Текст книги "Порнография"
Автор книги: Витольд Гомбрович
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
В ответ он лишь улыбнулся беспомощно и как-то глуповато.
Вацлав проглотил слюну, будто его принуждали съесть что-то несъедобное. Я думаю, что до сих пор он подходил к этому так же, как и я, по законам военного времени, это убийство было для него одним из многих – отвратительное, но все же обычное и даже необходимое, в конце концов неизбежное – но теперь именно это убийство было выделено из общего числа и представлено особо, как немыслимое убийство само по себе! Он тоже побледнел. К тому же мать! И нож! Нож, такой же, как тот, которым его мать… убить ножом, вырванным из тела матери, нанести такой же удар, повторить все на теле Семиана… Но, возможно, под его нахмуренным лбом мать смешалась с Генькой, и не мать, а именно Генька сыграла решающую роль. Он должен был представить себя в роли Скужака, наносящего удар… но тогда как же устоять против Гени с Каролем, как помешать их смычке, как противостоять Гене во власти юнца, юной Гене в юных объятиях, Гене, нагло объюнцованной?… Убить Семиана, как Скужак мать, – но тогда кем же он станет? Скужаком? Что он противопоставит той силе – несовершеннолетней? Если бы Фридерик не акцентировал и не утрировал убийство… теперь же это было Убийство, и этот удар ножом метил в его собственное достоинство, честь, порядочность, во все, чем он боролся со Скужаком за мать и с Каролем за Геню.
Очевидно, все это явилось причиной того, что он, повернувшись к Ипполиту, равнодушно констатировал:
– Я этого не могу…
Фридерик торжествующим и подразумевающим ответ тоном задал вопрос мне:
– А вы? Вы убьете?
Ха! Что? Так это только тактика! Чего же он добивался, симулируя испуг, принуждая нас к отказу? Невероятно: этот его испуг, бледный, потный, дрожащий, такой очевидный в нем, был лишь лошадкой, которая несла его… к юным коленям и рукам! Он использовал свой страх в эротических целях! Верх лицемерия, невероятная низость, что-то неправдоподобное и невыразимое! Самого себя он рассматривал как лошадь для самого себя! Но его скачка захватила и меня, и я почувствовал, что должен скакать вместе с ним. Кроме того, я не хотел, разумеется, убивать. Я был счастлив, что могу увильнуть, – уже рушились наше единство и дисциплина. Я ответил:
– Нет.
– Блядство! – выругался Ипполит. – Хватит мне голову морочить. Я сам это сделаю. Без вашей помощи.
– Вы? – спросил Фридерик. – Вы?
– Я.
– Нет.
– Почему?
– Н-н-нет…
– Но вы подумайте, подумайте, – сказал Ипполит. – Ведь нельзя же превращаться в свинью. Должно же быть хоть какое-то чувство долга. Это наш долг, господа! Мы на службе!
– Из чувства долга мы хотим у-б-и-ть невинного человека?
– Это приказ. Мы получили приказ. Это боевое задание, господа! Я долг не нарушу. Мы должны быть как один человек. Это наша обязанность, господа! Так надо! А вы чего хотите? Живым его отпустить?
– Это невозможно, – согласился Фридерик. – Я понимаю, это невозможно.
Ипполит вытаращил глаза. Может быть, он ожидал, что Фридерик ответит: «Да отпустите его»? На это рассчитывал? Если он и питал такую тайную надежду, ответ Фридерика отрезал пути к отступлению.
– Так чего же вы хотите?
– Я понимаю, конечно… необходимость… долг… приказ… Нельзя же… Но ведь вы н-н-е-е… Вы не сможете за-ре-зать… Вы н-н-е-е… Вы не будете!
