Текст книги "Северный ветер с юга"
Автор книги: Виталий Владимиров
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Ехали мы сначала на троллейбусе, потом в метро, потом в автобусе, пока не попали в квартал новых блочных домов. Егор по пути с интересом расспрашивал меня о киностудии и я рассказал ему о Косте Гашетникове, о Виталии Вехове, о Коле Осинникове, про "Ночь открытых дверей", о фильме "Карусель" и про приключения бутылочки водки. Егора особенно заинтриговала мультипликация, он тут же начал добродушно фантазировать, какие можно было бы сделать забавные игрушки в сценке встречи Нового года с шампанским. Но по-настоящему его заинтересовал рисованный звук.
– Как рисованный? Неужели звук можно нарисовать? А если можно, значит, я могу нарисовать себе какой хочу звук? – засыпал меня вопросами Егор.
– На кинопленке, рядом с изображением, – объяснил я Егору, – то есть рядом с кадриками, идет звуковая дорожка. Она похожа на запись электрокардиограммы, ну, как у нас в кардиологическом кабинете. Вот и придумал кто-то – если на кинопленке нарисовать кривые квадратики или треугольники или просто какой-то орнамент, то получится звук, которого не существует в природе. Хотя в принципе все музыкальные инструменты, созданные человеком, издают звуки, которых нет в природе.
– В наоборот нельзя? – загорелся Егор. – Чтобы я, например, нарисовал картину, а какой-нибудь прибор, бродя своим лучом по ней, извлекал бы симфонию или концерт для балалайки с оркестром?
– Может быть, это и возможно, но пока я о таких приборах не слыхал.
– Жаль, – вздохнул Егор. – У меня иногда, когда я пишу картину, в душе такая музыка звучит...
Мастерская оказалась в полуподвале. Егор отомкнул навесной замок и в лицо ударил запах пыльного, нежилого, давно непроветриваемого помещения. Затоптанный пол, кушетка без ножек, два стула, холсты в рамах, лицевой стороной прислоненные к стенкам, пустые тюбики из-под красок. Егор, что-то бормоча себе под нос, полез за кушетку, потом в шкафчик, стоявший у стены, достал два граненых стакана, сдул пыль с одного стула, заодно продул стаканы, водрузил их на стул, достал из внутреннего кармана пальто бутылку портвейна. Белыми крепкими зубами вцепился в пластмассовый колпачок и сорвал его с с легким хлопком.
– Кстати, о музыке, – ухмыльнулся он, – аккуратно разливая портвейн, – композиторы утверждают, что звук открываемой бутылки – это самая божественная нота на свете.
Мы молча взяли наши бокалы, чокнулись и еще мгновение постояли в предвкушении, а может, собираясь с духом.
Егор ахнул свой стакан одним махом, дождался меня.
– Вот куда вся краска уходит, – кивнул он на бутылку. – Ну, что, дед?
– Егор, покажи, пожалуйста, картины, – попросил я, понимая, что и Егору хочется того же.
Егор помедлил.
– Хорошо, тебе покажу. Только честно говори, что думаешь, не ври.
Он нашел место для второго стула напротив света и ставил на него полотна, но поначалу я просто не успевал вглядеться в них, настолько быстро Болотников менял эти четырехугольники, похожие на окна в мир его видений. Краски на них метались, жгутами схлестывались в клубки, вспучивались пузырями и растягивались в нити. Натюрморты, портреты, пейзажи, композиции...
Похоже было, что Болотников забыл обо мне и сам для себя устроил вернисаж. В этом затхлом полуподвале не было и тени официальной торжественности выставочного комплекса, когда полотна неприкасаемо молчат со стен, здесь они кричали вместе с создателем, их можно было кинуть в ссылку, в угол и снова вернуть на колченогий пьедестал. Бородатый творец то мрачнел, то довольно улыбался и только приговаривал: "Ай, да Болотников... Ой, да Егор..."
Но одну картину он рассматривал долго. Ощущение от полотна было такое, будто заглянул через жерло вулкана в обжигающее нутро Земли и от черных потрескавшихся стенок кратера сквозь белое, желтое, оранжевое падаешь, затаив дыхание, в извивающийся красно-багровый центр. Я на миг отвернулся и снова взглянул. Сомнений не было – над центром дрожало марево жара, и это был не обман зрения, а материальная реальность.
