Текст книги "Северный ветер с юга"
Автор книги: Виталий Владимиров
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Наша первая ссора была веселой и ленивой, мы не ссорились, мы играли в ссору, но плясал уже, синея и задыхаясь, огонек злости под хворостом ежедневной усталости, и на навозе безденежья и нашего эгоизма распускался ядовитый цвет взаимных обид, крика и слов, способных убить не то что любовь – человека! Когда чаша моей души была переполнена хмелем любви, хмелел не только я, но и ты, и возвращалась любовь эхом, стократно усиленным тобой, а теперь...
Я понимаю, как тебе нелегко, когда ты приходишь в свой родной дом, где тебя напоят и накормят, одарят и обласкают и в минуту душевной расслабленности начнут тихий разговор о том, что пора бы всерьез задуматься о своей судьбе, что больной муж – тебе не пара и что Замойский опять звонил и привез на своей машине цветы и фрукты... Думаешь, родители тебе зла желают? Нет, конечно. Это я для них чужой, а ты им родная... И мне родная... Вот и выбирай...
Приходит твоя подруга Женька, с которой ты встречала Новый Год, роется в твоих безделушках и спрашивает, кто тебе подарил это колечко с бриллиантиком?.. Оказывается, Замойский... Опять... А Валера что тебе подарил?..
Я люблю тебя, Том, я не верю в твою черствость, но пойми и ты, что я попал в больницу шестьдесят четыре кило веса и это при моем росте. Пойми... И вернется наша любовь, которая еще не умерла, а просто болеет и затаилась, переживая невзгоды...
Или этого не понять пока не увидишь своими глазами человека, который пролежал здесь пять месяцев и выписался, не долечившись, потому что не может оторваться от жены с годовалой дочкой, которая заразилась от него туберкулезом...
Или надо видеть "Полтора Ивана", как он говорит врачу, разглядывая свои снимки:
– Ты, Григорич, поторопись, оформи мне первую группу, правого легкого у меня совсем нет, а левое на исходе, мне же деньги на похороны нужны...
Или надо видеть Андрея Азарова, которого переносили в палату номер четыре, а он просил:
– Ребята, вы меня не тащите, выкиньте в окно, вон на свалку, кому я нужен...
Через два дня он стал нужен смерти...
За окном белой больницы февраль метелит белым город, холод побелил мне лицо, сквозь кристаллы глаз всюду проник по белым ветвям нервов и вот я уже разъят, слит с ледяными подземными ключами, во мне белый холод небытия, а живые, теплые ходят наверху по траве, освещенные косыми лучами уходящего солнца, но мне туда уже никогда невозможно...
Так прошлое бьет по настоящему.
По-настоящему.
Глава двадцать четвертая
Той бессонной ночью и на следующий день сконцентрировалась, как в фокусе, моя прежняя жизнь и, озаренная новым, скрытым до того, смыслом, предстала предо мной. В такие моменты человек становится старше сразу на несколько лет – нет, он не стареет физиологически, а поднимается на новую ступеньку крутой лестницы, ведущей к вершинам человеческого духа. Для этого должно было случиться то, что случилось – я держал ответ перед самим собой. Горька чаша познания и гораздо легче, не заглядывая в темную бездну собственного "я", перекинуть через нее радужный мостик иллюзий и самоуспокоения. Тогда не поднимешься на следующую ступеньку, не ощутишь высоты и одиночества этой высоты – ответ все равно придется держать каждому перед собственной смертью.
Смертелен сон в ночи хрипевших
и не увидевших утра.
Чей это суд вершится сверху?
Чья кара в этот миг завершена?
Пора бы ей в лицо вглядеться,
пора бы четко различить
в пустых глазницах холод смерти
и с нею жизнь свою сличить.
Раз все в сравненье познается
пусть будет познано вдвойне!
Я – Человек.
А это – солнце!
И смерть противоречит мне.
Хватит о смерти. Что осталось после Титова? Пейте гематоген. Пейте весны витамины! Время его прошло, время мое проходит. Где оно время? Оно в старике, зачавшем моего отца, оно в моем отце, зачавшем меня, оно во взмахе крыла и капле воды, упавшей на скалу, оно в движении и пространстве. Проще простого лежать на кровати безответной любви и, как Нарцисс петь себе дифирамбы. Время в желтизне неисписанной тетради. Так возникает злость. Векторная внутрь. Чем лечить зубы? Чем лечить зубы, лучше их вырвать. У ребенка вырвали игрушку, у юноши – любовь, у мужчины – душу. Где лежит вырванное? У других. Только другие разве помнят об этом?