Ипполит, споткнувшись об это тихое, шепотом произнесенное «н-н-е-е», сел. Это «н-н-е-е» знало, что значит – убить, и это знание теперь передавалось непосредственно ему, Ипполиту, воздвигая непреодолимую преграду. Запертый в своей туше, он поглядывал на нас, таращась как в окно. «Обычная» ликвидация Семиана оказалась уже невозможной после трех наших отказов, объявленных с нескрываемым отвращением. Это дело стало отталкивающим под напором нашего отвращения. Ипполит уже не мог позволить себе. Не будучи человеком ни слишком глубоким, ни слишком тонким, он, однако, принадлежал к определенной среде, к определенной сфере, и, так как мы стали глубокими и серьезными, он не мог оставаться банальным из соображений попросту светских. В определенные моменты нельзя быть «не столь серьезным» или «не столь глубоким», как все, и нельзя быть «не слишком тонким», это дискредитирует среду. Таким образом, приличия принуждали его к серьезности, к постижению вместе с нами во всей глубине смысла выражения «убить», и он понял это так, как мы поняли, – как кошмар. Он почувствовал, как мы бессильны. Убить кого-то собственными руками? Нет, нет и нет! Но в таком случае оставалось только «не убивать» – однако «не убивать» значило не подчиниться, предать, струсить, не выполнить приказ! Он развел руками – оказаться между двух гнусностей, и какая-то из них должна стать твоей!
– Так как же? – спросил он.
– Пусть это сделает Кароль.
Кароль! Так вот чего он добивался все время – этот лис! Эта бестия! Оседлавший самого себя, как лошадь!
– Кароль?
– Конечно. Он это сделает. Если вы ему прикажете.
Он говорил так, будто это легче легкого – все трудности остались позади. Будто речь шла о том, чтобы поручить Каролю сделать покупки в Островце. Непонятно почему, но это изменение тона казалось в какой-то степени оправданным. Ипполит заколебался.
– Переложить все на него?
– А на кого же? Мы этого не сделаем, это не для нас… а сделать нужно, другого выхода нет! Вы ему только скажите. Он сделает, если ему прикажут. Для него это не проблема. Почему не сделать? Только прикажите!
– Конечно, если я прикажу, он сделает… Но как же так? А? Ведь он как бы… вместо нас?
Нервно заговорил Вацлав:
– Вы не учитываете, что это связано с риском… С возможной ответственностью. Нельзя за него прятаться и перекладывать на него ответственность. Просто немыслимо! Так не делается!
– Риск мы можем взять на себя. Если дело откроется, скажем, что мы исполнители. Да и о чем речь? Только о том, чтобы кто-то взял за нас нож и кого-то зарезал, – ему это легче, чем нам.
– Но я же говорю вам, что мы не имеем права вовлекать его в это дело только потому, что ему шестнадцать лет, подставлять его… Прятаться за него…
Им овладело смятение. Кароля впутывать в убийство, которое он, Вацлав, не способен совершить, Кароля, пользуясь его молодостью, Кароля – потому что он всего лишь щенок… но ведь это непорядочно, и это ослабляло его по сравнению с юношей… а он должен быть сильнее юноши! Он забегал по комнате.
– Это было бы безнравственно! – со злостью выкрикнул он и покраснел, будто задели его самые святые чувства.
Однако Иппа постепенно уже осваивался с этой мыслью.
– Может быть… действительно… самый простой выход… Ведь от ответственности никто не уклоняется. А с этой канителью… с самим этим фактом… необходимо покончить… Ну а эта работа не для нас… Для него.
И он успокоился будто по мановению волшебной палочки – будто нашлось наконец единственное разумное решение. Он признал, что это в порядке вещей. Ведь он не увиливает. Он приказы отдает – Кароль выполняет.
Он обрел спокойствие и рассудительность. В нем даже появился какой-то аристократизм.
– Почему же мне это в голову не пришло? Ведь очевидное дело!
Довольно своеобразное зрелище: двое мужчин, один из которых пристыжен тем, что к другому вернулось чувство собственного достоинства. То, что они хотели вот так «попользоваться» несовершеннолетним, для одного было бесчестьем, а для другого – гордостью, и казалось, что из-за этого один из них становился как бы менее мужественным. Но Фридерик – как же он гениален! – сумел-таки Кароля впутать в это… Каролю подкинул это дело… благодаря чему намеченная смерть ожила не только в Кароле, но и в Геньке, в их руках, в их ногах – и запланированный труп приукрасился запретной, юношеско-девичьей, угловатой и резкой чувственностью. Дохнуло жаром – эта смерть уже отдавала эротикой. И все – это убийство, наш страх, отвращение, наше бессилие – только для того, чтобы молодые, слишком молодые руки сплелись… я уже воспринимал это не как убийство, а как мистерию их тел, незрелых, неразбуженных. О блаженство!