– Что это? – спросил я у Егора почему-то тихо.
– "Красная яма", – ответил он задумчиво и повторил, – красная... яма...
– Как же это сделано? – не выдержал я. – Не понимаю, но ощущение такое, что она дрожит, как мираж, особенно в центре.
– Ага, как мираж, – подтвердил Болотников и как бы очнулся.
– Как сделано, говоришь? А никому потом не разболтаешь мои секреты?
И он повернул картину ко мне боком. В раму были вбиты десятки, нет, сотни гвоздиков. От каждого из них, пересекая полотно в различных направлениях, были натянуты нити. Они были также окрашены в различные цвета и, проходя поверх полотна, совпадали с ним по цвету или контрастировали, создавая тем самым эффект миража.
– Гениально, Егор, – восхитился я. – Ты же сломал плоскость, заколдованное двухмерное пространство. Сколько художников бились над тем, чтобы создать иллюзию перспективы, объема, игры света и тени...
– Выдумка не моя, – усмехнулся Егор. – Но здесь к месту пришлось.
Мы смотрели на "Красную яму". Она манила, засасывала, обжигала...
– Здорово, Егор. Спасибо тебе... Мне трудно объяснить почему, но я вижу и знаю, что плохой, недостойный человек не смог бы написать такие картины, как ты... Счастливый ты человек, Егор. Умел бы я рисовать, написал бы портрет. Женский...
Портвейн опять позвал нас под свои красные знамена. Мы выпили, потом допили, Егор называл меня старым, говорил, что научит писать красками...
– Счастливый я, говоришь? – Егор словно вспомнил сказанное мной. Нет, не знаю я, что такое счастье, как говорит ваша бутылка шампанского... Знаю только, что талант – это крест, проклятие. Я не могу смотреть на мир впрямую, широко открытыми глазами, настолько мне все кажется нестерпимо ярким. Когда пишу картину, волнуюсь до дрожи в пальцах – такой удивительной она мне видится, а когда заканчиваю, то знаю, что она только бледное подобие желаемого.
– Ну, что ты Егорушка, – мягко сказал я ему. – Талант не может быть проклятием. Верно, он заставит забыть о еде, разбудит ночью и потребует такой концентрации всех духовных и физических сил, что никакого здоровья не хватит. Зато... – Во-во, – перебил меня Егор, – потому мы с тобой и хлебаем из одной больничной миски. За все надо платить. За все, старый. – Расплата?.. Расплата за талант?.. Не думаю. Вот если тебе дано, а ты ничего не сделал, не создал, тогда другое дело. – А что, может ты и прав, – рассмеялся Егор. – И потом, что такое болезнь для художника? Разве мы не болеем также своими картинами? Кстати, о болезнях – не пора ли нам?.. И знаешь что, старый?
Егор встал, вздохнул, расстегнул рубашку, поскребся в такой же дремуче волосатой, как и борода, груди и обвел взглядом мастерскую:
– Выбери себе картину... Любую, что по душе – дарю!
– Да ты что, Егор, не возьму. Ни за что. Для меня это слишком ценный подарок. Дар... И потом куда я с ней в диспансер явлюсь? Ты лучше, знаешь что, приходи ко мне в гости, будет же когда-нибудь и на моей улице праздник, вот ты и удвоишь его, принесешь подарок. Договорились?
– Смотри, пока я добрый, а то передумаю. Обязательно передумаю. Эх, жалко, идти надо, самое время загулять, а старый?
– Брось, Егор, не заводись. Да и загулять-то не на что. Рисовал бы ты лебедей на пруду или русалок, тогда другое дело, – подмигнул я ему.
– Лебеди... русалки... ладно, твоя взяла, – крякнул с досадой Егор. А жалко, настроение есть... Ну, что? Двинули тогда?