Я хочу жить. Наступило интересное время Новой Эпохи. Я -свидетель ее начала. День накануне был серым и усталым, и жизнь казалась такой же серой и усталой – в мелких заботах, невыспавшейся, раздраженной толкотне городского транспорта с запахом столовой и продмага. А завтра родился новый масштаб восприятия, масштаб третьего тысячелетия. Октябрь одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года. Человек протянул руку из своей колыбели в космос.
Нас посеяли
по вселенной
и мудро, и весело,
разбросали
в пространстве
в Млечный Путь,
как костер.
Жизни связь
из целебной плесени
разлилась
в зелень трав,
в голубой простор.
Пролетели мгновением
тысячи лет
время встать
из земной колыбели
и смести ускорением
тяготения груз.
Старт под рокот
и музыка дюз
время в космосе
сесть на качели.
И шагать
по бездонному полю,
по спиралям галактик,
сея разум
гуманный и вольный,
строя мир
в астральной оснастке.
Пали звезды,
пылая пастью
по-хозяйски,
как с пасеки,
собираю мзду.
Я Возничего
запрягаю властно
в узду.
Под кустами созвездий
я Рака ловлю
расклешенную бездну
с перцем,
солью
и смаком
люблю.
Гончий Пес
гоняет Медведиц
в мою сеть.
Вся Вселенная,
как селение.
Мирная звездь.
А из дали туманной
первозданна,
как Ева, улыбнулась мне
странно
звездоокая Дева.
Скинул конь
моих странствий
походное стремя.
Разорвалось
пространство.
И замерло
время.
Я сжигаем
желаньем
жарче
недр светил
знойный праздник
слиянья
нашу жизнь
освятил.
Я Творец!
Мира здание
в бесконечности
мироздания.
Вечной жизни
запал
не иссякнет
и не иссяк
и Вселенная на сносях!
И рожает рассветно
неизмеренного в парсеках
ЧЕЛОВЕКА.
Я стоял у окна диспансера и смотрел на желтые, оранжевые, красные, багровые, фиолетовые цветы морозных узоров на стекле, освещенные зимним закатом.
Да здравствует! жизнь! черт побери!
В этом наверняка был уверен чудак, лихо катавшийся с отвесных горок на одной единственной лыже, на которой горел масляной краской вписанный лозунг: "Кайф плюс скорость!"
И увиделось море, голубое дыхание, бирюзовая чаша, и увиделась девушка, идущая по песчаному берегу... Одинокая...
Немая...
Глава двадцать пятая
...Солнце в тот день было знойное, а море спокойное. По пустынному берегу шла девушка. Остановилась. Скинула платье, босоножки, бросилась в воду. Поплыла навстречу волнам, а прибой добрался до ее платья. Чья-то рука подняла его. Стоит парень.
Помахал платьем девушке:
– Эй!
Она обернулась, поплыла к берегу.
Парень сел на гальку. Платье рядом. Зажмурился от солнца.
Когда открыл глаза, увидел, что она вернулась и схватила платье. Парень тоже схватил, не отпускает:
– Э-э-э, нет... Я же спас его... Иначе утонуло бы... Не отдам... Как тебя зовут?.. Ну, скажи что-нибудь... Кто ты такая?
Треск разорванного платья. Замерли оба. Он смотрит на нее.
– Кто ты?
Вспыхнуло название фильма: НЕМАЯ.
Она опустила голову и, волоча платье, ушла по берегу. Он бросился за ней.
Море. Шум прибоя. Крики чаек. Две четкие тени на мокром песке.
– Я тебя не обидел?
Она пожала плечами.
– А как тебя зовут?
Она написала рукой на песке: МАРИНА. И посмотрела на него.
Он сказал: – Виктор.
И спросил осторожно: – А почему?
Она отвернулась. Потом быстро написала на песке: ВОЙНА.
Рев набегающей волны. Вздыбилось море. Стерло надпись.
