опереточных цветов, повсюду бутафорские, ресторанные люстры.

Я не был в театре с тех пор, как его покинул. Многое прошло через него. Не одни калоши, слишком большие и слишком наглые, топтали слезы, оставленные прекрасной артисткою, с огромной несмиренной душой! Я думал об этом и не стыжусь признаться, что футуристы сегодня не оскорбили во мне памяти о Вере Федоровне, напротив, мне казалось, они сорвали опереточные цветы, заслонили вульгарность стен, и очистили, хотя бы на мгновение, этот театр от всей его ненужности, с такой удивительной быстротой пришедшей в него после Комиссаржевской, в этот зал, где когда-то звучал и трепетал ее нежный голос. Я ушел чуть не со слезами на глазах»note 2 .

Те, кто знает о культе, окружавшем Веру Комиссаржевскую и ощущаемом уже в интонациях, с которым Мгебров вспоминает актрису, согласятся, что страницы эти весьма выразительно передают впечатление, вызванное в чуткой душе автора футуристической постановкой 2-го декабря. Владимир Маяковский и Вера Комиссаржевская! Сопоставление, сбивающее с толку, – особенно если вспомнить о скандальном и пошлом приеме, который оказала премьере в «Луна-Парке» широкая журналистская критика. Однако сопоставление это полно значимости, так как в этом спектакле было нечто, что приближало Маяковского к символистскому театру – и не столько из-за «влияний» и «преемственности», которые много раз потом акцентировались, сколько из-за более глубокой духовной общности, позволившей почитателю и соратнику несравненной Комиссаржевской сказать, что футуристы «очистили» этот когда-то священный зал.

Есть и еще одно значение у театрального события 2-го декабря 1913 года, значение более сокровенное и существенное. Когда Маяковский работал над своей трагедией летом 1913 года, он дал ей два заголовка: «Железная дорога» и «Восстание вещей»note 3 . Однако текст, посланный для цензуры, заголовка не имел, а на первой странице было написано: «Владимир Маяковский. Трагедия». Цензор воспринял имя автора как название произведения и дал разрешение на представление трагедии «Владимир Маяковский». Чтобы не повторять всю бюрократическую волокиту, Маяковский принял новый заголовок, который к тому же отвечал содержанию произведения, главным действующим лицом которого был именно Владимир Маяковский. Так, по счастливой случайности, сюрреалистическому hasard objectif, название трагедии Владимира Маяковского возникло само собой, вызвав позже удивление и восторг Бориса Пастернака.

На страницах своих воспоминаний, посвященных Маяковскому в «Охранной Грамоте», Пастернак пишет: «Искусство называлось трагедией. Так и следует ему называться. Трагедия называлась «Владимир Маяковский». Заглавье скрывало гениально простое открытье, что поэт не автор, но – предмет лирики, от первого лица обращающийся к миру. Заглавье было не именем сочинителя, а фамилией содержанья»note 4 .

Действительно, есть что-то удивительное в этом отождествлении, символично закрепленном уже на титульном листе. Между пишущим и тем, что написано, возникло тождество, в дальнейшем усилившееся для самых чутких зрителей, присутствовавших на двух памятных вечерах в декабре 1913 года, так как «Владимир Маяковский» («имя автора» и «фамилия содержания») оказался также актером и режиссером, а его фигура была окружена ореолом таинственности и тревожащей подлинности, неповторимо гипнотической силы, которую теперь мы можем только мысленно представить, переживая в чтении стихов про себя это осязаемое, физическое, телесное присутствие Маяковского в петербургском «Луна-Парке»…

В чем был смысл этого «присутствия»?

Еще до своего театрального дебюта Маяковский принял участие в дискуссии о театре, выступив в период между июлем и сентябрем в «Кино-журнале» с тремя статьями (кстати, это его первые статьи). Место публикации не было случайным, а, по словам самого Маяковского, явилось актом «презрения» к рафинированным художественно-литературным журналам типа «Аполлона» и сознательного предпочтения «технического и специализированного кинематографического журнала»note 5 .