На обратном пути в толчее транспорта мы с Егором продолжали говорить, словно должны были вот-вот расстаться навсегда – столько оказалось надо было сказать друг другу. Я поведал Егору о себе и сам для себя переоценивал прожитое:
– Знаешь, Егор, вот я смотрел на твои картины, и думал о том, сколько в них труда вложено и стыдно мне стало, что так мало я сделал за свою жизнь. Двадцать лет, как блаженный, прожил у родителей за пазухой, по настоянию отца и по его протекции поступил в Технологический институт. Учился кое-как, без охоты, сдал в полтора раза больше экзаменов, чем обычный студент – все время пересдавал неуды – и только после третьего курса, когда у нас организовалась студия, открыл для себя кино.
Вот тогда-то я и понял, сколько времени я упустил, разве его наверстаешь? Ты не обижайся, но кино – это синтез, вершина всех искусств. Каждый кадр – картина, живопись, а игра актеров – театр, пантомима, балет, а звук – это музыка, опера, песня. Вот почему я люблю кино. И есть в нем еще свое, только у кино такое есть, великое чудо – монтаж. Эйзенштейн говорил, что если соединить, склеить два куска пленки и показать их зрителю, то в его воображении получится не просто два куска, один плюс один, а два с плюсом. Например, если смонтировать женское лицо и цветок, получится образ: женщина-цветок. С тех пор, как я открыл для себя кино, появилась цель в жизни, интерес, я стал и учится лучше, защитил диплом на "хорошо". При распределении повезло – пришла заявка от отраслевого издательства, работаю редактором, занялся журналистикой, все ближе, все реальнее была цель – поступить во ВГИК, но... женился, разъехался с родителями и заболел...
– Жена – та, что ходит к тебе, такая скуластенькая? – хмыкнул Болотников.
– Да.
– Что-то вы не радуетесь друг другу, когда встречаетесь, – покачал головой Егор, – хотя я со своей тоже... Моя в живописи толк понимает, но предпочитает стихи. И знает их уйму. А я не запоминаю, хотя слушать очень люблю. А ты со стихами как? – Могу написать, вернее, они у меня сами собой пишутся или являются, как результат размышлений над тем, зачем жив? Вот, послушай...
Шестерня нечестности молотит совесть. Учет погрешностей всей жизни повесть. Новость! Страха не надо. Смерть – не событие. Верь в рай без ада и врат открытие. Хочешь истину знать – знай! Каждым днем своим проверяй! Клади страсть на весы. Часы – воронка, сосущая нервы. Сломай, коль смелый, часы без стрелок! Встало время, встало, ни секунды,
ни мига не стало, время
бессмертной надеждой зажглось – только крутится,
крутится,
крутится,
крутится ось! Ложь косым искаженьем в ежедневности буден так вступай же в сраженье за того, кем ты будешь! Лихорадка с утра воем ядра. Запотел свистом стрел, дрожью пера пора...
– ... так вступай же в сраженье за того, кем будешь, – повторил Егор, – пора, и правда, старый, пора...
Мы поспели к обеду, настал тихий час, но мне уже не было покоя. Пустоцвет – если ничего не создал, что можно потрогать руками, увидеть глазами. Посади дерево и построй дом, напиши книгу и спой песню, отдай людям плоды трудов своих и появится смысл в существовании капельки вселенского разума, которая себя называет "Я".
Глава тринадцатая
Я отъелся. И странно было ходить, задевая углы. Тело стало больше, а в голове оно прежнее. И притяжение земное возросло – далеко не прыгнешь.
Я отоспался. Уже не боролся с собой после обеда, а раздевался и в теплых носках залезал в кровать. Приятно на сон грядущий вспомнить студию, подвал, ребят... все где-то там... далеко...
Что еще? С соседями не общался, Болотников перебрался в другую палату – не поладил с нашим лечащим врачом, да и из сопалатников никому ни до кого – своих забот хватает. Выписался, залечившись, Коля Хусаинов, кровельщик. Опять полезет на верхотуру стучать деревянным молотком рядом с пропастью. На его место положили старика Семеныча, крепкого, большеносого, с белыми ободками вокруг блекло-голубых глаз. Кутается в халат, кашляет, сплевывает в платок и долго рассматривает мокроту – есть ли в ней прожилки крови или нет. Каждый раз удивляется, что есть.