Море, небо, солнце. Сквозь шум прибоя и крики чаек пробилась мелодия. Поет бесшабашный голос. Улыбаясь, смотрят друг на друга Виктор и Марина. Он встает и, дурачась, импровизирует пантомиму. Беззвучно смеется Марина.
Стихла мелодия. Зазвучала другая – медленная, ласковая. Он подошел, пригласил Марину на танец. Отрицательно покачивая головой, словно не веря, она приняла его приглашение.
Прекрасен их танец. Все ближе друг к другу лица. Ударила волна по камням, вздыбилась и медленно осела. Покрыто слезами, как брызгами морской воды, лицо Марины. Она закрыла лицо руками и ушла в тень, под обрыв.
Подошел Виктор, стер ладонью слезы с лица Марины. Схватила чайка рыбу, подняла вверх к солнцу свою добычу.
Шум прибоя. Голова Марины на груди Виктора. Гулок его голос: "...и сердце мое – твое... и руки мои – твои... и чувство мое – эхо твое... твои..."
Не выдержала Марина, порывисто села, заткнула уши. Стало на мгновение тихо, но сквозь крепко стиснутые руки пробился шум прибоя. Обняла, прижалась к Виктору Марина.
И музыка от тихой одиночной ноты нарастает постепенно до торжественного и чистого хорала. И тянутся друг к другу двое. И двое вместе.
Нарастает прибой. Вгрызаются волны в пустой берег.
Ждет Марина Виктора. Нет его. Простой мелодией возникает тема их танца. Встряхнула головой, как от наваждения, очнулась Марина, встала. Пошла вдоль берега. Поднимается вверх по обрыву. Сверху увидела Виктора. Он сидит среди камней один, сжался, обнял колени.
Марина отходит назад, пятится. Отвернулась, побежала. Искривлено беззвучным криком лицо. Упала на камень. Рыдает, бьется.
...С неба на берег. Вдалеке бежит Виктор...
...С неба на берег. Ближе Виктор...
...С неба на берег. Виктор рядом... Наклонился над ней:
– Марина!
У нее свело губы. Сказала неожиданно, без звука:
– ЛЮБЛЮ...
И грохотом в скалах разнеслось: люблю, люблю...
Глава двадцать шестая
– Садись, старый, хватит крутить, – позвал меня Егор Болотников. – Сейчас Ирка придет. Егор да Ирка, сучок да дырка...
Я сел рядом с ним на скамейку:
– Ты чего, Егор, такой скучный?
– Надоело... – медленно отозвался Егор. – Вс°. И все. Даже ты, не обижайся, старый... Вот я еще холостой был, заработал как-то кучку денег. Такую...
Егор прищурился, пальцами прикидывая толщину пачки денег.
– Не... поменьше. Вот такую. И ладно, а тут Новый Год, как по заказу. Эдакое рождество Дед Морозовое, снег белый, белый, аж синий, тихо так падает и идти не к кому... Взял я по бутылочке шампанского и коньячка, пирожных набрал, сел в электричку и поехал. Куда не знаю и знать не желаю. Станция понравилась – вышел, по дороге – до деревни, иду в окна заглядываю. Праздник, елки стоят,и в том доме тоже была. И иконы с лампадами в переднем углу. И она одна ходит. Красивая. Я взошел на крыльцо. Постучал. До земли поклонился. Так и так, уж не знаю как, а судьба меня прямо сюда привела, здравствуйте. Улыбнулась она светло, проходите, отвечает с уважением. К столу вышла, платок на плечи накинула, белый с красными цветами по полю, сама вышивала, а цветы извиваются, ластятся, будто кошка спину дугой гнет, когда ее гладишь. На столе и капустка квашеная, и огурчики соленый, и грибочки маринованные, и сало розовое, и картошечка рассыпчатая, все в мисках деревянных, расписных. Выпили мы, отведали все по порядку и всю жизнь свою она мне рассказала... Про любовь свою девичью и про мужа-пьяницу, и про дочку, от простуды умершую. Спать постелила вместе, прижалась ко мне горячая, но не тронул я ее...
– Егор терпел и нам велел, – улыбнулся я.
