Текст книги "Парниша, открой дверь !"
Автор книги: Виталий Забирко
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Не стал я ерепениться, да материться, а взял медяки и пересчитал. Тридцать семь копеек. Батюшки светы, и куда ж меня занесло, если за эти гроши можно в столовой пообедать?
И тут на столбе зачихал, заперхал репродуктор.
– Московское время: пятнад... ...сов. Передает ...едние извес... Сегод... ...дцать ...сентября тыс... шестьдесят пер......ода. Тружен... Ставрополья рапорто... о досроч... урож... в закрома Род...
"Вах!!! – взвился я. – Вот он мой Клондайк, Палестина моя, почище форта Нокс!" Был я здесь уже раз, в мечте моей золотой!
Я чуть не бросился бегом через кусты в первый попавшийся магазин, но вовремя взял себя в руки. Нельзя повторять свой первый визит сюда, когда я в гастрономе попытался расплатиться за колбасу российской тысячерублевкой. Еле ушел – квартала два за мной чесал мент в синей шинели и верещал свистком, как недорезанный.
Трясущимися от нетерпения руками я перебрал все мелкие купюры, которые достались от хмыря. Эсэсэсэровских набралось шестьсот тридцать две. Для того и требовал их с хмыря, в светлой своей надежде. Живем, парниша!
И вот только тогда я и рванул в город.
Ребята, вы видели витрину гастронома шестьдесят первого года? Унылая, безвкусно оформленная, пыльная... Да? Да! Но в ней стояли двухметровые пирамиды банок сгущенного молока!
А в гастрономе пусто. Я имею в виду людей. Раз, два и – пшик! Зато на прилавках, на витринах за прилавками... Глаза разбегаются.
Стал я в очередь в колбасный отдел. Вторым. Бабка впереди.
– Сто пятьдесят одесской мне, – просит бабка.
Продавщица режет, взвешивает.
– Сто семьдесят, – говорит продавщица.
– Много, дочка, – возражает старуха.
Продавщица отрезает от колбасы, оказывается меньше. Кладет довесок.
– Нет, дочка, ты мне от этого куска довесок не клади, – привередничает старуха. – Вот от этого. Продавщица молча соглашается. Я медленно закипаю.
– И семьдесят масла.
– Какого: вологодского, шоколадного? – переспрашивает продавщица.
– Вологодского.
Взвешивает. Семьдесят граммов! Ели-пали, они что, с ума здесь посходили по семьдесят граммов брать?!
Тут бабка заспорила, что ее обсчитали на две копейки, и я не выдержал.
– На, бабуля, – сунул ей червонец, – и катись отсюда. Очередь не задерживай!
Бабуля как с цепи сорвалась. Мол, не нужны ей чужие червонцы, а за свои кровные две копейки, потом зятя заработанные, она насмерть стоять будет. Потому, как не потерпит она, чтобы ее, советского человека, обвешивали и обсчитывали. Не затем революцию делали! А если всякие проходимцы, вроде меня, будут вмешиваться и червонцы свои грязные совать, то она и до народного контроля дойдет и милицию вызовет.
В общем, потух я, вспомнив мента, который за мной чесал в прошлое посещение социалистического рая, и убрал свою десятку. А продавщица стала перевешивать, весы регулировать, да бумагу для равновеса перекладывать.
И права ведь бабка оказалась! Обманула таки ее продавщица. На копейку, стерва!
Забрала бабка копейку и, негодуя на весь магазин, пошла писать в книгу жалоб. Продавщица вся красная, в слезах, бросилась за ней, уговаривать ее, да где там!
Я чуть не взвился – а кто меня обслуживать будет? – как за прилавок становится другая продавщица и спрашивает:
– Что вам?
Перевожу дух и говорю так это вежливенько:
– Пять – московской летней и две – охотничьих, сосисок.
– Пять чего? – переспрашивает она, и глаза ее округляются. – Килограммов?
– Нет, – отвечаю, – палок. А сосисок – две связки. Тут продавщица роняет нож.
– Вы серьезно?! – с каким-то непонятным страхом спрашивает она.
"Уж не по талонам ли здесь?" – мелькает мысль, но я ее отгоняю.
– Куда уж... – нагло бурчу я и взгромождаю на прилавок, рюкзак. Чувствую, как внимание продавцов других отделов переключается с бабки на меня.