По вечерам – телевизор, Почти каждый день показывают какой-нибудь фильм. До чего же просто смотреть готовое! Сколько вложено в каждый кадр средств и нервов, а промелькнет на экране мгновение и забудешь на следующий день. Я вроде бы не обычный зритель, мне знакома "кухня" киносъемки, и то я заметил за собой, что лениво, с чувством превосходства, отмечаю промахи сценаристов, режиссеров, операторов и актеров... Я бы сделал на вашем месте иначе... Да-да, я... Вот у вас кто-то смотрит прямо в камеру, а разве это допустимо?.. А кто я такой?.. С чего я взял, что могу?.. Я попробую... Вот, послушайте... Посмотрите, словно вы кинозале...
...Как чистый лист бумаги белый экран. Появляются первые письмена, и мы в тишине сеанса читаем книгу Города. Вот тяжелая река и мосты через нее, вот здания, молча стоящие над толпой. Велик город и много в нем окон. За ними живут люди, здесь они любят и ненавидят, здесь они встречаются и расстаются, здесь они спят сном временным и сном вечным.
Обычная улица. Торопятся прохожие, проходят троллейбусы, расставлены здания. Если перед этим Город вставал беззвучной картиной видений, то сейчас мы слышим его голос: шелест машин по асфальту, шарканье ног и шум городского ветра, где-то звучит музыка и голоса. Раньше был Город, сейчас конкретная улица, люди и девушка. Она идет не в ритме общих шагов толпы, а медленно, пока совсем не останавливается. В руке у нее бумажка с адресом. Спрашивает какую-то женщину, та пожимает плечами. Останавливается мужчина, сдвигает кепку на затылок, потом на лоб и уходит. Потом появляется парень. Он и Она смотрят друг на друга. Мы видим их лица и слышим их разговор. Оказывается, она иностранка. Парень хочет уйти, но его удержал ее взгляд и они отошли в сторонку, пытаются объясниться. Разговор больше жестами, чем словами, да это и не столь важно. Дело в ином. Начинаются, сплетаясь и расходясь, монологи-витражи-калейдоскопы Двоих. На экране отрывки, воспоминания из ее жизни, из его жизни. Они откровенно мечтают, открыто говорят о своих желаниях, две мелодии слились в одну фугу и ясно, что быть им счастливыми, будь они вместе. Но в жизни настала пора расставаться, конец случайной встрече, им грустно, самим непонятно отчего, но все уже сказано и они расходятся нехотя в разные стороны, нарушая ритм толпы своим нежеланием.
И опять в тишине сеанса мы читаем книгу Города. Вот тяжелая река и мосты через нее, здания, стоящие молча над толпой. Огромен Город и много в нем окон. За ними живут люди, здесь они любят и ненавидят, здесь они встречаются и расстаются, здесь они спят сном временным и сном вечным. И здесь есть улица, где звучит фуга Двоих...
И как узнать, что встретил Ее, кто не бросит тебя в беде, не отпустит веревку, как напарник Коли Хусаинова?..
Глава четырнадцатая
Костя Гашетников являлся всегда неожиданно.
Я и еще несколько человек стояли около скамейки во дворе диспансера и зачарованно смотрели, как Аркадий Комлев ловко плел что-то из тонких медных проводков в оранжевой изоляции. В результате получился плотный, увесистый столбик с петелькой.
– Все, – сказал Аркадий и поднял на меня серые спокойные глаза. – У тебя ключи от дома есть?
– Есть, – я достал из кармана колючи на двойном металлическом колечке.
Аркадий разжал колечко, пропустил петельку внутрь и получился симпатичный оранжевый брелок.
– Держи, – Аркадий протянул мне ключи, держа их на весу за столбик.
– Дай-ка взглянуть, – протянулись к ключам сразу несколько рук. Сделай и мне такой, Аркадий...
Вернул мне ключи Гашетников. Оказывается, он давно стоял за моей спиной. Его кривой нос нависал над растянутыми в улыбке тонкими губами полное впечатление, что когда-нибудь они обязательно встретятся. Голова, как всегда набок, и мелкий смешок:
– Как жизнь, брелочная твоя душа? Рассказывай давай. Не виделись, считай, с юбилея студии.