Но одновременно ощущалась в этом злая ирония и привкус поражения – ведь мы, взрослые, прибегали к помощи юнца, который мог сделать то, чего мы не могли, будто убийство – это вишенка на тонкой ветке, доступная лишь самому легкому, легковесному… Беспечность! Внезапно все сместилось в эту сторону: Фридерик, я, Ипполит – мы устремились к несовершеннолетнему, как к тайной, но спасительной алхимии.
Неожиданно Вацлав тоже согласился на Кароля.
Если бы он продолжал упорствовать, то ему пришлось бы самому взяться за это – мы уже вышли из игры. И, кроме того, он, наверное, немного запутался – в нем заговорил католицизм, и ему вдруг показалось, что Кароль-убийца будет так же отвратителен Гене, как и он, Вацлав-убийца, – ошибка, объясняющаяся тем, что он слишком уж привык нюхать цветы душой, а не носом, слишком верил в красоту добродетели и мерзость греха. Он упустил из виду, что преступление Кароля может иметь иной привкус, чем преступление его, Вацлава. Ухватившись за иллюзию, он согласился – да, впрочем, он и не мог не согласиться, если не хотел порвать с нами и оказаться в полном тупике, в двусмысленном положении.
Фридерик, опасаясь, как бы мы не пошли на попятную, бросился искать Кароля – я с ним. Дома его не было. Мы увидели Геньку, перебирающую белье в буфетной, но не она была нам нужна. Наша нервозность усиливалась. Где Кароль? Мы суетливо искали его, молча, не говоря друг другу ни слова, как чужие.
Он был на конюшне, чистил лошадей, – мы позвали его – и он подошел, улыбаясь. Я прекрасно помню эту его улыбку, потому что в тот момент, когда мы позвали его, я осознал всю фантастичность нашего плана. Ведь он обожал Семиана. Был ему предан. Как же его заставить пойти на такое? Но его улыбка сразу перенесла нас в другой мир, мир доброжелательности и дружелюбия. Этот ребенок уже изучил свои козыри. Он знал, что если мы чего-то и хотим от него, то только его юности – вот он и приблизился, слегка ироничный, но готовый поразвлечься. И эта его близость переполняла счастьем, подчеркивая, насколько тесно сошелся он с нами. И странное дело: эта игра, эта улыбающаяся беспечность были наилучшей прелюдией к той жестокости, которая должна совершиться.
– Семиан предал, – коротко объяснил Фридерик. – Есть доказательства.
– Ага! – сказал Кароль.
– Нужно его прикончить сегодня же ночью. Сделаешь это?
– Я?
– Трусишь?
– Нет.
Он стоял рядом с дышлом, на которое была повешена подпруга. Ни в чем не обнаружилась его преданность Семиану. Как только он услышал об убийстве, он замкнулся и даже как-то застеснялся. Примолк и подобрался. Было видно, что возражать он не станет. Я понял, что для него убить Семиана или же убить по приказу Семиана – это, собственно, одно и то же – его с ним объединила смерть, неважно чья. Он – слепое орудие и солдат Семиана – оставался слепым орудием и солдатом, когда по нашему приказу шел против Семиана. Его слепая преданность вождю переродилась в мгновенную, беспрекословную готовность к его убийству. Он даже не удивился.
(Юноша) лишь взглянул на нас мельком, вот и все. Но в его взгляде был какой-то вопрос (он как бы спрашивал: для вас-то дело в Семиане или… во мне?). Но он ничего не сказал, застыв в непроницаемом молчании.
Ошеломленные этой неправдоподобной легкостью (как бы перебрасывающей нас в совсем иное измерение), мы пошли с ним к Ипполиту, который дал дополнительные инструкции – пойдем ночью и ножом – и чтобы никакого шума. Иппа уже полностью обрел равновесие и отдавал приказания, как офицер – он исполнял свой долг.
– А если он не откроет двери? Ведь он закрывается на ключ.