Дрожащими руками продавщица начинает обрезать с палок колбасы веревки и хвосты.
– Да не дергайся, – успокаиваю ее, – вешай так.
– Не положено, – заикается она и с опаской поглядывает на меня. Читаю в ее глазах, что я либо из народного контроля, либо из желтого дома. По моему виду скорее последнее.
– Дедуля, – окликает меня смешливая продавщица из молочного отдела, – а зубки есть? Колбаска-то выдержанная, каменная. Помягче бы взял.
– А какая варенка есть? – спрашиваю.
– Вареная? – переспрашивает моя продавщица из колбасного. – Отдельная, любительская, маточная, докторская...
– Хорошо. Взвесишь один. Докторской.
– Килограмм?
– Батон.
Продавщица тянется за варенкой, в надежде, что сумасшедший забыл о копченой колбасе, но я ее останавливаю.
– После того, – говорю, – как отпустишь то, что я заказал.
В общем, взвесила она мне все. Продавцы из соседних отделов поперевешивались через прилавки, глядят на меня во все глаза, перешушукиваются.
– А окорок, – спрашиваю, – сырокопченый?
– Сырокопченый.
– Взвесь.
– Весь? – кажется начинает меня понимать продавщица.
– Весь.
В соседних отделах стали прыскать в кулаки. "Ничо-ничо, – думаю себе, погляжу на вас через сорок лет, как вы засмеетесь". Особенно та, смешливая, из молочного отдела. Уж больно она на бабку, торговавшую сегодня на рынке петуховской мутней, похожа.
Разновесов у продавщицы не хватало, и она сбегала к мяснику.
В общем, набил я в рюкзак килограммов тридцать. Аж на восемьдесят шесть рублей двадцать одну копейку. Бросил девять червонцев и пошел к молочному отделу.
– А сдачу?! – чуть не взвилась продавщица.
Хотел сказать: "Тебе на чай", – но, увидел ее лицо, понял – в морду швырнет. Пришлось вернуться и забрать все до копейки.
– Сыру, – сказал я в молочном. – Швейцарского.
– Круг? – хихикает продавщица.
– Круг.
Пришлось и этой сбегать к мяснику.
Купил еще здесь по пять банок сгущенки: просто сгущенки, сгущенки с квфе и сгущенки с какао. Подумал и приобрел, поллитровую банку сметаны. Хотел тут же выпить, но она, зараза, застыла в банке так, что пальцем еле провернул. Во, гады, жили! И чего им не хватало?
В винном глаза разбежались, но я их собрал вместе и взял три батла "Столичной". По три ноль семь. Взял бы еще винишка марочного, но в рюкзаке уже места не было. Впрочем, проходя мимо кондитерского, вспомнил о клапане и карманах рюкзака и заполнил их развесным шоколадом. Дорогим, зараза! По шесть шестьдесят за кэгэ.
Провожаемый глазами всего коллектива магазина, борющегося за звание ударника социалистического труда, я вышел из гастронома, сел на ступеньки и умял полбуханки ситного, выменянного у меня на рынке за зажигалку, банку сметаны за восемьдесят четыре копейки и полбатона докторской. Не знаю, то ли пиво хмыреныша вышибло из меня все калории синтет-пищи, то ли изобретатель наврал, но колбаса пошла за милую душу. Вообще-то хотелось копченки, но я здраво рассудил, что вначале нужно сожрать то, что может испортится. Умял бы еще, да под "Столичную", которую чуть было не распечатал, но тут увидел чапающего по улице мента и быстро ретировался.
В соседний универмаг.
Вот уж где я разгулялся! Купил себе майку, трусы (пять лет не одевал ни того, ни другого), десять пар носков (сколько можно на босу ногу ходить), две байковые рубахи, костюм в полоску, туфли на микропоре, габардиновый плащ, клетчатое кашне и, в довершение всего, шляпу. И все это удовольствие за сто шестьдесят три рэ ноль семь коп.
Переоделся в примерочной, глянул на себя в зеркало и выпал в осадок. Борода нечесана, лохматая, на голове копна замусоленных волос – не зря меня здесь все дедом кличут.
Одним словом, поплелся я после универмага в парикмахерскую. Всего пару часов здесь, а достал меня вид людей, таких опрятных, ухоженных. Захотелось и мне быть похожим на них.