В программно-футуристических декларациях первой статьи, озаглавленной «Театр, кинематограф, футуризм», Маяковский говорит, что «ненависть к искусству прошлого», искусству «личностей, уходящих из жизни», заставляет его «продемонстрировать неизбежность наших идей», то есть идей футуристических, которые должны войти также и в театр. Но – не «лирическим пафосом», а «точной наукой», «поиском взаимоотношений между искусством и жизнью»note 6 .

Уже этот подход показывает, каковы ответы Маяковского на два интересующих его вопроса: является ли современный театр искусством и способен ли он выдержать «конкуренцию» кинематографа. Понятно, что ответы будут отрицательными. Однако важнее ответов аргументация.

Возможность нового футуристического искусства Маяковский ставит в зависимость от разделения труда в индустриально-урбанистическом обществе. «Город, – пишет он, – напоив машины тысячами лошадиных сил, впервые дал возможность удовлетворить материальные потребности мира в какие-нибудь 6-7 часов ежедневного труда, а интенсивность, напряженность современной жизни вызвали громадную необходимость в свободной игре познавательных способностей, каковой является искусство»note 7 .

На примере живописи Маяковский поясняет, что он подразумевает под выражением «демократическое искусство»: это совсем не «ангажированное», как одно время было принято говорить, искусство, а «диктатура глаза», то есть утверждение цвета, линии и формы как «самодовлеющих величин». Это справедливо и для тех поэтов, которые, найдя, что «слово, его начертание, его фоническая сторона определяют расцвет поэзии», приобретают «право на существование» и идут по «вечно» плодотворному путиnote 8 .

При таких предпосылках, характерных для русского футуризма, Маяковский должен был безоговорочно отбросить «миметическую» концепцию искусства и, следовательно, весь реалистический театр. В следующей статье, озаглавленной «Уничтожение кинематографом «театра» как признак возрождения театрального искусства», он пишет: «Посмотрите работу Художественного театра. Выбирая пьесы преимущественно бытового характера, он старается перенести на сцену прямо кусок ничем не прикрашенной улицы. Подражает рабски природе во всем, от надоедливого скрипа сверчка до колышущихся от ветра портьер. Но сейчас же, рядом, возникают убийственные противоречия, встает выдуманная перспектива с занавесами кисеи или помятые простыни моря. Хорошо, если приходится ставить какую-нибудь ветхозаветную оперу с одной лошадью между двадцатью статистами, но кто перенесет на сцену (если идти за реальностью передачи) версты в высь небоскребов или жуткое мелькание автомобилей?»note 9

Кинематограф освобождает театр от этой задачи копирования, так как способен передать и океан «в натуральную величину», и бешеное движение города.

Отвергнув реалистический театр, превратившийся благодаря кинематографу в анахронизм, Маяковский обращается к особому типу «условного» театра. В качестве примеров в первой статье он берет шекспировский театр, не знавший декораций, и «театр Обераммергау» – мистериальные представления Страстей Христовых, периодически проводящиеся в немецком городке, – театр, который «не сковывает слова кандалами вписанных строк»note 10 .

«Слово», составляющее после «декораций» «вторую половину театра», – важнейший аспект созданной Маяковским концепции театра. Футурист Маяковский и здесь не принимал театра, в котором «эстетический момент обусловливается не внутренним развитием самого слова, а применением его как средства к выражению моральных или политических идей, случайных для искусства»; при таком «порабощении» поэтического языка до футуристов «театр как самостоятельное искусство не существовал»note 11 .