– Что-нибудь придумаем. Откроет.
Кароль ушел.
И то, что он ушел, взбудоражило меня и взвинтило. Куда он ушел? К себе? Что значит – к себе? Что это такое – его мир, где умирают так же легко, как убивают? Мы обнаружили в нем готовность, послушание, из чего следовало, что он подходит для таких дел, – как все ловко устроилось! О, ушел он великолепно, тихо и послушно… и не могло быть сомнений, что к ней, к Гене, он идет, с руками, в которые мы вложили нож. Геня! Несомненно, теперь, как парень с ножом, парень убивающий, он был ближе к тому, чтобы завладеть и овладеть ею, – и, если бы не Ипполит, который задержал нас для уточнения деталей, мы бросились бы за ним подглядывать и подслушивать. Но вот нам удалось покинуть кабинет Ипполита, и мы бросились в сад, за ним, за ней, – и уже были в прихожей, когда из столовой донесся до нас приглушенный, резко оборвавшийся голос Вацлава – там что-то случилось! Мы вернулись. Сцена, будто повторение тех,на острове. Вацлав в двух шагах от Гени – неизвестно, что произошло между ними, но что-то, должно быть, случилось.
Кароль стоял немного в стороне, у буфета.
Увидев нас, Вацлав сказал:
– Я дал ей пощечину.
Он вышел.
Тут она сказала:
– Дерется!
– Дерется, – повторил Кароль.
Они смеялись. Насмехались. Злорадно и торжествующе. Впрочем, не слишком – не чересчур – так, посмеивались. Сколько элегантности в их иронии! Им даже нравилось, что он «дерется», это давало им разрядку.
– Что это он? – спросил Фридерик. – Чего он разозлился?
– С чего бы это? – откликнулась она и забавно стрельнула глазами, очень кокетливо, и мы сразу поняли, что это из-за Кароля. Прелестно, очаровательно, что она даже не указала на него взглядом, знала, что излишне – достаточно кокетства, – знала, что нам по вкусу только «с» Каролем. Как легко мы стали понимать друг друга – и я знал, что они уверены в нашей доброжелательности. Плутоватые, слегка шаловливые и прекрасно понимающие наше восхищение. Это было уже очевидно.
Нетрудно догадаться, что Вацлав не выдержал, – они снова раздразнили его каким-нибудь незаметным взглядом и прикосновением… эти детские их провокации! Фридерик внезапно спросил:
– Кароль ничего тебе не говорил?
– Что?
– Что сегодня ночью… Семиана…
Он сделал забавный жест рукой, будто перерезал горло, – это было бы забавным, если бы его забавы не были так серьезны. Фридерик забавлялся всерьез. Сел. Она ничего не знала, нет, Кароль ничего не говорил. Фридерик в нескольких словах рассказал ей о намеченной «ликвидации» и о том, что сделать это должен Кароль. Он говорил так, будто речь шла о совершенно обычном деле. Они (ведь и Кароль тоже) слушали – как бы это сказать – не оказывая сопротивления. Они не могли слушать иначе, так как должны были нам понравиться, и это затормаживало их реакцию. Только и всего-то, что, когда он закончил, она не отозвалась – он тоже, – и с их стороны нам ответило молчание. Не совсем понятно было, что оно значит. Но (юноша) там, у буфета, застыл, и она замерла.
Фридерик объяснил:
– Основная сложность в том, что Семиан ночью может не отпереть дверь. Испугается. Вы могли бы пойти вдвоем. Ты бы постучалась под каким-нибудь предлогом. Тебе он откроет, ты отскочишь, а Кароль впрыгнет… так, пожалуй, проще всего… Как вы считаете?