Так бывает – ходишь, сидишь, маешься в тоске одиночеством, страстно хочешь поделиться с кем-нибудь, а когда наступил этот желанный момент, вроде и сказать нечего, настолько незначительными кажутся вчерашние отрицательные эмоции при дневном свете, да еще рядом с товарищем, да еще с каким товарищем! Это он ставил спектакли-обозрения, на которые валом валила студенческая Москва. Сколько в них было смешного, задорного, а иногда такого ядовито-саркастического, что в зале можно было сразу отличить от студенческих бледные лица преподавателей. Это он великолепно играл в водевиле "Вицмундир" противного, животастого, лысого, с носом, покрывшим наконец-то губы, начальника, который рвался разнести в пух и прах своего подчиненного, да вместо этого влетал в ведро с помоями.
– Ребята тебе привет передают и благодарность от всего славного коллектива киностудии Технологического института, – поздравил меня Костя.
– За что? – не понял я.
– Добились от ректората, чтобы в наш подвал, где киностудия, вентиляцию провели. Ты был у нас козырным тузом, которым мы побили все аргументы проректора по хозяйственной части. Это первое. Кроме того, молодые без тебя скучают, а сюда прийти стесняются. Может, мне просто пригнать их?
– Вот чудаки, – удивился я и стал горячо жаловаться на нудность больничного режима, на врачей, на нянек. Он молча слушал меня, и я иссяк сам по себе, поняв, что стенаю о несущественном и никто ни в чем не виноват кроме меня самого.
– Сделал хоть что-нибудь? – спросил он после паузы и глянул на меня искоса и лукаво.
"Встреча" ему понравилась. Мы даже обсудили с Костей как ее снимать. Скрытой камерой, в ежедневной уличной сутолоке. Все пойдет документально, с одной точки, актриса будет действительно опрашивать у прохожих, как пройти. Ассоциативную часть фильма, внутренние монологи героев и их воспоминания надо снимать совсем в иной манере. Например, в сценарии написано "мелькнула улыбка". Она улыбнулась Ему. Промельк океана ощущений, того, что мы зовем душой, интимный момент контакта двоих. Заглянуть в этот океан: по экрану вздыбится, пройдет волна пушистого, лучистого, во что хочется зарыться лицом. И эта волна придет к нему. И он улыбнется в ответ...
– Пиши диалоги и их воспоминания, – деловито сказал Гашетников. Только кратко и емко. Иначе ставить не дам, вернее, не я, худсовет.
– Сатрап... Душитель... И не стыдно?.. Аракчеев...
–...Бенкендорф, – подсказал мне Гашетников. – Вот ты говоришь, что никто к тебе не ходит, что забыли тебя. Я понимаю, навестить больного товарища – это наш долг, и на каждом занятии у меня спрашивают о твоем здоровье, но ты тоже, если сможешь, конечно, не забывай о нас. Я пришел к тебе с предложением. Дело в том, что пока мы мечтаем и пишем сценарий про "Ночь открытых дверей", в котором, кстати, ты тоже можешь принимать участие – это же наш коллективный труд, как мы договорились, в то же вре мя ректорат требует, и справедливо требует, чтобы мы выдавали продукцию. Деньги в нашу студию вложили немалые, а результат? Короче говоря, у ректора заказ. Как говорил бесспорно лучший и талантливейший поэт нашей, советской эпохи Владимир Владимирович Маяковский, у ректора социальный заказ. Помнишь, я тебе как-то говорил о студенческом научном обществе? Надо сделать фильм об этом обществе. Обязательно, иначе студию прикроют и будут правы.
– Конъюнктурщик! А вентиляцию они задаром что ли провели? Зачем закрывать, если такие средства вложили?
– Скажите, какой непримиримый борец за чистоту идеалов нашелся! Словами иностранными обзывается, а как грязную конъюнктурную работенку делать, то в тубдиспансер скрывается. Ладно, старик, никуда мы не денемся, отдача нужна, помоги, прошу и, если возможно, то поскорее. – Но ведь сняли же мы "Первомай", демонстрацию? Симфония флагов, трибуна мавзолея, ликующие студенты...