Требование автономии поэтического языка в театральной сфере приводит Маяковского к признанию «нового свободного искусства актера», искусства, в котором, как он пишет, оставаясь верным футуристической теории поэтического языка, «интонация даже не имеющего определенного значения слова и выдуманные, но свободные в ритме движения человеческого тела, выражают величайшие внутренние переживания»note 12 : тело Слова и слово Тела становятся здесь двумя принципами футуристического театра Маяковского – принципами, которые он и осуществил в своей трагедии «Владимир Маяковский», слив в одно целое слово поэта и тело актера-автора.

Наше представление о театральной эстетике Маяковского будет неполным, если не добавить к сказанному еще два положения его третьей и последней статьи, озаглавленной «Отношение сегодняшнего театра и кинематографа к искусству».

Здесь, с одной стороны, Маяковский вновь утверждает, что «природа – только материал, с которым волен художник обращаться, как ему угодно, при одном условии: изучать характер жизни и выливать ее в формы, до художника никому не известные»note 13 . С другой же стороны, «новой теперь может быть не какая-нибудь еще никому не известная вещь в нашем седом мире, а перемена взгляда на взаимоотношения всех вещей, уже давно изменивших свой облик под влиянием огромной и действительно новой жизни города»note 14 .

Перед лицом этой новой современной действительности и перед новым «взглядом на взаимоотношения вещей» все искусство находит свое единство и одновременно распределение ролей. И это касается театра и кино, поэзии и живописи. Футуризм –это поэтика нового «самостоятельного» и «демократического» искусства.

О СПЕКТАКЛЕ 2 декабря 1913 года в петербургском «Луна-Парке» в своей замечательной книге воспоминаний и размышлений «Полутораглазый стрелец» Бенедикт Лившиц оставил ценное, пусть и не во всем убедительное свидетельство. Стоит привести полностью эту страницу и начать наш анализ с нее:

«Центром драматического спектакля был, конечно, автор пьесы, превративший свою вещь в монодраму. К этому приводила не только литературная концепция трагедии, но и форма ее воплощения на сцене: единственным подлинно действующим лицом следовало признать самого Маяковского. Остальные персонажи – старик с кошками, человек без глаза и ноги, человек без уха, человек с двумя поцелуями – были вполне картонны: не потому, что укрывались за картонажными аксессуарами и казались существами двух измерений, а потому, что, по замыслу автора, являлись только облеченными в зрительные образы интонациями его собственного голоса. Маяковский дробился, плодился и умножался в демиургическом исступлении <…> При таком подходе, естественно, ни о какой коллизии не могло быть и речи. Это был сплошной монолог, искусственно разбитый на отдельные части, еле отличающиеся друг от друга интонационными оттенками. Прояви Маяковский большее внимание сущности драматического спектакля или больший режиссерский талант, он как-нибудь постарался бы индивидуализировать своих картонажных партнеров, безликие порождения собственной фантазии. Но наивный эгоцентризм становился поперек его поэтического замысла. На сцене двигался, танцевал, декламировал только сам Маяковский, не желавший поступиться ни одним выигрышным жестом, затушевать хотя бы одну ноту в своем роскошном голосе: он, как Кронос, поглощал свои малокровные детища»note 15 .

К этому критическому описанию трагедии Маяковского Лившиц добавляет весьма многозначительное наблюдение: «Впрочем, именно в этом заключалась «футуристичность» спектакля, стиравшего – пускай бессознательно! – грань между двумя жанрами, между лирикой и драмой, оставлявшего далеко позади робкое новаторство «Балаганчика» и «Незнакомки». Играя самого себя, вешая на гвоздь гороховое пальто, оправляя на себе полосатую блузу, закуривая папиросу, читая свои стихи, Маяковский перебрасывал незримый мост от одного вида искусства к другому и делал это в единственно мыслимой форме, на глазах у публики, не догадывающейся ни о чем»note 16 .