Он предлагал это без особого нажима, «так, про себя», что, впрочем, было оправданно – ведь сам замысел был довольно сомнительным, не существовало никаких гарантий, что Семиан вот так, сразу, откроет ей двери, и он почти не скрывал истинного смысла своего предложения: втянуть в это дело Геню, чтобы они вдвоем… Он организовывал это, будто сцену на острове. Меня ошеломил не столько замысел, сколько способ его воплощения – ведь он предложил это неожиданно, как бы мимоходом и используя момент, когда они особенно склонны к благожелательному отношению к нам, к союзу с нами, даже к обольщению нас – вдвоем, вдвоем! Таким образом, было очевидно, что Фридерик рассчитывал на «добрую волю» этой пары – мол, они согласятся без сопротивления, лишь бы он был доволен, – снова он рассчитывал на «легкость», на ту самую легкость, которая уже обнаружилась в Кароле. Он просто хотел, чтобы они «вместе» растоптали этого червяка… Но теперь эротический, чувственный, любострастный смысл его предложения почти невозможно было скрыть – слишком явный! И на мгновение мне показалось, что сейчас перед нами столкнулись два аспекта этого дела: ведь, с одной стороны, предложение было довольно страшным – речь шла о том, чтобы и девушку впутать в грех, в убийство, но, с другой стороны, предложение было «упоительным и опьяняющим» – речь шла о том, чтобы они «вместе»…
Что пересилит? Этот вопрос успел промелькнуть в моей голове, так как сразу они не ответили. Одновременно я со всей ясностью понял по их позе и манере, что они все еще холодны, равнодушны, не расположены друг к другу – но, несмотря на это, их настолько объединял тот факт, что они нас восхищают и что мы ждем от них утоления, что это принуждало их к податливости. Они уже не могли сопротивляться красоте, которую мы в них обнажали. А эта податливость, в сущности, удовлетворяла их – ведь они затем и существовали, чтобы уступать. Это опять был один из тех поступков: «направленных на себя», так характерных для юности, поступков, которыми юность утверждается и которыми одурманивается до такой степени, что почти исчезает объективный, внешний смысл самих поступков. Не Семиан и не его смерть были для них важны – лишь они сами. (Девушка) ограничилась коротким ответом:
– Почему бы и нет? Можно сделать.
Кароль вдруг засмеялся довольно глуповато.
– Если удастся, то сделаем, а не удастся, то не сделаем.
Я почувствовал, что ему необходима глупость.
– Ну, хорошо. Ты постучишь, а потом отскочишь, тут я ему и всажу. Можно сделать, только неизвестно, откроет или нет.
Она засмеялась:
– Не бойся, если я постучу, откроет.
Она тоже выглядела довольно глуповато.
– Это, конечно, между нами, – сказал Фридерик.
– Можете быть спокойны!
На этом разговор закончился – такие разговоры нельзя затягивать. Я вышел на веранду, оттуда в сад, хотел немного отдохнуть – слишком стремительно все закрутилось. Свет тускнел. Цвета утратили стеклистый ореол блеска, зелень и багрянец уже не резали глаз – тенистый отдых красок перед ночью. Что ночь готовит? Итак… втаптывание червяка – но этим червяком был не Вацлав, а Семиан. Я не совсем был уверен, что все это четко определилось, меня то обжигало и согревало темное пламя, то я вновь падал духом, одолеваемый сомнениями и почти отчаянием, ведь это слишком фантастично, слишком надуманно и недостаточно реалистично – это было какой-то игрой, да, с нашей стороны это была действительно «игра с огнем». Оказавшись в одиночестве, среди кустов, я окончательно потерял нить… Тут я увидел, что ко мне направляется Вацлав.
– Я хочу вам объяснить! Прошу вас, попытайтесь меня понять! Я бы ее не ударил, но это было свинство, просто свинство, говорю я вам!
– Что такое?
– Свинство с ее стороны, вот что! Откровенное свинство, хотя и незаметное… но это не плод моего воображения… Свинство неуловимое, но откровенное! Мы разговаривали в столовой. Вошел – он. Любовник. Я сразу почувствовал, что она разговаривает со мной, но обращается к нему.
– Обращается к нему?
– К нему, не словами, а… а всем. Вся. Она разговаривала со мной, но одновременно заигрывала с ним и отдавалась ему. При мне. Разговаривая со мной. Верите ли? Это было что-то… Я видел, что она разговаривает со мной, отдаваясь ему – причем так… полностью. Будто меня и нет при этом. Я ударил ее по лицу. Что мне теперь делать? Скажите, что мне теперь делать?
– Может быть, все как-то образуется?