– ...проходящие в гробовом молчании по главной площади страны, – усмехнулся Гашетников. – Давай, всерьез. Надо сделать фильм и правильный и смешной. Слабо? Легко творить, выдавая вариации любимой темы – а ты попробуй сделать искусство в рамках жесткой заданности, профессионально. Рано или поздно тебе придется столкнуться с этим. Раньше даже лучше. Сделай рекламу. Бойкую, смелую, с юмором, с улыбкой, только не на западный манер, а?
Глава пятнадцатая
После обычного ежедневного обхода я сыграл пару партий в шахматы со Степаном Груздевым. Он, как игрок, конечно, намного сильнее меня, но я как-то случайно удивил его редко встречающимся дебютом и мне удалось выиграть. Степан попросил свою мать принести из дома сборник шахматных партий, и я стал ему проигрывать. Вот она, сила теории. Так бы и искусстве. К счастью, в творчестве не все укладывается в прокрустово ложе догматов и постулатов. Вот существует же наука о прекрасном. Эстетика. И все-таки это не наука. Настоящая наука тем и хороша, что по теории можно предсказать ожидаемый результат. А эстетика оценивает только только ранее созданное, предсказать же даже критерии прекрасного в будущем не может. Получается очень похоже на нашу здешнюю жизнь в диспансере – лечишься, лечишься, а результат узнаешь только в финале лечения.
Так размышляя, я оделся и вышел во двор. На одной из скамеек, нахохлившись, с поднятым воротником пальто, сидел Егор Болотников. Рядом с ним, очевидно, его знакомая. Длинные черные блестящие волосы на прямой пробор, смуглая кожа лица и рук, высокий лоб, тонкий нос, розовые губы. Тоже, наверное, художница.
У художниц всегда что-то нестандартное или в одежде или в предметах туалета – шарфы необычной расцветки и вязки, украшениями служат своеобразные кольца, брошки, серьги, самодельные сумки.
У Егоркиной знакомой тонкие, точеные, нервные пальцы. На левой руке крупный серебряный перстень с черным камнем.
Егор кивком головы пригласил меня присесть:
– Знакомься, моя жена Ирина, а это будущий советский Феллини и лауреат Каннского фестиваля Валерка Истомин.
Я сел боком рядом с Ириной. Глядела она на меня мимо, искоса, достала из сумочки и протянула мне пачку сигарет, я жестом отказался. Тогда она протянула мне спички, я чиркнул и укрыл в ладонях пламя. Она наклонилась, тяжелые волосы медленной блестящей лавиной двинулись вниз, подрагивающими пальцами она коснулась моих рук, затянулась и подняла на меня черные глаза, в которых сверкнул огонек догорающей спички.
– Спасибо, Валерий. Вы учитесь во ВГИКе?
Я отбросил огарок спички и улыбнулся:
– Егор, как ты думаешь, обязательно заканчивать училище, чтобы уметь хорошо рисовать?
Егор буркнул из своей нахохленности:
– Чтобы хорошо рисовать – обязательно.
– Придется идти во ВГИК, – вздохнул я. – Хотя, как мне кажется, отдать пять лет только учебе – это многовато. По своему опыту знаю, а я уже получил один диплом об окончании вуза, слишком много проходишь ненужных предметов, только память засоряешь всяким справочным материалом, короче говоря тратишь время и силы впустую.
– Какой же выход? – спросила Ирина. – Ведь без диплома никто не доверит вам постановки фильма.
– Это верно. Но вот не далее как вчера ко мне приходил руководитель нашей киностудии в Технологическом институте, Константин Гашетников. Он на Высших режиссерских курсах учится. Год обучения – и сразу запускайся в производство. Кстати, ищет сейчас сценарий.
– На какую тему?
– О браконьерах. И меня просил для нашей студии написать про СНО студенческое научное общество.
– Вы согласились?
– Да. И написал.
– Уже?
– Про встречу двоих, которые предназначены друг другу, да не судьба быть им вместе, только одна случайная встреча – и все. И они расходятся, ощущая, что происходит что-то непоправимое, но так и не узнав, что счастье было рядом. – И за что же вы их так?