– Она поняла. На следующий день я в магазин пошел. В углу мужики толкутся, рожи опухшие, руки дрожат, а на полках только шампанское и ликер иностранный в маленьких бутылочках, в целлофан завернут. Я к мужикам: -"Ну, чего?" -"Да ничего," – говорят, – "только здоровье поправить требуется." -"Так, вон шампанское," – говорю, – "оно так очень ничего, а на старые дрожжи тем более." -"Газировка," – один с презрением отвечает, "у меня в сенях бочка с квасом, от нее дух еще пошибчее будет." "А-а-а, была не была," – вдруг завелся другой, -"хрен с ней..." Деньги достал, считал долго, потом тоном барина говорит небрежно продавщице: -"Ну-ка, Клавдия, подай." Взял он ликер этот иностранный, бумажку целлофановую аккуратно сложил, в карман внутренний спрятал, детям, говорит, откупорил, раскрутил и в горло вставил. Мужики стоят, слюну глотают, а он оторвался, сморщился весь и говорит: -"Варенье!.." Купил я шампанского, мужикам одну поставил, возвращаюсь, а она уже баньку истопила, с бельем чистым ждет...
– Как же звали ее? – не выдержал я.
– А никак. Вон Ирка топает.
Я хотел встать.
– Сиди, – лениво прищурился Егор. – Идет ко мне, а смотрит на тебя.
– День добрый, Валерий, – Ирина присела на скамейку рядом с Егором. Какие новости, Егорка?
– Старые. Тяга в пространство, как у Хлебникова. Уйду я отсюда. Весну чую, невмоготу мне.
– Валерий, а вы не знаете Губова, поэта? – Ирина порозовела до пунцовости, но глаза свои черные, блестящие не отвела.
– Не слышал.
– Есть такой модернист, – пробурчал Егор. – Общество организовал. СМОГ называется. Самое Молодое Общество Гениев. Губов, конечно, гений номер раз. Желаете приобщиться?
– "Серый конь твоих глаз..." – начала читать Ирина.
– Он не пишет стихи, – перебил Ирину Егор, – вот ты пишешь, а он блюет стихами.
– Мне ваши стихи тоже нравятся, – сказала мне Ирина и повернулась к Егору. – Ну, что ты понимаешь в поэзии, чучело?
– Поэтов, как и художников, рассыпано по Руси... Не меряны те таланты, позаброшены, жизнью задавлены. Ты пойди в любое заведение, где портвейн за полтинник разливают, автопоилки в народе зовутся, там тебе за стакан такие стихи прочитают – Губов твой от зависти лопнет.
Егор подбоченился:
– Меня из соседней комнаты звали носком сапога в изгиб стены, Но я был занят! Из белой стали я выковывал герб страны...
Егор аж головой закрутил от восторга:
– Или вот, лирическое... Заповедный развал размагниченных ног...
– Белая горячка от портвейна, фу! – усмехнулась Ирина.
– А я не люблю модернистов, хотя сам от них недалеко ушел, – почесал в бороде Егор, – но что-то в них есть. Помню на дне рождения у одного был, комната пустая, только рояль, на нем таз с капустой и водки ведро. Напились до северного сияния в глазах... На люстре качались... Утром один на лешего похожий по комнате бегает, по щекам себя бьет, идиот, кричит, посчитал – семнадцать человек дрыхло вповалку, а я газ открыть не догадался, сразу бы семнадцать душ отмучились, когда мне теперь такая возможность представится... Может, устроим праздничек с газом, а жена?.. Губова пригласим, старого, а?
– Егор, а правда, чем же ты займешься, когда уйдешь отсюда? – спросил я.
– Есть одна идея, – он хитро улыбнулся. – Социальный заказ. Ты на кладбище давно не был?.. Ну, и слава богу. Понимаешь, старый, не хотят будущие покойнички лежать под каким-то фанерным обелиском или цветником из мраморной крошки, хочется чего-то... Есть идея – сделать эдакое унифицированное надгробие, но чтобы за душу брало... Раньше ангелов ставили, кресты, теперь же звездочки, как на елках... Ты придумай, ты же голова. А я делать буду. Фирму откроем, деньги потекут, поедем куда хочется, а? Или вот брелоки можно делать в виде черепа...
– Валерий, а вы не хотите напечатать свои стихи? – спросила Ирина.
– Где?
– Ну, это не совсем официально. Губов собирает желающих, печатает на машинке, потом переплетает, дает другим читать. Вы дайте мне ваш телефон, я позвоню.
Егор встал.
– Ты далеко? – спросил я.