– Но ведь я ее ударил! Поставил точку над «i». Ударил! Теперь уж ничего не изменишь. Ударил! Сам не понимаю, как я мог… Знаете что? Мне кажется, что если бы я не согласился отправлять его на эту… ликвидацию… то и ее бы не ударил.
– Почему?
Он быстро взглянул на меня.
– Потому что я уже не совсем честен – по отношению к нему. Я позволил переложить на него это дело. Потерял моральное превосходство, поэтому и ударил. Ударил, потому что страдания мои уже ничего не значат. Они не достойны уважения. Честь потеряна. Поэтому я ее ударил… а его не только ударил бы или избил – я бы убил его!
– Что вы говорите!
– Убил бы и безо всяких… Ничего бы не составило! Убить… такого? Это как раздавить червяка! Пустяк! Пустяк! Только, с другой стороны, убить такого… Скандал! И позор! Это намного трудней, чем взрослого. Это немыслимо! Убийство возможно только между взрослыми. А если ей перерезать горло? Предположим! Да вы не пугайтесь. Я только так, шутки ради. Ведь все это шуточки! Со мной шутят, почему бы и мне немного не пошутить? Боже правый, избавь меня от шутки, на которую я попался! Боже, Боже мой, единственное мое спасение! Да, что же я хотел сказать? Ага, я должен убить… но убить Семиана… я должен это сделать, еще есть время, нужно спешить… еще есть время для того, чтобы отнять право на убийство у этого молокососа… потому что, если я перекладываю это дело на него, я бесчестен, бесчестен! Он задумался.
– Слишком поздно. Меня обошли. Как я теперь перехвачу у него это задание! Всем будет ясно, что я ввязываюсь в это дело не по велению долга, а только чтобы ее не уступить ему – чтобы не потерять над ней морального превосходства. Вся моя мораль – только ради того, чтобы обладать ею!
Он развел руками.
– Я даже не представляю, что мне делать. Боюсь, что уже ничего не поделаешь.
Он высказал еще несколько мыслей, достойных размышления:
– Я оказался голым! Какой же я голый! Боже мой! Как меня раздели! Я, в моем возрасте, уже не могу быть голым. Нагота – это для молодежи.
И далее:
– Она изменяет не только мне. Она изменяет мужчинам. Мужчинам вообще. Ведь она не изменяет мне с мужчиной. Тогда разве она женщина? Ах, скажу я вам, ведь она играет на том, что еще не женщина. Играет на каком-то присущем ей своеобразии, на чем-то очень спе-ци-фи-чес-ком, о существовании чего я раньше не догадывался…
Далее:
– Однако, спрашивается, откуда в них это? Я повторяю: сами они не могли до такого додуматься. До того… что на острове.
Того, что теперь со мной… до тех провокаций… Это слишком изощренно. Надеюсь, вы поймете: не могли додуматься, потому что слишком изощренно. Так откуда же в них это взялось? Из книг? Не знаю, не знаю!
* * *
Понизу разливался густеющий сок, притупляющий зрение, и если кроны деревьев еще купались в перистой веселой синеве, то их стволы были отталкивающе неопределенны. Я заглянул под кирпич. Письмо.
«Прошу Вас поговорить с Семианом.
Скажите ему, что ночью Вы и Геня выведете его в поле, где будет ждать Кароль с бричкой. Мол, Геня постучит ему ночью – чтобы проводить. Он поверит. Знает, что Кароль – его, а Генька – Кароля! Обязательно поверит! Это лучший способ заставить его открыть, когда она постучит. Это очень важно. Примите к сведению!
Помните: отступать уже некуда – только в свинство!
Что – Скужак? Что с ним делать? Что? Я над этим голову ломаю. Он не может оставаться в стороне, они должны втроем… Но как?
Осторожно! Не надо спешить. Лучше потихоньку да полегоньку, чтобы не наделать переполоха, без лишнего риска, пока, тьфу-тьфу, удача на нашей стороне – главное, не спугнуть ее. Будьте осторожны! Предельное внимание!»
* * *
Я пошел к Семиану.