Зашел я в салон, грохнул рюкзак на пол рядом с креслом, сел. Подходит парикмахер и, вытаращив глаза, смотрит на меня.
– Что делать будем? – спрашивает.
– Педикюр, – ехидничаю.
У него и челюсть отпала. Не знает, что это. Едрена феня, никакой цивилизации!
– А что можешь предложить? – спрашиваю.
– Постричь, побрить, подеколонить... Жалко мне бороду стало, но вспомнил хмырей и решился.
– И то, и другое, и третье.
– Стричься как будем: бокс, полубокс, полька?
– А это как?
Парикмахер опять глаза выпучил.
– Под бокс – это, как я, – говорит. Глянул на него. От макушки до лба латка волос коротким ежиком, а все остальное – под нулевку.
– А полубокс – это только на макушку, или на лбу? – спрашиваю.
Парикмахер совсем чумеет.
– Это, – говорит, – как вашего соседа.
Смотрю, рядом клиента стригут. Под нулевку идет лишь у шеи, над ушами и виски. В общем, как под горшок, только покороче. Черт ее поймет, эту моду! Для меня всегда половина была в два раза меньше целого, а тут наоборот.
– Давай, как соседа, – говорю.
Взял он ножницы, резанул пару раз, и тут же их уронил.
– Это что? – спрашивает со страхом. 426
Гляжу, а из моих волос перхоть зеленая сыпется.
– А дерматит, – спокойно так отвечаю. – Не боись, не заразный. На нервной почве.
– Может, вы бы сначала домой сходили, да голову помыли? – предлагает он шепотом.
– А в тайге мой дом, – леплю ему лепуху, – экспедиция называется. Утром оттуда, а вечером опять туда.
И так это культурненько сую ему в карман халата червонец. Покраснел он, что рак вареный, и глазками по салону забегал – не видел ли кто? Что мой Старикашка – стеснительный такой брадобрей попался. Но от червонца не отказался. Во, когда она гниль наша перестроечная начиналась!
Короче, постриг он меня, побрил, даже перхоть полотенцем обмахнул, но после руки брезгливо вымыл. Затем взбрызнул меня "шипром" и вручил квитанцию. Стрижка – тридцать две коп, бритье – десять, одеколон – десять. Смехота, да и только! Были же цены, ядрёна вошь!
Покрасовался я на себя в зеркале, враз помолодевшего – теперь никто дедом не назовет, – взвалил на плечи рюкзак и дошел.
Иду я по улице, по сторонам гляжу. На дома, на прохожих. Чистенько все вокруг, дома такие аккуратненькие, люди все опрятные, приветливые, со светлыми лицами. И нет в них того привычного для меня опасливого ожидания в глазах, что вот-вот из-за угла в них из автомата пальнут. И стало мне так непривычно, муторно, что волком выть захотелось. И выпить – ну просто до упора.
Но в скверике не отважился. Как постригся, так словно во мне что-то перевернулось, стеснительность какая-то несвойственная появилась.
Зашел я в столовую, взял солянку, бефстроганов с пюре, два компота. Прав студент оказался, лишь на копейку превысил его медяки. Но это, понятно, за счет второго компота. Сел за стол. За столом парень сидит, молочную вермишель наворачивает. Видно, тоже студент: На столе в вазочке цветочки, салфетки в стаканчике.
Посмотрел я на все на это, горько вздохнул и стакан компота одним махом опорожнил. Затем достал батл "Столицы" и парню предлагаю:
– Будешь?
Он аж подпрыгнул.
– Что вы, что вы, нет, – залепетал. – У меня свидание сегодня...
– Тогда извини, – говорю, – а мне надо.
Сбиваю сургуч белый с горлышка, откупориваю бутылку и наливаю стакан. Сам не знаю, как у меня "извини" вырвалось. Вроде и не существовало для меня этого слова.
Студентик быстро дохлебал свой супчик молочный и исчез. Тоже мне, ухажер! Я в его годы только под хмельком к девкам и бегал – в наше время девки трезвых не привечали. Трезвый – значит, больной. И что у них за воспитание здесь? А еще, говорят, "оттепель"...
Хрипнул я стаканяру и закашлялся. Не привык я к стакану. Последние годы и в глаза стаканов не видел, даже воду из бутылки пью. А тут, вишь ли, с комфортом захотелось!