– Чтобы зритель ценил свое счастье, которое у него есть, раз уж он его нашел или оно его нашло. Ведь настоящее счастье в любви действительно редкость.
– А как же быть, если ты эту редкость так и не нашел? – тихо спросила Ирина.
– Во, заговорила рыба человеческим голосом, – заворчал, отворачиваясь в сторону, Егор.
Ирина, как бы очнувшись, посмотрела на меня:
– Егор рассказывал мне, что вы любите стихи. Почитайте, что вам нравится, пожалуйста.
Я смутился.
– Вы извините, Ирина, я еще тогда, в мастерской у Егора, говорил ему, что не умею читать стихи. Просто было настроение, насмотрелся на его картины.
– А сейчас нет настроения? – с какой-то долей отчаянного сожаления спросила она.
– Несколько неожиданно... Из тех, что мне нравится, говорите?..
Задумался ненадолго. Женщине надо читать стихи про любовь. Что я читал когда-то Тамаре?.. Как давно это было...
Я растерян, потому что хочу подарить тебе все, что есть и что было давно: и горячий огонь – тебе
в первобытной пещере, и боярышне молодой – тебе
царский терем, и прекрасной даме – тебе
священный обет
сохранить в далеких скитаньях твоего имени свет. Я растерян, потому что хочу подарить тебе неба бездонье – тебе
и алмазы звезд, солнца тепло – тебе
в лютый мороз, прохладный родник – тебе
в барханах пустыни, радуги яркий цветок , что в сердце цветет отныне. Я растерян, потому что хочу подарить тебе любовь.
Ирина смотрела мне прямо в глаза, напряженная, чуткая, желтые впалые щеки порозовели и блестели черные глаза, и блестели черные волосы, и блестели розовые губы.
Когда я замолк, Ирина опять достала сигареты и я тоже закурил. Закружилась голова. Отвык. А ведь зарекался на всю оставшуюся жизнь – лишь бы вернуться в студию.
– А вы не публиковались? – спросила она.
– Маловероятно пробиться, тем более, что философская лирика у меня не совпадает с официозом. Вот выберусь за порог диспансера...
Она встала, протянула мне руку, помедлила ее отнимать, взъерошила бороду Егору и ушла легкой походкой.
Мы с Егором смотрели ей вслед.
– Почему она у тебя такая черная? – спросил я, не поворачиваясь к Егору.
– Отец у нее шахтер, – фыркнул Егор.
И добавил:
– От темперамента. Неполное сгорание. Отсюда и сажа. Теперь в тебя, глядишь, влюбится. Ей все время икону подавай, чтобы было на кого молиться. Своему идолу в жертву чего хошь принесет.
– Идол ты и есть, – вздохнул я, встал и пошел по кругу, по бесконечному кругу нашего двора.
Глава шестнадцатая
...Под забором Московского Технологического института сидели влюбленные Паша и Маша. Она нежно чесала у него за ухом логарифмической линейкой. Паша и Маша были членами студенческого научного общества. Паша плакал от радости, а Маша любовалась памятником. Это был памятник, установленный во дворе института за выдающиеся научные заслуги. Это был памятник Паше...
– Чего читаешь? – склонился надо мной Степан Груздев, студент МВТУ.
– Не читаю, а пишу, вернее, уже написал. Про вас, проклятых. Про вашу неистребимую любовь к науке.
– Дашь на рецензию?
– Тебе? Держи.
Степан начал читать сценарий про СНО – студенческое научное общество. Социальный заказ, как говорят Маяковский и Гашетников. Если Степан станет расспрашивать меня про СНО, как прочтет, значит, социальный заказ выполнен.
...Следы выходили из окна и шли по асфальту. Следить за ними было несложно: ботинок, босой, ботинок, босой, ботинок, а где же босой? Ага, вот – залез на стенку. А где же тогда ботинок? Пошел за угол – вот отпечаток каблука на этой стене, а подошва за углом на другой стене. Дальше... они рядом ботинок и босой, а напротив них стоят настоящие ноги – в ботинке и босая...