– Выписываться.
Он, не обернувшись. ушел.
Я тоже хотел встать.
– Сиди, – удержала меня Ирина. – Это он от ревности. Пойду за бороду его подергаю – он тогда сразу злиться перестает.
Глава двадцать седьмая
После обеда гуляющих во дворе диспансера было немного -заносило снегом деревья и центральную клумбу, укрывало белым скамейки. Я сидел на одной из них с краю, а на другом конце Костя Веселовский разговаривал с навестившей его женой. Снег совсем забелил и без того седые виски и брови Кости и тем ярче пылал румянец его лица, тем темнее синели его по-детски удивленные глаза. Жена в коричневом пуховом платке, худая, черноглазая, негромко рассказывала:
– Петька совсем от рук отбился, безобразничает, не слушается, к тебе рвется, да разве можно его сюда? Все грозится, вот папка вернется, он всем вам покажет. А чего покажет? Зато Танюшка – выручалочка, вот молодец, мамина дочка, уж исполнительная такая, и прилежная, и помощница не нарадуюсь. А тут на днях и смех и грех – ушла в школу, вдруг звонок, стоит в дверях зареванная, мимо меня бегом в туалет, на ходу рейтузики стягивает, плачет, заливается, ой, мамочка, я же совсем забыла, нам велели анализ сдать, иначе на урок не пустят, я же еще вчера спичечную коробку приготовила и забыла. И бегом обратно. Смешная такая, рыбонька...
– Ты Петьку не тронь, скажи, папка вернется, всем покажет, и ему в том числе, если баловаться будет. Анализами да уколами нас здесь тоже замучили. Да, ты деньги по бюллетням получила?
– Ага, Костик.
– Ты вот что, дай мне рублей пять, надо мне.
– Это еще зачем?
– Мужики, что здесь давно лежат, хронические, говорят, что нам здесь столько лекарств дают, что это даже вредно, поэтому время от времени надо водки стакан или два даже лучше, чтобы действие лекарств снять, поняла?
– Господи, опомнись, Костик, ты что плетешь, глупость какая, зачем же тогда лечиться?
– Во, ей сразу глупость, дураком тут же сделала.
– Да и нет у меня денег, все на Петьку с Танюшкой трачу.
– Ну дай хотя бы три, черт с тобой.
– И трех не дам, и рубля не дам. Может, и не жалко, только на водку ты их у меня не получишь, не надейся.
– Что же это, я на свои деньги и прав не имею? – Константин повысил голос.
– Так ведь у тебя семья, Костик, подумай. Чего тебе здесь не хватает? И кормят, и одевают, если чего надо, так я принесу. Ты же пьяный дурной, дерешься, не дай бог, выгонят, а куда ж ты домой придешь заразный к Танюшке да Петьке? Учти, к детям я тебя не допущу.
– Выходит, стал не нужен я тебе? И к детям не подойди? – чувствовалось, что Константин взъярился.
Проходящие мимо Надя и Екатерина Павловна, с которыми я встречал Новый год, невольно замедлили шаг, прислушиваясь к разговору.
– Не боись, Константин, один не останешься, слава богу, чахоткой не только мужики болеют, есть и женщины с понятием, не то что некоторые, Надежда стрельнула глазенками на жену Константина.
Та не осталась в долгу:
– Тоже мне нашлась сердобольная, чужих мужиков отбивать. Своего заведи, его и спаивай, с ним и воюй.
Удар пришелся в цель.
– И заведу. И уж своему-то его же рубля никогда не пожалею. Что он тебя, этот рупь, спасет? Или есть другой какой, которому Костин рупь нужнее? – Надежда расхохоталась.
Жена Константина задохнулась от ярости:
– Ах ты, дрянь подзаборная, подстилка вонючая, видно недаром Бог тебя наказал, чахоточная, чтоб ты сдохла раньше времени, чтоб...
– Сама ты, стерва, заткнись! – криком закричала Надя, заревела в голос, вырвалась от удерживающей ее Екатерины Павловны и побежала к дверям диспансера.
– Ты вот что, слышь, сюда больше не ходи, – сказал Константин спокойно и, набычившись, пошел за Надей.
– Как же так? – растерялась его жена. – Сидели, говорили и вот. Все... разом... На что же мы жить-то будем?