Поболтал ложкой солянку, подивился, что в ней и мясо есть, и маслины (в столовой-то), но есть не стал, хотя горячего года три не видел. Глаза бы ели, да и желудок мой безразмерный все бы принял, но вот душа не позволила. Гадко на душе почему-то стало, и больно – до крику. И почему это мне вот так вот, как этому студентику с его молочным супиком, жить не довелось?
Дёрнул я второй стакан, но не полегчало. И хмель не берет. Только еще горше и тоскливей на душе стало. Эх, остаться бы здесь навсегда! На завод какой-нибудь устроиться, телку найти, чтобы она детей мне нарожала... Да жить-поживать... Нет, никаких детей. Знаю, что они сейчас у меня дома вытворяют мамашу с папашей обушком по голове, да в котел. Кушать-то хотца! Нет, жить надо только в шестьдесят первом, чтобы не видеть, как мы в пропасть катимся... Да, но куда сунешься с моей ксивой? Паспортный режим здесь злой. В гостиницу не поселят, а то еще и упекут в места отдаленные, как империалистического шпиона. Можно, конечно, в Сибирь куда рвануть, да бичом там жить все легче, чем у нас. Но кто поручится, что за соседним домом не висит бесплотный туман, и что в этом мире есть Сибирь? Старикашка объяснял, что задверных миров бесконечное множество: реальных и ирреальных. Реальных это тех, которые существуют сами по себе, по своим законам. Ирреальных выдуманных чьим-то воображением. Причем и те и другие существуют абсолютно равноправно, ибо по теории вероятности их существование в бесконечном множестве допустимо в равной степени. Но, странное дело, в ирреальный мир при этом попасть гораздо проще, потому как все Задвере – как неизвестная компьютерная программа со свободным выбором файлов, где файлы на реальные миры не обозначены, так как о них никто не знает, а ирреальные миры имеют личные имена, поскольку в реальном мире существуют на бумаге. Естественно, что грифель практически всегда и выбирает именные файлы – они легче раскрываются, и я попадаю то в триллер, то в детектив, то в фантастику, то в сермяжную прозу...
Допил я остатки водки и вышел из столовой. Над домами светило солнце, по тротуару неспеша шли прохожие, по дороге шаркали шинами допотопные автомобили. Город приглашал к себе, убаюкивал своей спокойной размеренной жизнью, предлагал остаться здесь навсегда.
И я решился. Пошел на вокзал, купил билет до станции Букачача где-то в Сибири и сел ждать поезда. Была не была! Либо я въеду в бесплотный туман и растворюсь в нем навсегда, либо доберусь до этой самой неизвестной мне Букачачи и заживу нормальной человеческой жизнью.
И пока я сидел на скамейке в зале ожидания, душа моя оттаивала, и ледяная скорлупа, казалось, навсегда сковавшая ее, трескалась и рушилась, дробясь на бесчисленные осколки кривого зеркала Снежной Королевы. И было больно, и было горько, и впервые мое лицо стало мокрым. И тогда зашевелился в моей душе червячок совестливости, понял я, что не могу остаться здесь навсегда и жить спокойно. Потому, как остается в моей квартире Старикашка, человек не от мира моего, которого я бросаю на произвол судьбы. Который мне, фактически, жизнь спас...
Я тогда совсем доходил – продал все, что можно, – и голодал вторую неделю. Ослаб – ни украсть чего, ни ограбить кого уже был неспособен. Лежал себе на полу в углу комнаты и, смирившись с судьбой, тихонько ждал своего конца. На улицу не выходил – как-то не хотелось кончить жизнь суповым набором в котле мальчиков-каннибальчиков. Они, как биологические санитары, таких доходяг и приканчивают.
В общем, лежу я, дохожу, как вдруг вижу, выходит из стены Старикашка, оглядывается вокруг, на меня, как на пустое место, смотрит и так это недовольно причмокивает губами. Затем подходит к окну и на улицу выглядывает.
– Похоже, – бурчит вслух для себя, – на реальный мир эпохи упадка социализма. Опять не то. Тут он вновь переводит взгляд на меня.
– А может, и ошибаюсь, – продолжает бурчать. – Судя по тому, как этот персонаж спокойно встречает голодную смерть, мир то ирреальный...
Разочарованно вновь подходит к стене, рисует на ней грифелем дверь и открывает ее.