А начиналось это так. Паша стоял у входа в институт и, стыдно сказать, строгал кухонным ножом логарифмическую линейку. Одновременно он шмыгал носом и играл со своей левой босой ногой в крестики-нолики. Нога явно проигрывала и нетерпеливо барабанила пальцами по асфальту. Пашу мучил творческий процесс изобретательства. Кровяное давление катастрофически повышалось, наступал конфликт между замыслом идей, которые по ночам казались гениальными, и воплощением мечты в металле и капроне. Все казалось ясным, как дважды два. Не хватало капрона.
И тут Паша увидел капрон.
Все казалось ясным, как дважды два, но в капроне были женские ножки. Запахло сиренью и жареными пончиками. Раздувая ноздри, Паша бросился вдогонку за капроном, поглощенным коридорной системой института. На лестничном марше второго этажа он сумел заметить математическую ясность линий и формальную безупречность ног. Мысли стали мягкими и легкими. Паша даже улыбнулся проходящему мимо замдекана, который следил за успеваемостью на факультете. Ножки скрылись за дверью с нехитрой надписью "СНО".
Изо всех сил потянул на себя дверь Паша. Прицепленный за ручку с другой стороны двери динамометр с предельной точностью измерял силу Пашиных желаний. Около динамометра толпились белые халаты и очки. Наконец, динамометр не выдержал и сорвался с крючка. Увидев ножки, Паша почувствовал, что в них что-то изменилось. Он поднял глаза и понял, как мало еще он видел на этом свете. Маша была в белом халате СНО. Она хмурилась и смеялась.
Она улыбнулась. Паша от волнения наступил на провод высокого напряжения.
Свет погас. Возбужденно взвизгнула Маша. Вспышки света вырывали из тьмы фигуры в белых халатах, которые ловили парня в черном свитере. Наконец, свет зажегся окончательно, белые халаты расступились. На полу сидел Паша и держал в руках секундомер. Он включил его, а потом с удивлением уставился на халаты. Началось новое время – Паша вступил в СНО.
Неизвестно, когда и почему появилась, окрепла и стала сущностью Паши Марьина и Маши Павловой эта страсть к познанию, это упорное стремление к постижению гармонии мироздания, этот поиск истины через лабиринт ошибок и неудач. Павел Марьин сделал открытие. И вопреки всем канонам, традициям и бухгалтерским расчетам у входа в институт воздвигли величественный монумент в виде логарифмической линейки. Венчала ее голова Паши, это же ясно, как дважды два...
Степан вернул мне листки со сценарием. Заулыбался, заморгал белесыми ресницами.
– Это правда, что у вас в Технологическом памятники ставят тем, кто вступает в СНО?
– А как же иначе, дядя Степа? – в тон ему ответил я. – Целая аллея. Уже ставить некуда. Причем аллея эта ведет в парк Горького, куда студенты часто с лекций срываются – пивка попить. Идут они по аллее и стыдно им, ой, как стыдно!
– Брось трепаться, – усмехнулся Степан. – Серьезно, а какие темы разрабатываются в вашем СНО?
Подействовал сценарий. Социальный заказ выполнен, товарищ ректор.
Глава семнадцатая
Врачей или вернее людей с высшим медицинским образованием нас много, а вот специалистов, богом одаренных эскулапов, мало. И стоит к ним бесконечная очередь страждущих. Попал в эту очередь и я.
На обходе мой лечащий врач спросил сестру:
– Сколько грамм стрептомицина мы уже вкололи этому молодому человеку?
– Пятьдесят два, Роман Борисович.
– Так, да килограммчик паска съел... Назначьте-ка его на консультацию. К Зацепиной, на Стромынку.
Действительно, зачем столько лекарств? Чтобы испортить почки и печень или сделать невосприимчивым к антибиотикам? Измаялся лечиться. А никуда не денешься, теперь вот от приговора какой-то Зацепиной все зависит.
Ехать пришлось через пол-Москвы. Город предновогодний, но серым зимним днем совсем не праздничный. Люди привыкли к сонмнищу себе подобных, не обращают друг на друга внимания, думают о своем и потому лица погасшие, озабоченные.