Постучал – убедившись, что это я, он открыл, но сразу же вновь повалился на кровать. Сколько он так лежал? В носках – туфли, идеально начищенные, блестели на полу среди разбросанных окурков. Он курил сигарету за сигаретой. Тонкая в запястье рука, длинные пальцы с перстнем на указательном. Он не изъявлял желания разговаривать – лежал навзничь, уставившись в потолок. Я сказал, что пришел предупредить его: пусть он не строит иллюзий. Ипполит не даст ему лошадей.
Он не отвечал.
– Ни завтра, ни послезавтра. Более того, ваши опасения, что живым вас отсюда не выпустят, возможно, оправданны.
Молчание.
– В связи с этим хочу вам предложить… план побега.
Молчание.
– Я хочу вам помочь. Он не отвечал.
Лежал как бревно. Я подумал, что он боится, – но это был не страх, это была злость. Злобная злость. Он лежал и исходил злобой – вот и все. Он был озлоблен. И это потому (подумал я), что он открыл мне свою слабость. Я знал его слабость, поэтому она переродилась в нем в злость.
Я изложил план. Предупредил его, что ночью постучит Геня и проводит его.
– Бля…
– У вас есть деньги?
– Есть.
– Тогда все в порядке. Будьте готовы – сразу после полуночи.
– Бля…
– Такие выражения вряд ли вам помогут.
– Бля…
– Вы напрасно грубите. Мы можем и отказаться.
– Бля…
С этим я его и оставил. Он принимал нашу помощь, позволял спасать себя, но не испытывал благодарности. Распятый на кровати, вытянувшийся, напряженный, он еще олицетворял собой агрессивность и властность – господин и повелитель, – но принуждать он уже не мог. Его власть кончилась. И он знал, что я это знаю. Если до недавнего времени у него не было нужды ни в чьей благосклонности, потому что он мог запугать и заставить, мог понравиться насильно, то теперь он лежал здесь передо мной во всей своей взбешенной агрессивной мужественности, но уже лишенный когтей и вынужденный искать сочувствия… и понимал, что в этой своей мужественности он несимпатичен, неприятен… и он одной ногой в носке почесал другую ногу… затем поднял ногу и пошевелил пальцами, этот жест был подчеркнуто эгоцентричным, ему плевать было на мое к нему отношение… он не любил меня… он захлебывался антипатией… ему хотелось блевать… мне тоже. Я вышел. Типично мужской цинизм отравлял меня, как никотин. В столовой я наткнулся на Ипполита и отшатнулся, еще немного, еще на волосок, и меня бы вырвало, да, еще на волосок, один из тех волосков, которые росли на руках и у них, и у меня! В этот момент я не мог стерпеть Мужчину.
Нас – мужчин – было в доме пятеро: Ипполит, Семиан, Вацлав, Фридерик и я. Бррр… Ничто в животном мире не доходит до такого уродства – какой жеребец, какой козел может соперничать с этим развратом формы, с этим цинизмом формы? Увы! Человечество после тридцати лет скатывается в уродство. Вся красота была на их стороне, молодых. Я, мужчина, не мог искать спасения у моих коллег, мужчин, они были отталкивающи. И толкали меня к юности!
* * *
Пани Мария появилась на веранде.
– Где все остальные? – спросила она. – Куда они исчезли?
– Не знаю… Я был наверху.
– А Геня? Вы не видели Геню?
– Может быть, в парнике?
У нее затрепетали пальчики.
– Не сложилось ли у вас такого впечатления, что… Вацлав показался мне несколько нервозным. Он чем-то удручен. Может быть, что-нибудь между ними не так? Видно, что-то разладилось. Меня это как-то тревожит, я должна поговорить с Вацлавом… или, может быть, с Геней… не знаю… о Боже правый!
Она была явно встревожена.
– Я ничего не знаю. А то, что он удручен… ведь он потерял мать.
– Вы думаете, что это из-за матери?
– Конечно. Мать – это мать!
– Нет, правда? Я тоже думаю, что это из-за матери. Он потерял мать. Этого ему даже Геня не заменит! Мать – это мать! Мать! – Она слабо пошевелила пальчиками.