Ну, когда он из стены появился и бурчать начал, я принимал все как должное. Думал, глюки на почве голода начались. Даже интересно так это стало. Но когда он дверь нарисовал, открыл ее, а там светящийся туман заклубился, не выдержали мои нервы, сорвался я. Заорал дурным голосом, бросился на Старикашку, с ног сбил и грифель отобрал. А когда в себя пришел и понял, что не галлюцинация все это, допросил Старикашку. Он, по простоте своей душевной за обещание грифель ему вернуть, и рассказал мне о мирах задверных. Фиг я ему грифель вернул. Ну, вернул бы ему грифель, ушел бы он, а мне что, опять с голоду подыхать? Так и остался он у меня жить, а я стал по задверным мирам шастать, себя, да его кормить...
В общем вспомнил я все это, сидя в зале ожидания мечты моей светлой, и засвербела у меня совесть. Выматерился я мерзко на червячка своего совестливого, билет порвал и повел себя, как под конвоем, в общественный туалет. Дверцу кабинки за собой запер, еще раз премерзейше выругался и, когда полегчало, нарисовал в простенке дверь родной квартиры.
Захожу я к себе домой и остолбеневаю. Сидит на полу мой Старикашка, в угол забившись, и трясется весь. А на подоконнике примостились два троглодита и так это степенно поглощают кубики синтет-пищи.
– Ням-ням, – говорит один другому.
"Добрая еда", – перевожу я.
– M-м... – отвечает другой.
"Но маловато!"
И тут я узнаю во втором триглодите депутата Бхара.
– Уведите их!!! – бросается ко мне Старикашка.
– Они же каннибалы!
"Какие еще каннибалы? – ошарашенно думаю я.
– Смирные такие ребята-троглодитята. Ишь, как культурненько кушают. Не видал ты, Старикашка, наших мальчишек-каннибальчишек". Но тут вспоминаю, как депутат Бхар мою ногу в пещере щупал, и с уважением обращаю внимание на вздувшиеся бугры мышц троглодитов. Да, пожалуй, они покруче наших биологических санитаров будут.
– Куда увести? – глупо спрашиваю.
– Туда, откуда они пришли!
– А как они сюда попали?
– Да по глупости вашей! Вы ведь двери за собой не закрываете!
Я непонимающе моргаю. А Старикашка начинает объяснять, что, пройдя двери, надо их с обратной стороны другим концом грифеля стереть. Закрыть, то есть. Иначе за тобой в открытые двери может кто угодно последовать.
Тем временем троглодиты кубики прикончили и стали принюхиваться, и на нас плотоядно поглядывать.
– Ням? – спрашивает меня депутат Бхар.
"Кушать есть?" – перевожу я и с облегчением понимаю, что не к нам они приглядываются, а к рюкзаку принюхиваются.
– Есть, – говорю я. Достаю из рюкзака окорок сырокопченый и показываю. Только здесь его ням-ням табу. Вернемся в пещеру, отдам.
Посмотрели они друг на друга, потом опять на меня и согласно закивали. Нет, нормальные ребята. Послушные и, главное, все понимают.
Объяснил мне Старикашка, как назад войти через невидимые с этой стороны двери, и стал я пробовать. Ох, и трудное это дело оказывается! Нужно себе мир тот представить, из какого пришел, и только тогда двери толкать. Два раза я на своей лестничной клетке оказывался, пока не догадался дверь на ключ закрыть и так пробовать. Попал я, наконец, в кают-компанию космического корабля. А троглодиты – никак. Воображение слабовато. Пришлось из кают-компании им окорок в квартиру высовывать и, как кто уцепится, к себе перетаскивать. Пока перетаскивал, они полокорока отглодали, потому как они меня чаще из-за дверей за окорок вытаскивали, чем я их.
В конце-таки концов перетащил. В кают-компании по-прежнему. Он и Она сидят, дифирамбы семнадцатой ноге поют и на нас внимания, естественно, не обращают. Ну, мои троглодитики и разбрелись по кают-компании. Все щупают, нюхают, на зуб пробуют. Зря я их похвалил, что послушные. Что дети малые. И ведь видно, что не первый раз они здесь: пирамидку синтет-пищи как корова языком слизала, все вещи на полу разбросаны, на прикладах многих бластеров следы зубов. В рубку корабля я троглодитов окороком еще заманил, а дальше застопорило. Застыли они перед иллюминатором и глаз не могут оторвать от зрелища охоты за семнадцатиногими. Ухают, подпрыгивают, пальцами тычут. Кино и только! Часа три я их уговаривал, окорок весь скормил, а они – никак. Пока я на пульте управления не нашел кнопку затемнения иллюминатора. Но и потом взмок весь, когда из рубки за кость обглоданную от окорока их в пещеру затаскивал.