Эти глубоко проницательные замечания Лившица содержат две мысли, требующие проверки и разъяснения. Первая заключается в том, что «монотрагедия» Маяковского, если так можно выразиться, состоит из фигур, являющихся только проекцией единственного подлинно действующего лица, самого Владимира Маяковского, и, следовательно, говорить о «коллизии» нельзя; вторая же состоит в том, что «Владимир Маяковский» – не «трагедия» в собственном смысле, то есть не произведение определенного литературного жанра, а, так сказать, лиротрагедия или трагилирика, так как, оставаясь верным основной идее футуризма, Маяковский, пусть и не преднамеренно, разрушил все границы между литературными жанрами.

Остановимся на втором утверждении, которое нуждается в разъяснении. Почему футуризм перечеркнул такие границы?

Ответ мы можем найти у самого Лившица в другой его работе. Речь идет о статье, которой кубофутуристы придавали, видимо, программно-теоретическое значение, если дважды, в 1913 и 1914 годах, открывали ею свой сборник «Дохлая луна». Лившиц признает, что требование «свободы творчества» является общим для всех художественно-литературных тенденций, противопоставляющих себя как новаторские уже сложившимся и господствующим. Но если «свобода творчества» касается (как у кубофутуристов) не «взаимоотношений бытия и сознания» (в этой области отношений свобода художника будет всегда обусловлена реальностью, хотя бы и реальностью подсознательного), а «области автономного слова», тогда понятно, что «наша поэзия» «свободна единственно, и впервые для нас безразлично, реалистична ли она, натуралистична или фантастична <…> за исключением своей отправной точки, она не ставит себя ни в какие отношения к миру, не координируется с ним, и все остальные точки ее возможного с ним пересечения заранее должны быть признаны незакономерными»note 17 .

Однако теория «автономного слова» имеет логические последствия и для литературных жанров: «Отрицая всякую координацию нашей поэзии с миром, мы не боимся идти в своих выводах до конца и говорим: она неделима. В ней нет места ни лирике, ни эпосу, ни драме. Оставляя до времени в неприкосновенности определение этих традиций, спросим: может ли поэт, безразличный ко всему, кроме творимого слова, быть лириком? Допустимо ли превращение эпической кинетики в эпическую статику, иными словами, возможно ли, коренным образом не извращая понятия эпоса, представить себе эпический замысел расчлененным искусственно – не в соответствии с внутреннею необходимостью последовательно развивающейся смены явлений, а сообразно с требованиями автономного слова? Может ли драматическое действие, развертывающееся по своим исключительным законам, подчиняться индукционному влиянию слова или хотя бы только согласоваться с ним? Не является ли отрицанием самого понятия драмы – разрешение коллизии психических сил, составляющей последней, не по законам психической жизни, а иным? На все эти вопросы есть только один ответ: конечно, отрицательный»note 18 .

Поэт-футурист, которого интересует только «автономное слово», будет вне литературных жанров, поскольку он не будет ни в одном из них, но в то же время будет сразу во всех: в эпиколиродраматическом, в результате слияния или преодоления жанров, типичного для поэзии и Хлебникова, и Маяковского.

Но даже если, как это пояснял Лившиц, футуристическая поэзия полагает себя вне литературных жанров в состоянии полнейшей слитности, отказ от литературно-жанрового мышления невозможен. И в этой связи для понимания монотрагедии «Владимир Маяковский» полезно обратиться к тому, что писал Вячеслав Иванов в приложении к своей известной работе о «сущности трагедии». В этом отступлении, озаглавленном «О лирической теме», Иванов рассматривает, как присущая трагедии «поэзия диады» распространяется на другие поэтические жанры. В эпосе диада существует, но в отдалении она как бы созерцается с точки зрения уже достигнутого синтеза, в свете торжества аполлинийской монады. В лирике же она занимает больше места. Лирическое стихотворение есть сочетание двух или трех основных мотивов, которые Иванов называет «темами» в музыкальном смысле. Существование лирических стихотворений с более чем тремя темами не исключается, но если и убрать из них побочные темы, они сводимы к основной двухтемной или трехтемной схеме, тогда как однотемное лирическое стихотворение не может нам дать удовлетворения.