Она не могла сообразить, что ей делать, машинально поправила волосы, стряхнула снег с колен, замерла и тихо заплакала.
– Да что же это за напасти такие? – Екатерина Павловна присела рядом с женой Константина. – Вы уж посдержанней будьте, зачем же на людях скандалить, грязь друг на друга лить. Костя-то, как ребенок, он все всерьез принимает, его и обидеть очень легко, может, он потому и заболел, что доверчивый такой, а жизнь жестокая, ох, какая жестокая. Вот и Надежда никак не может понять, за что ей судьба такая выпала, почему как меченая она. А вы их своими же руками друг к другу толкнули. Успокойтесь-ка лучше, приходите завтра и детей приводите, утро вечера мудренее, опомнятся они, вот мой-то опомнился, все-таки пришел, выздоравливай скорей говорит, без тебя жить тоскливо, даже дача не в радость, пусто в доме, а ведь три месяца не ходил, не навещал, что же мне теперь в петлю из-за этого? Нет, только время лечит, время оно все залечит.
Глава двадцать восьмая
Не знаю, время или лекарства вылечили меня, но через два дня на обходе Роман Борисович сказал мне, что получена путевка в санаторий, что уже готова выписка из истории моей болезни и закрыт бюллетень и что я должен в течение трех дней прибыть в санаторий. После обхода я получил у Романа Борисовича документы и напутствие не болеть, то есть питаться вовремя, не курить, не пить, не волноваться, не перенапрягаться, иначе говоря посвятить свою жизнь уходу за собой. Я поблагодарил его, забежал в палату, где загрузил свои книжки, дневники и записи в сетку, оставшиеся продукты завещал Степану Груздеву, переоделся в отвыкшую от моего тела одежду и вышел за ворота диспансера.
Я вернулся в мир здоровых через четыре месяца, шел по улице, никто из окружающих не знал о происшедшем со мной и я даже с любопытством поглядывал на прохожих – вдруг среди них такой же. Разница между стерильным покоем больницы и резвым ритмом спешащей толпы сказалась тут же – город окружил меня своей суетой, окутал шумным потоком машин и духотой в метро и переполненном троллейбусе.
Дома мало что изменилось. Та же неубранная постель, разбросанные вещи. Долго не мог отыскать свою куртку – все мое барахло, оказывается, было свалено кучей в углу шкафа. С трудом дозвонился до Тамары – сначала было долго занято, потом сказали, что ее сегодня не будет, она на каком-то семинаре.
В редакцию явился, как с того света. Ян Паулс радостно заблестел своим пенсне:
– Ну что, старик, заштопали тебя? Как здоровье? Все члены и органы фунциклируют?
– Все стало гораздо более лучше, но крепить здоровье надо регулярно. Поэтому еду в санаторий. А кто у нас сейчас профсоюзный босс? Мне бы взносы заплатить.
– Витя Горобец. С тех пор как выбрали его председателем месткома поправился еще килограмм на десять. Теперь в нем верных сто двадцать, не меньше. Как же это я раньше не сообразил выдвинуть тебя на эту должность, когда ты был худой и бледный? Ты заметил, что у нас, как правило, все начальство в теле?
– Допрыгаешься ты со своим язычком, Янчик. Отправят тебя отдыхать в места не столь отдаленные за государственный счет. Ладно, я сейчас к Лике забегу, потом покурим.
Лика сидела в своем микрокабинетике, обложенная очередными верстками.
– Валерий! Как самочувствие? Ты насовсем?
– Еще нет, но надеюсь месяца через три вернусь окончательно.
– Жалко. Сам видишь, какой завал, никогда такого не было, честное слово. Впрочем, суета это все, расскажи лучше, что с тобой?
– Отлежал, отходил сто двадцать дней, съел полтора кило таблеток, получил девяносто уколов, признают годным к жизни, вот только закрепить здоровье требуют. чтобы не возвращаться в ближайшие лет сорок.
– Ты уж обязательно доведи лечение до конца, нельзя тут быть небрежным. Вот мой Гриша не уберегся, сам знаешь.
Мгновенно всплыл сон на смерть Григория Борзова: война, солдаты, могилы, я – женщина...
– Да, Лика, знаю...
Она как-то сразу сникла, постарела, глаза покраснели.