В общем, справился я с этим, пот со лба вытер, вернулся в рубку и дверь в> пещеру, как научил Старикашка, за собой стер. А затем уж через кают-компанию мимо дуэта, тянущего бесконечные рулады, вернулся домой.
Захожу в прихожую и чувствую, что в квартире опять неладно. Небось граф какой вторгся, каминные часы свои требовать.
Вхожу в комнату. Лежит мой Старикашка у стеночки, веревкой весь перевязанный, да с кляпом во рту. А на кирпичах вокруг рюкзака сидят давешние хмырь с хмыренышем. Пиво дойчляндовское сосут и охотничьи сосиски мои трескают. Надо понимать, вместо графа с часами каминными явились.
– А это что за хрен с бугра? – спрашивает хмырь.
Не узнает меня, значит, бритого, да в шляпе, да в габардиновом плаще. Зато хмыреныш враз признал. Оштукатурился весь и по карманам зашарил. Что значит, глаз молодой.
Распахиваю я тогда плащик свой габардиновый и бластер вытаскиваю. Тут и хмырь меня признал – челюсть отвалил.
– Засиделись вы, ребята, что-то, – говорю я. – Пив-бар закрывается.
"А чего это, действительно, все день и день?" – как бы параллельно думаю я.
Тут как раз за окном темнеть стало.
– Да-да... – залепетал хмыреныш. – Извините. Пойдем мы...
Похоже, у него при моем появлении крыша поехала.
Ай, нехорошо! – цокаю языком. – А платить кто будет? Он, что ли? – киваю на Старикашку.
– Сейчас, сейчас... – вновь зашарил по карманам хмыреныш.
Нет, точно шарики за ролики у него заскочили.
– Стоп, – говорю. – Это уже мои заботы.
Ставлю их мордами к стенке и обшариваю. И чего у них только нет! Четыре пукалчи – по паре на брата – и все разных систем, три гранаты, наручники, баллончики газовые, кастеты, ножи. Ну, и капусты лимонов на сто. Вываливаю все на пол.
– Пивбар у нас дорогой, – говорю, – можно сказать, для привилегированных. Сами понимаете...
Достаю у хмыреныша последнюю пачку капусты. Гляжу на пол. Приличная сумма получилась.
– Да, хорошо посидели, – говорю. – Зато весело, правда? И будет что вспомнить. А теперь можно и по домам – улюлю, баиньки.
Они было направляются к двери, но я их останавливаю. Знаю я их хмыриную натуру. Небось на лестничной клетке еще пара хмырей ошивается, меня поджидает – иначе, чего бы здесь эти так спокойненько пиво, цедили?
– Парадное у нас закрыто, так что прошу сюда. И распахиваю окно.
– Третий этаж... – балдеет хмырь.
– Ныряй. Тут не глубоко, – предлагаю ему дулом бластера.
Хмырь, кряхтя, влезает на подоконник и сигает вниз. Слышится глухой удар. Жаль, что там земля, а не мостовая.
– Должок с меня за пиво, – говорю хмыренышу и сую ему в карман пятак. Это тебе на трамвай.
И выпроваживаю его вслед за хмырем. Затем закрываю окно и развязываю Старикашку. Сердце у него колотится, глаза на лоб вылезли, сам дрожит весь и сказать ничего не может. Вскрываю ему банку пива, хмыриным ножом нарезаю хлеб и докторскую колбасу.
Выпил он пива, поел. Вижу, лицо розовеет, в глазах живой блеск появляется.
– Оклемался? – спрашиваю.
Кивает головой. Не совсем видно, да размусоливать с ним некогда. Того и гляди, хмыри снова появятся, но уже не вдвоем, а десятком целым, как возле рынка.
– Домой тебе пора, – говорю ему, – в свою реальность.
Он еще быстрее кивает.
– А вы мне грифель вернете? – с надеждой спрашивает.