Установив такую типологию лирики, Иванов утверждает, что «в стихотворениях с тремя темами преобладает элемент аполлинийский; душевное волнение, возбужденное созерцанием некоторой противоположности, приведено в них к разрешению в третьей лирической идее; они примиряют и успокаивают душу; их цель – гармония. Напротив, стихотворения, сочетающие только две темы <…>, стремятся отразить переживания диады, – раскола, противоречия и зияния, – и, возбудив в душе слушателя тревожное или мятежное движение, предоставляют ему самому найти в последнем разрешительный строй. Здесь поэт намеренно избегает последней, завершающей гармонии, ради достижения большей действенности звуков, которые долго еще должны напрягать и потрясать душу слушателя, прежде чем путем их полного переживания он воспримет их кафартическую силу. Такие стихотворения тяготеют, в противоположность прежде описанным, к дионисийскому полюсу лирики»note 19 .

В противоположность той части символистской поэзии, которая тяготела к аполлинийскому полюсу, поэзия Маяковского явно дионисийская, и лишь много позже она начнет стремиться к невозможному революционно-утопическому аполлинийскому синтезу. Вся поэзия Маяковского в ее жанровой смешанности строится на основной оппозиции Я и анти-Я, поэта и анти-Поэта, Героя и анти-Героя. И полностью эта диада проявляется в трагедии «Владимир Маяковский», где схема оппозиций, которая затем будет по-разному развита в последующих поэмах до– и послереволюционного периода, получила начальную форму. Поэтому справедливо, как отметил Лившиц, что большая часть действующих лиц в трагедии являются проекциями главного героя – Владимира Маяковского, но справедливо также, что «коллизия» существует между главным героем и его ипостасями и тем Обыкновенным молодым человеком, как воплощением анти-Я, анти-Поэта и анти-Героя, который потом будет именоваться мещанином, буржуем или бюрократом в социально-политическом плане. В трагедии эта антитетическая фигура только предугадана, намечена в общих чертах и реализована в фарсово-комическом плане как безграничный момент намного большей и серьезной оппозиции, превращающей Бога, как властителя и ответственного за зло, в анти-Я Поэта, который, с одной стороны, становится Спасителем, подражая роли Христа, а с другой, принимает позу бунтаря, борющегося против Бога в свете негативной теодицеи, невозможности оправдать страдания и избавить от них. Центральная «коллизия» возникает, следовательно, между поэтом и миром, и «монодрама» ведет к открытию, что поэт бессилен и терпит поражение перед лицом враждебной косности существующей социально-экономической системы. Трагедия освещает объективную несостоятельность субъективного лирического порыва. В рамках трагедии «Владимир Маяковский» получает завершение первый из главных мифов Маяковского: миф Поэта – и зарождается связанный с ним миф Будущего.

В этой трагедии создается не только образ Противника, но и образ Поэта как искупительной жертвы (позднее как бунтаря-мстителя). Маяковский, строя и представляя этот образ на сцене в трагедии, которую он сам написал, сыграл и озаглавил собственным именем, всего лишь выявлял и доводил до крайности тенденцию, уже наметившуюся в предшествующей поэзии, в частности –у Александра Блока. Борис Эйхенбаум с чуткостью проницательного современника и тонкого историка писал сразу после смерти Блока, что автор «Балаганчика» «стал для нас трагическим актером, играющим самого себя. Вместо подлинного (и невозможного, конечно) слияния жизни и искусства явилась жуткая, разрушающая и жизнь, и искусство сценическая иллюзия. Мы перестали видеть и поэта, и человека. Мы видели маску трагического актера и отдавались гипнозу его игры <…>. Поэзия Блока стала для нас эмоциональным монологом трагического актера, а сам Блок – этим загримированным под самого себя актером»note 20 .