– Ты, наверное, тоже там насмотрелся, – сказала она, – не приведи, господи, испытать такое кому-то. Да и мне тут досталось.
– Представляю себе.
– Нет, ты далеко не все знаешь. Борзов был, как комок энергии, рубаха-парень во всеобщем представлении, веселый, язва, но никто не знал, что с родителями у него было все шиворот навыворот. Какие-то мрачные, замкнутые люди, особенно мать. Ты пойми меня правильно, здесь не имеет никакого значения, что я – узбечка, мы познакомились во время его службы, занесло же матроса в Ташкент, но мать безумно ревновала Григория ко мне и на поминках обвинила меня в его смерти, так и сказала за столом, что я специально достала ему это сильное лекарство, чтобы сжить его со света. Теперь и на работе косятся, шепчутся за спиной.
– Перестань, Лика, что за чушь.
– Я-то знаю, что чушь, но разве людей исправишь?
– А Гарик как?
– Второй Борзов. И по выходке и непоседа, сил никаких нет. Каждый день что-нибудь откалывает. Вот смотрю я на него, на его друзей – странное какое-то поколение. Равнодушное. Себе на уме, что ли? Не знаю, но мы, по-моему совсем другие были.
Впрочем, что я тебя спрашиваю, ты же сам еще мальчишка.
– Ничего, Лика, перемелется – мука будет. И не бурчи, тоже мне старуха нашлась. Знаешь, сколько терпения нужно, чтобы вырастить из балбеса человека? Спроси у моих предков.
– Знаешь, теперь он у меня один остался, все для него – и джинсы, и майки, вот магнитофон недавно купила.
– Он хоть ценит это?
– Похоже, что да. Если что-то ему надо, то сразу превращается в такого разумного, любящего сына, что сердце не нарадуется, а как только получит свое – мать ему уже не нужна. Правда, он на моей стороне – бабку с дедом, как и покойный Григорий, не переносит, но ненормально это, согласись? И что за жизнь такая...
Мы помолчали.
– Лика, ты извини, – поднялся я, – я к тебе еще обязательно зайду. Понимаешь, мне еще надо успеть деньги получить.
Я обежал все пять этажей издательства, побывал в редакциях, расплатился с профсоюзом, за чей счет я так долго болел и еще собирался отдыхать.
Яна Паулса я попросил получить деньги по доверенности за бюллетень, который я пришлю из санатория, и передать их Тамаре.
– Сделаем, старик, не беспокойся. Значит, дышать свежим воздухом средней полосы России едешь?
– Полной грудью. Кстати, Ян, а полная грудь, это сколько, как ты думаешь?
Ян помедлил с ответом.
– Я думаю, начиная с четвертого номера, не меньше... – авторитетно начал он, потом спросил. – Ты знаешь, что у Гришки Борзова нашли донжуановский список? Он оказывается вел бухгалтерию на всех своих знакомых дам. Да-с. Одна из них даже приехала из Горького на похороны. Не могу только понять, как она узнала о его смерти.
– Каково же Лике пришлось?
– Наверное, Лика, понимала, что для Борзова одной женщины никогда не хватит.
– А кто может установить кому, кого и сколько надо? спросил я и подумал обо мне и Тамаре.
– Никто, кроме тебя самого, – назидательно ответил Ян мне.
– Значит, это и к тебе относится, – не остался в долгу я.
Глава двадцать девятая
По пути домой я отстоял в бесконечной, изматывающей очереди за вином, колбасой, яйцами, хлебом, сыром, а когда вошел в неубранную комнату и сел на стул, то только тогда почувствовал,как устал, вспомнил, что так и не успел пообедать, и ощутил на висках ознобное касание чахоточного жара, на тридцать семь и три, не больше.
Некоторое время сидел у окна, безразлично глядя, как качает ветер черные ветви деревьев в темно-синем мраке зимней ночи, потом встал, отнес продукты на кухню , убрал постель, сложил разбросанные вещи Тамары в шкаф, включил маленьком бра над кроватью, погасил желтый абажур над столом, поправил на стене покосившийся маленький гобеленчик с пасторальной сценкой.
Моей тайной гордостью, моей маленькой слабостью был радиоприемник размером с небольшой сундук и единственным зеленым, как кошачий глаз, лепестковым индикатором. Сундук, конечно, сундуком, но в нем было то, чего тогда не было ни у каких других сундуков – дистанционное управление.