– Нет, – отрезаю я. – Ты моей рукой дверь в свой мир нарисуешь – и дуй.
– Не могу я без грифеля вернуться, – лепечет Старикаш и чуть не плачет. Мне его сдать нужно...
– А нашим мальчикам-каннибальчикам на стол в виде жаркого попасть не хочешь? – вкрадчиво спрашиваю я. – Или с хмырями еще раз повстречаться? Они ведь в следующий раз покруче себя вести будут.
– Нет! – трясется он.
– Тогда давай, рисуй.
Задумался он. И так ему блин, и так. Вижу, выбирает, какой же блин лучше. Уже прогресс – раньше он об этом и говорить не хотел. Видно, хорошо его хмыри прижали!
Подумал он, вздохнул горестно и голову понурил.
– А вы за мной следом не пойдете? – спрашивает.
"Уломал-таки!" – радостно думаю я и тут уже сам задумываюсь.
Чистенький мир, видно, у него. Может, получше мечты моей золотой шестьдесят первого года.
– Не хочешь? – спрашиваю.
Краснеет он, глазки прячет и головой отрицательно мотает.
– Слово даю, – обещаю я, – что двери за тобой сотру.
Поверил он мне. Всегда он мне верит. Аж противно. Ведь ни разу я слово свое не сдержал.
Но и он не дурак оказался. Дверь моей рукой нарисовал, но с наборным замком.
– Может, отдадите все-таки грифель? – спрашивает он на прощание.
– Нет. Я ведь тоже жить хочу.
– Тогда, пожалуйста, отвернитесь, – просит он, а сам опять конфузливо краснеет, что девица нецелованная. Стыдно ему, что шифр тайком за чужой спиной набирать будет.
Пожимаю плечами и отворачиваюсь.
Старикашка замком застрекотал, набирая нужное слово, а затем дверь вдруг хлопнула, но стрекотание осталось.
– Уже? – спрашиваю.
Молчание.
Оборачиваюсь и вижу, что Старикашка исчез, а буквы в замке крутятся, слово заветное шифруя. Вот те раз! Ни "прощай", ни какого другого последнего слова Старикашка мне не сказал.
Горько мне стало. И обидно. Столько вместе прожили, а он ушел и не попрощался. Первый раз я ему дал искреннее обещание, и первый раз он мне не поверил.
Проклятый червячок совестливости вновь зашевелился в душе, подтолкнул меня к стене. Но я пересилил себя и, повернув голову, посмотрел в окно. За стеклом клубился туман.
... И я стер дверь в Старикашкин мир. Сдержал слово.
"Какой туман? Почему туман? Откуда?! – забилась мысль, отслоившаяся от моего сознания.
Я подошел к окну и выглянул. Ясный осенний вечер. Привычный вид развалин обветшалой многоэтажки напротив, внизу – загаженная мусором пустынная асфальтовая улица с мощенными потрескавшимися бетонными плитами тротуара.
"Стоп! – взорвалась отслоившаяся мысль. – Какие еще мощеные тротуары? Под окнами ведь все Перекопано было!"
Я подошел к окну и выглянул. Ясный осенний вечер. Привычный вид развалин обветшалой многоэтажки напротив, а под окном – старые брустверы окопов, остав-1внные в агонии городской службой канализации лет десять назад. А вот и следы падения тел хмыря с хмыренышем.
"Так вот в чем дело! – ожило во мне второе, параллельное сознание. – Вот почему все время был день, а стоило мне засомневаться, как пали сумерки! Вот почему туман за окном". Тут бы мне встряхнуться, да заорать благим матом, но тело и первое сознание не слушаются, поступают по своему.
Сел я на кирпич, на рюкзак посмотрел. Пожрать, что ли? Полез за сыром и наткнулся на пакет с одеялом. Тьфу ты, черт! Я ведь ему, Старикашке, выменивал, чтобы он на голом полу не простудился...
"Значит, прав был Старикашка, когда обозвал меня персонажем, – закипел я. – Значит, и мой мир ирреален..."
Я словно раздвоился: продолжал жить в своем мире, двигаться, думать, но одновременно жило и второе, параллельное сознание, анализируя мои мысли и поступки.
"Значит, сидит где-то в своем реальном мире Автор, щелкает клавишами машинки, и каждый удар по клавишам дергает ниточки, к которым привязана марионетка Игорь Викторович. Вот почему так трудно было повернуть голову, чтобы увидеть за окном светящийся туман. И вот почему моя жизнь столь динамична и насыщена, будто по нотам расписана!"