Это ее совершенно успокоило, будто слово «мать» было настолько убедительным, что даже слово «Геня» лишало значения, будто было наивысшей святыней!… Мать! Ведь и она была матерью! Эта бывшая жизнь, целиком переродившаяся в мать, смотрела на меня отцветшими, позапрошлыми глазами и отдалялась в свое боготворение матери – я понимал, что не стоит опасаться ее вмешательства во что бы то ни было, – она ничего не могла изменить в настоящем, потому что была матерью. Затрепетали в отдалении ее бывшие прелести.
* * *
По мере приближения ночи и того, что ее приход возвещал, зажигались лампы, закрывались ставни, стол накрывался к ужину – мне становилось все хуже, и я бродил из угла в угол, не находя себе места. Все с большей отчетливостью вырисовывались суть и смысл моей и Фридерика измены: мы изменили мужчине с (юношей плюс девушка). Бродя так по дому, я заглянул в гостиную, где было темновато, и увидел Вацлава, сидящего на диване. Я вошел и сел в кресло, достаточно, впрочем, далеко от него, у противоположной стены. Неопределенными были мои намерения. Нечеткими. Отчаянная попытка – страшным усилием воли преодолеть отвращение, столковаться с ним в мужественности. Однако отвращение возросло безгранично, подстегнутое моим приближением к нему и помещением моего тела вблизи его тела – дополненное его неприязнью ко мне… неприязнью, которая, делая меня омерзительным, делала омерзительным мое омерзение к нему. И vice versa. Я понимал, что в таких условиях не могло быть и речи, чтобы кто-нибудь из нас вдруг воссиял тем светом, который, несмотря ни на что, оставался доступен для нас, – я имею в виду свет нравственности, разума, самопожертвования, героизма, благородства, которые мы смогли вызвать к жизни, которые таились в нас in potentia, – но отвращение было слишком всепоглощающим. Ну а если преодолеть его насильно? Насилие! Насилие! Ведь мы были мужчинами! Мужчина – это тот, кто насилует, кто может понравиться насильно. Мужчина – это тот, кто господствует! Мужчина не спрашивает, нравится он или нет, он заботится только о собственных ощущениях, его вкус решает, что приятно, а что противно – для него, и только для него! Мужчина существует для себя, и ни для кого больше!
Вот такое насилие я хотел вызвать в нас… Но дела обстояли так, что и он, и я были импотентами, потому что мы не были самими собой. Не существовали для себя, а лишь для того, юного, восприятия – и это погружало нас в уродство. Но если бы я смог в этой гостиной хоть на мгновение стать для него, для Вацлава, – а он для меня – если бы мы могли стать мужчиной для мужчины! Неужели это не удвоило бы нашей мужественности? Неужели один другого не принудил бы насильно мужественностью к мужественности? Вот такие у меня были расчеты, питаемые остатками отчаянной и бессознательной надежды. Если насилие, чем, собственно, и является мужчина, должно сначала зародиться в мужественности, между мужчинами… тогда пусть само мое присутствие поможет запереть нас в этом замкнутом круге… огромное значение я придавал тому, что темнота маскировала нашу ахиллесову пяту, тело. Я думал, что, воспользовавшись ослаблением тела, мы сумеем объединиться и умножить силы, станем в достаточной степени мужчинами, чтобы не брезговать самими собой, – ведь собой никто не брезгует, ведь достаточно быть самим собой, чтобы не брезговать! Вот такие были у меня отчаянные уже мысли. Но он оставался недвижим… я тоже… и мы не могли начать, начала нам не хватало, действительно, непонятно было, как начать…
Вдруг в комнату вошла Геня.
Она не заметила меня – подошла к Вацлаву, села рядом с ним, тихая. Как бы – предлагая помириться. Она казалась (мне плохо было видно) покорной. Смиренной. Нежной. Кроткой. Может быть, беспомощной. Растерянной. Что это? Что это? Неужели и ей… всего этого… уже слишком… она боялась, хотела выйти из игры, в женихе искала поддержки, спасения? Она сидела рядом с ним покорно, молчаливо, предоставляя ему инициативу, что должно было означать: «я твоя, так сделай же что-нибудь». Вацлав даже не дрогнул – пальцем не пошевелил.