Здесь у Эйхенбаума явно метафорическое употребление театральных терминов, несущих, однако, заряд огромной моральной и интеллектуальной силы, между тем Маяковский в своей трагедии, почти ощущая «трагедию» Блока в тех же терминах, реализует метафору, сделав себя главным героем (и актером) собственной трагедии, написанной, конечно, в отличном от блоковского регистре голоса, а следовательно, и души. Но удивительно близко Блоку также и ощущение поэта, приносимого в жертву и предстающего перед публикой в высшем акте искренности.

Блок так описывает «исповедальный» характер великой поэзии в «Письмах о поэзии»: «Только то, что было исповедью писателя, только то создание, в котором он сжег себя дотла, – для того ли, чтобы родиться для новых созданий, только оно может стать великим. Если эта сожженная душа, преподносимая на блюде, в виде прекрасного творения искусства, пресыщенной и надменной толпе –Иродиаде, – если эта душа огромна, – она волнует не одно поколение, не один народ и не одно столетие. И если она не велика, то, рано ли, поздно ли, она должна взволновать по крайней мере своих современников, даже не искусством, даже не новизною, а только искренностью самопожертвования»note 21 .

Если Маяковский, кажется, понял и подхватил «трагедию» Блока, то Блок в этих строках предвосхищает трагедию Маяковскогоnote 22 и проливает на нее свет.

Трагедия «Владимир Маяковский» состоит из пролога, двух актов и эпилога и развивается по канве, которая может быть пересказана следующим образом: в первом акте мы присутствуем при хаотическом бунте, когда вещи становятся независимыми от людей, а во втором, преодолев начальный конфликт, поэт провозглашен князем и господином; но возникает новый конфликт между поэтом и толпой, разочарованной в своих надеждах на спасение. Однако эта сюжетная канва не передает сути и смысла трагедии, потому что на нее накладывается вторая, пронизанная целым рядом метафор текста трагедии. Система значений трагедии Маяковского возникает только из взаимодействия этих двух сюжетных линий: событийной и построенной на метафорах. Поскольку, как отмечает Лившиц, действующие лица трагедии – по большей части проекции главного героя, образуется ряд «двойников», зеркально отражающих моменты и аспекты центра «монодрамы». Центром, конечно, является Владимир Маяковский, главный герой трагедии, но в глубине – это Человек как таковой. Маяковский же – его, так сказать, представитель, и вокруг этого Человека образуется целый комплекс противопоставлений: человек и Бог, человек и вещи, человек и человек, мужчина и женщина, душа и тело, поэзия и проза (поэтический разум и прозаический здравый смысл), настоящее и будущее, жертва и освобождение, поэт и поэт. Центральная тема трагедии –нависшая над городом боль («Легло на город громадное горе и сотни махоньких горь», 86-87)note 23 , а поэт – это тот, кто говорит о горе и переживает горе всех и приносит себя в жертву, даже если этой жертвы не понимают. В прологе звучат голоса измученного и разъеденного скукой мира. Перед ним – поэт, который «спокойный, насмешек грозою душу на блюде (несет) к обеду идущих лет» (3-4). Его поза спасителя разбавлена позой клоуна, и в конце пролога он предвидит собственное поражение и конец в терминах самопародирующего самоубийства:

Лягу,

светлый,

в одеждах из лени

на мягкое ложе из настоящего навоза,

и тихим, целующим шпал колени,

обнимет мне шею колесо паровоза (53-59).


Между начальным провозглашением «спокойствия» и финальной перспективой смерти развернут целый ряд ярких, выразительных самоопределений, – то на евангельском языке псевдочудес («Я вам только головы пальцами трону, и у вас вырастут губы для огромных поцелуев», 44-47), то на языке псевдонаучной рациональности, когда, например, он называет себя «царем ламп», властелином рациональности и техники в противопоставлении природе (здесь, в частности, – солнцу, воспринимаемому как первобытная стихийная сила, враждебная человеку). Однако поэт – антисолнце, носитель нового спасительного света, находит себе наиболее подлинное определение в центральной части пролога, где он представляет себя, используя другое евангельское выражение («Придите все ко Мне», (34)), как человека, который «словами простыми, как мычанье» (40) откроет «новые души», «рвать молчанье» которых он сумел.