Я зажег "кошачий глаз", лег на кровать и, плавно крутя колесо настройки, нашел "Голос Америки". Повезло – шел музыкальный час Виллиса Канновера, его не глушили. И еще повезло – пела труба Армстронга, пела, звеня от боли и тоски, пела и в одном ее звуке было сразу несколько звуков, один из которых был сумасшедшим, пела "Сент-Джеймс Информери Блюз", написанный в память о всех джазовых музыкантах, которые умерли от наркомании и психических расстройств в больнице святого Джеймса, а по-русски Якова, пела так, что не о смерти думалось, а о тех, кто спалил единственный подаренный им миг вечности ради той музыки, которая в них звучала, и пела труба о том, что музыка эта прекрасна.
Через час я с безнадежностью понял, что ждать Тамару бесполезно. Музыка кончилась, эфир шумел, шептал, захлебывался ревом глушилок, я встал, чтобы найти таблетки от головной боли и в туалетном столике Тамары наткнулся на стопку бумажных салфеток. На всех была нарисована Тамара. Карикатурно. В разных позах и ситуациях. Вот она спешит на работу восемь ног-сапог, шуба, шапка, а между шубой и шапкой только белозубая улыбка, получилась как бы меховая улыбка, вот она сидит нога на ногу на столе в лаборатории, реторты изгибаются, как ее бедра, и колбы круглы, как ее колени, вот она лезет вверх по ножке бокала, обхватив ее, как ствол, руками и ногами, вот она танцует на огромном барабане, вот она свернулась калачиком на большой ладони, которая держит карандаш, на той ладони, что так уверенно, так жестко нарисовала ее.
Салфетки были взяты со стола в ресторане, они хранили не только образ Тамары, об них, об нее вытирали губы и руки, и сальные пятна покрывали рисунки. Она была захватанной, залапанной. Я бросил салфетки на столик, оглядел комнату, она жила тут одна, без меня и может быть кто-то, какой-нибудь "художник" стоял на моем месте и также оглядывал нашу комнату. Вспомнил небольшой киноэтюд, который я когда-то хотел снять:
...лежала на диване. Смотрела в потолок. Комната пуста.
Душа пуста. Голова пуста.
Подняла руки, уронила. Зевнула. Перевернулась.
Вдруг... ушки на макушке.
Идет.
Схватила книгу. Вроде читает.
Вошел. Постоял у стола, побарабанил пальцами. Включил радиоприемник и пошел, снимая пиджак, к гардеробу.
У нее в руках пультик дистанционного управления радиоприемнмком. Сбила его настройку. Музыка пропала.
Он удивился. Вернулся, снова настроил на музыку. Обои, обои... стол, стулья... обои, обои... диван, она лежит, отвернувшись... обои,обои... гобеленчик с пасторальной сценкой... он сидит за столом, положил голову на руки, одной рукой отбивает такт музыки... пропала музыка, перестала трястись рука – сбита настройка. Поднял голову, понял в чем дело, отключил шнур дистанционного управления. Опять нашел музыку. Она пытается сбить настройку. Не получается. Вскакивает. Он поднял голову. Рука продолжает отбивать такт. Хотела крикнуть, открыла рот. Он нашел "глушилку" радиоволн. Она, напрягаясь, что-то кричит, ревет "глушилка". Его рука отбивает такт. Кинулась на диван, уткнулась в подушку. Опять нашел музыку, лег головой на руки.
Обои, обои... отбивает такт его рука... обои, обои... гобеленчик с пасторальной пастушеской сценкой... обои, обои... абажур... обои, обои... она на диване, отбивает такт ногой... Он поднял голову, смотрит на ее ноги, на вздрагивающее тело... смотрит... встает... гасит свет...
И я так вставал, гасил свет, шел к тебе, Том, где же ты?
Хлопнула дверь, Тамара влетела в комнату. Шуба, шапка, между ними белозубая улыбка. Она схватила меня, крепко обняла, прижалась мокрым от снега лицом и стала шептать, целуя:
– Пришел, мой родной, господи, наконец-то, почему не позвонил, не предупредил, я бы приготовила чего-нибудь вкусненькое, дурачок, сидит тут один, убрал все, так чисто. Эх, выпить бы сейчас по такому случаю...