Есть расхотелось. Я встал, бесцельно прошелся по комнате... и застыл на месте.
"Парень! – вдруг подумал я. – Ты ведь свободен! Путь в твои Палестины, рай социалистический, открыт. Старикашку-то ты спровадил!"
На радостях я пнул рюкзак ногой и бросился было к входным дверям, чтобы сразу уйти в задверный мир, но рассудительность одержала верх. Негоже такому харчу пропадать. Да и одеяло там пригодится. Тем более, что эсэсэсэровской капусты у меня почти не осталось.
Я быстренько загрузил в рюкзак трофейное хмыриное пиво, взвалил его на плечи и только тогда направился к двери. У двери я долго приводил возбужденные мысли в порядок, вызывая в памяти кабинку общественного сортира на железнодорожном вокзале. Наконец настроился и протянул руку, чтобы толкнуть дверь. Только бы в кабинке никого не оказалось! А, впрочем, плевать!
"Так тебя Автор и отпустит!" – съехидничало параллельное сознание.
Но прикоснуться к двери не успел. Она сама открылась. Точнее, упала на меня, выломанная из стены вместе с филенкой. И, пока я барахтался под дверью, в лицо мне ударила струя аэрозоля из газового баллончика.
Кто-то наотмашь вмазал мне по морде, а затем сунул под нос пузырек с аммиаком. Я замотал головой, открыл глаза и блеванул на приводившего меня в чувство хмыря.
– Мать твою! – заорал хмырь, отпрыгивая.
Голова трещала, как на следующий день после полуведра самогона, в ушах шипело, глаза застилал туман. Кто-то опять сунул мне под нос пузырек с аммиаком.
– Убери, а то и тебя облюю! – заорал я.
– Дайте ему водки, – сказали из тумана.
Перед лицом возник стакан. Я схватил его обеими руками и опрокинул в себя. Передернуло меня, как от трехсот восьмидесяти вольт. Но полегчало. В ушах перестало шипеть, головная боль начала утихать, в глазах прояснилось.
И увидел я, что сижу, скрючившись, на стуле посреди большой комнаты, сплошь коврами увешанной и устеленной. Передо мной стоит стол громадный, весь резной, в завитушках с позолотой, а на нем – часы каминные, бластер и всякий хлам из моих карманов. И грифель заветный там тоже валяется. А за столом сидит хмырище необъятных размеров и смотрит на меня исподлобья.
– Очухался? – лениво разлепляет он губы и сует в них сигару. Пальцы у него, что сардельки вареные, и все в перстнях. И костюмчик на нем с нуля, как от
Кардена.
Сел я поудобнее, огляделся. За моей спиной пяток хмырей стоит, один платком с себя мою блевотину счищает.
"Да, влип, – думаю. – Отсюда не смоешься – это тебе не в развалинах. Таки-достали они меня..."
– Костюмчик-то синтетисеский? – спрашиваю хмыря облеванного.
– Ну? – рычит он.
– Тогда пятна останутся, – злорадствую. – У меня кислотность повышенная...
– Бум-м! – звенит в ухе, и я слетаю от затрещины на пол. Один из хмырей подхватывает меня и снова усаживает на стул.
– Ты, парниша, мне говори, – лениво цедит слова хмырище и выпускает на меня облако дыма. – Мне свои сказки сказывай...
– Какие сказки? – изумляюсь я.
– Бум-м! – звенит в другом ухе, и меня сновь водружают на стул.
"Так, пожалуй, и мозги вышибить могут", – думаю себе.
– Все скажу, – соглашаюсь вслух. – Только велите по ушам не бить. А то звенит сильно – вопросов не слышно.
– Так-то лучше, парниша, – кривит губы хмырище. – Я так понимаю, что ты не знаешь, почему часы идут без механизма, а бластер стреляет без заряда?
– Не знаю, – соглашаюсь я и на всякий случай втягиваю голову в плечи. Но оплеухи не следует.
– Знаю, парниша, что не знаешь, – благостно кивает хмырище. – Но где ты эти вещи взял, надеюсь, помнишь?
Задумываюсь я. На кого они работают: на государственную машину, или на себя? Что им врать-то?