«Герои» первого акта, помимо персонажей «первой завязки», – Бог, душа и вещи. «Душа» появляется при первом выступлении Маяковского, приглашающего «заштопать» ему душу, чтобы «не могла протечь пустота». Когда же после многих высказываний она наконец появляется, то становится объектом еще одной самопародии: «душа» – это женщина в «голубом халате», которая обращается к поэту с банальными обыденными выражениями: «Садитесь! Я давно вас ждала. Не ходите ли стаканчик чаю?» (200-202).

Бог тоже разочаровывает, хотя его присутствие страшно, так как это «обезумевший Бог», который «кричит о жестокой расплате».

И вот мы доходим до фразы, произносимой Маяковским: «Все вы, люди, лишь бубенцы на колпаке у Бога» (176-178).

Теперь на Боге – шутовской колпак, от каждого движения которого люди сотрясаются.

Если такие традиционные сущности, как душа и Бог, разочаровывают или настроены недоброжелательно, то и современный мир вещей выходит у человека из повиновения и враждебен ему. Более того, вещи поднимают против человека бунт. Крушение иллюзий полное: в мире, лишенном души и подчиненном безумному, шутовскому Богу, среди не поддающихся контролю человека вещей, поэт – один и, может быть, как сказано в прологе, это «последний поэт». Мир без души превратился в «человеческую орду», а главное, в физиологическое кишение тел, расчлененных на отдельные органы, принимающие формы овеществленных метонимий: Рот, Ухо, даже когда подчеркивается отсутствие этих органов (Человек без уха). Наиболее представленные органы – Рот и Глаз со своими «продуктами» – поцелуями и слезами, которые, в свою очередь, являются овеществленными метонимиями. В этом овеществлении метонимий следует видеть не простой риторический прием, как в реализации метафор – другого приема поэтики Маяковского, а введение в театр и в трагедию такого «низкого» зрелищного жанра, как цирковое искусство: Маяковский-футурист смешивает не только литературные жанры, но и разные виды спектакля, и в слезах-вещах трагедии «Владимир Маяковский» проявляется новый элемент клоунады.

Телесность мира Маяковского не только физиологична, но и предметна. Это два аспекта одной и той же материальности, достигающие синтеза там, где говорится о Рте как «фабрике поцелуев». И как амбивалентен и ненадежен мир предметов у Маяковского, так лишена у него радости, коварна и даже угрожающа чувственность, а женщина появляется как носительница напряженности, а не наслаждения. Здесь начинается любовная мука Маяковского – в ее двояком смысле: любви к женщине и любви к человечеству.

Поэт один в мире, молящем о спасении, вместе со своими «двойниками», и в его лице «на кресте из смеха распят замученный крик» (84-85).

Поэту, синтезирующему в себе спасителя и клоуна, недвусмысленно противопоставлен Обыкновенный молодой человек, «счастливый обладатель здравого смысла» (пользуясь выражением Маяковского из одной из его статей о кино, где к этой характеристике прибавлено также, что таким удается быть всегда понятными благодаря двум качествам: «ограниченности уровня знаний теми же рамками, как и знания ближнего», и «способности при усидчиво-нудном занятии своим делом воспринимать усталым и слабым мозгом только самые режущие и случайные черты нового явления»note 24 ). В силу этих качеств Обыкновенному молодому человеку из благополучной семьи с безмятежной душой неведомы беспокойство и тревога окружающего его мира, он уверен, что живет в устойчивой, подчиненной ему реальности, и хвастает, что изобрел «машину для рубки котлет», тогда как один его знакомый «двадцать пять лет работает над капканом для ловли блох» (233, 236-238).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю