355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктория Миленко » Аркадий Аверченко » Текст книги (страница 14)
Аркадий Аверченко
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:12

Текст книги "Аркадий Аверченко"


Автор книги: Виктория Миленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)

Жители Петрограда голодали. Аверченко в марте 1918 года восклицал:

«По новому декрету петроградцев предложено кормить хлебом по категориям… Рабочие получают ½ фунта хлеба… В эту категорию входят печатники, дворники, прачки и гладильщицы… В третью категорию входят писатели, инженеры, артисты и парикмахеры. Они будут получать по 1/8 фунта в день.

Итак, Шекспир, Эйфель и Гаррик должны жить на осьмушку.

А чтобы им не было обидно, им в компанию дали парикмахера.

Это концентрическое распределение по категориям не напоминает ли кругов Дантова ада: в одном кругу плохо, а в другом еще хуже…» («Круги Дантова ада»).

В среде петроградских литераторов ходил занимательный документ – письмо владельца цирка Чинизелли в Отдел коммунальных театров и зрелищ, в котором он ходатайствовал, чтобы лошади театра были приравнены к артистам, а не к бездельничающим буржуям, и чтобы паек им выдавали по первому разряду.

Аркадий Бухов невесело шутил на тему голода в «Новом Сатириконе»:

«У нас будут дети, – с загадочной улыбкой сказала Девушка. – Ребенка можно не кормить, они только легче умирают от этого, эти самые ребенки. Ах, я люблю детей. Мне хочется от тебя ребенка.

– Маленького, тепленького, розового, – кинул вдаль свою мечту Юноша.

– Мягкого, сочного, – взметнулась душа Девушки.

– И чтобы кожица хрустела, – нежно шепнул Юноша, – а по бокам картофель и сметаны побольше…» (Бухов Арк. Любовь весенняя // Новый Сатирикон. 1918. № 8).

Да, юмор сатириконцев стал черным. Чего стоит хотя бы рисунок «Венецианская идиллия» с обложки третьего номера за 1918 год: Троцкий на Дворцовой площади Петербурга, усыпанной трупами с сидящими на них воронами. Подпись: «У нас в Петрограде желающие могут кормить птичек, совсем как на площади Св. Марка в Венеции». В мае 1918 года вышел совершенно скандальный специальный номер «О Карле Марксе». На обложке под портретом Маркса была подпись: «Родился в Германии в 1818 г. Похоронен в России в 1918 г.». Далее следовала сатирическая биография немецкого философа, написанная А. Буховым. Постарался и Ре-Ми: он изобразил сельский праздник в честь Маркса – пьяные крестьяне водят хоровод вокруг соломенного чучела с надписью «Карла Маркса». Это уже было слишком: последний номер «Нового Сатирикона» вышел в июне 1918 года, а в августе журнал был запрещен.

Невольно задумаешься: а почему новая власть так долго закрывала глаза на ярую антисоветскую деятельность журнала? Почему проявляла такую терпимость, ведь после принятия Совнаркомом Декрета о печати (9 ноября 1917 года), направленного против буржуазной прессы, «Новый Сатирикон» продолжал выходить еще восемь (!) месяцев. Вполне возможно, что среди большевиков был все еще велик авторитет дореволюционного «Нового Сатирикона», боровшегося с реакцией и приветствовавшего Февральскую революцию. Надеясь, что редакционный коллектив все-таки опомнится и поддержит новую власть, большевики и терпели послеоктябрьскую версию журнала. Наши предположения отчасти подтверждают воспоминания Михаила Корнфельда. Вскоре после Февральского переворота он был мобилизован и служил в знаменитом Семеновском полку. Когда полк расформировали, Корнфельд и его сослуживцы отчаянно пытались его сохранить и даже участвовали в переговорах с председателем Петроградской ЧК Урицким по этому поводу. Урицкий, узнав, что перед ним бывший издатель «Сатирикона», сказал, что рад познакомиться и что в эмиграции для него, для Ленина и еще некоторых его друзей получение «Сатирикона» было настоящим праздником.

Двадцать восьмого января 1918 года Совнаркомом был издан Декрет о революционном трибунале печати, во исполнение которого были произведены аресты редакторов «Огонька» Бонди, «Эры» Анисимова и других в качестве заложников. Аверченко не мог не знать об этом. Когда кто-то предупредил его о том, что Урицкий получил ордер на его арест, у писателя оставался один выход – бежать. На основании удостоверения, выданного ему Московской муниципальной районной управой города Петрограда на право жительства в пределах РСФСР 14 сентября 1918 года [58]58
  РГАЛИ. Ф. 32. Оп. 1. Д. 176. Л. 1.


[Закрыть]
, можно утверждать, что его отъезд из города произошел после этой даты. Разумеется, Аверченко даже в страшном сне не мог увидеть, что больше никогда не вернется: все надеялись на скорое падение большевизма. Отъезд из Петрограда был, по его собственным словам, «вынужденно срочным, лихорадочно поспешным». Аркадий Тимофеевич собирался наскоро, поэтому бессистемно «совал в большой чемодан первое, что подворачивалось под руку». Так и получилось, что дореволюционный архив писателя для нас потерян – все исчезло в лихолетье.

Ефим Зозуля, приехавший в 1920 году после длительной отлучки в Петроград, зашел в помещение бывшей редакции, конторы и экспедиции «Нового Сатирикона» и обнаружил, что все комнаты заняты под жилье. На его вопрос, что же стало с имуществом и складским хозяйством журнала, он получил ответ, что все стопили во время холодной зимы 1919 года. Зашел он и на квартиру Аверченко. Застал дверь заколоченной: человек в серой поддевке, сидевший у ворот и исполнявший обязанности дворника, долго переспрашивал Зозулю, неправильно повторяя фамилию Аверченко, и, наконец, ответил, что в этом доме таких нет…

Глава третья. КУБАРЕМ

Жизнь кубарем покатилась под откос…

Аверченко, Радаков и Ре-Ми по одному пробрались в Москву. Они получили приглашение от актера оперетты Александра Кошевского [59]59
  Александр Дмитриевич Кошевский (настоящая фамилия – Кричевский) (1873–1931) – русский советский артист оперетты. С 1902 года играл в Петербурге в театре «Пассаж» и «Палас-театре», с 1915 года – в московских театрах «Эрмитаж», «Буфф», «Аквариум»; после революции выступал в Московском театре музыкальной комедии.


[Закрыть]
организовать театр-кабаре где-нибудь на юге России. Встретиться и обсудить детали договорились в его московской квартире.

Однако сатириконцы застали Кошевского тяжелобольным. Никуда ехать он не мог. (Этому артисту, как писала Тэффи, «всегда казалось, что он смертельно болен». Накладывая себе в тарелку третью добавку чего-нибудь вкусного, он всегда приговаривал: «Да, да, подозрительный аппетит. Верный симптом начинающегося менингита».)

Алексей Радаков вспоминал: «Каприз судьбы… вдруг телеграмма из Питера: „Для ликвидации типографии пришлите представителя“… Бросили жребий, кому ехать. Мне! Приехал обратно, тут и остался…»

Аверченко пробыл в Москве совсем недолго, однако, по некоторым свидетельствам, он успел устроиться заведующим литературной частью одного из летних театров (Швейцер В. 3. Диалог с прошлым. М., 1966). 27 сентября писателем было получено удостоверение Уголовно-разыскного подотдела административного отдела Московского совдепа на выезд за границу [60]60
  РГАЛИ. Ф. 32. Оп. 1. Д. 178. Л. 1.


[Закрыть]
.

Незадолго до отъезда Аркадий Тимофеевич встретил Тэффи, которая пребывала в расстроенных чувствах и рассказала, что ее петербургское житье-бытье ликвидировано, газета «Русское слово» закрыта… Перспектива туманна.

– Я слышал какой-то анекдот о Дорошевиче, – с улыбкой заметил Аверченко.

– О, да!.. Они вместе с Дранковым заявили большевикам, что едут на юг экранизировать «Сахалин» [61]61
  Книга очерков Власа Дорошевича, написанная по итогам поездки на остров.


[Закрыть]
, дабы показать все зверства царского режима в отношении заключенных. В общем, нашли легальный предлог для выезда из Совдепии.

– И где они сейчас?

– Собирались в Киев. Теперь все хотят в Киев, под защиту немцев. Вы же знаете – все хлопочут о выезде, находят у себя украинскую кровь, нити, связи, переделывают фамилии на украинский манер, все неожиданно полюбили цибулю с салом!

Тэффи поделилась с Аверченко своими сомнениями: каждый день к ней является некий подозрительный субъект, антрепренер, и убеждает ехать с ним в Киев и Одессу на гастроли. Вид у него самый непрезентабельный, говорит он без умолку и пугает ее страшными картинами грядущего московского голода.

– Соглашайтесь, – посоветовал Аркадий Тимофеевич. – Здесь уже ничего хорошего не будет. И давайте поедем вместе, меня тоже везет антрепренер в Киев. Со мной еще две актрисы – будут разыгрывать скетчи.

Так и получилось, что Тэффи с Аверченко бок о бок проделали полный опасностей и неожиданностей путь из Москвы в Киев, описанный Надеждой Александровной в книге «Воспоминания» (1932).

Эти мемуары, интересные сами по себе, ценны для нас тем, что показывают Аверченко в достаточно критических жизненных ситуациях. Так, когда вся Москва металась в поисках пропуска на выезд, Аркадий Тимофеевич преспокойно спал, потрясая этим антрепренера Тэффи.

– Понимаете, – кричал тот, – прибегал сегодня в десять утра к Аверченке, а он спит, как из ведра. Ведь он же на поезд опоздает!

– Да ведь мы только через пять дней едем.

– А поезд уходит в десять. Если он сегодня так спал, так почему через неделю не спать? И вообще всю жизнь? Он будет спать, а мы будем ждать? Новое дело!

По свидетельству Тэффи, Аверченко ничего и никого не боялся. Он постоянно советовал ей ни на что не обращать внимания и думать о чем-нибудь веселом.

Шел он, впрочем, и дальше советов.

Как-то в поезде к Тэффи привязался мотив из «Сильвы»:

 
Любовь-злодейка,
Любовь-индейка,
Любовь из всех мужчин
Наделала слепых…
 

Напев никак не отвязывался. На одной из станций им велели выгружаться и пересаживаться в другой вагон.

«Я замешкалась и выхожу последняя, – вспоминала Тэффи. – Только что спрыгнула на платформу, как вдруг подходит ко мне оборванный нищий мальчишка и отчетливо говорит:

– „Любовь-злодейка, любовь-индейка“. Пожалуйте полтинник.

– Что-о?

– Полтинник. „Любовь-злодейка, любовь-индейка“.

Кончено. Сошла с ума. Слуховая галлюцинация. <…> Ищу дружеской поддержки. Ищу глазами нашу группу. Аверченко ненормально деловито рассматривает собственные перчатки и не откликается на мой зов. Сую мальчишке полтинник. Ничего не понимаю, хотя догадываюсь…

– Признавайтесь сейчас же! – говорю Аверченке.

– Пока, – говорит, – вы в вагоне возились, я этого мальчишку научил: „Хочешь, спрашиваю, деньги заработать? Так вот, сейчас из этого вагона вылезет пассажирка в красной шапочке. Ты подойди к ней и скажи: ‘Любовь-злодейка, любовь-индейка’. Она за это всегда всем по полтиннику дает“. Мальчишка оказался смышленый».

Более всего Аверченко и Тэффи запомнилось пребывание на станции Унеча между Брянском и Гомелем. Осенью 1918 года здесь осуществляла «зачистку» в покинутых немцами и занятых большевиками районах знаменитая курсистка, впоследствии жена Щорса, – Фрума Хайкина [62]62
  Фрума Ефимовна Хайкина (Ростова-Щорс) (около 1896 – после 1960) возглавляла службы ЧК при формированиях под командованием Щорса (летом 1919-го – при 44-й стрелковой дивизии). После гибели Щорса 30 августа 1919 года и окончания Гражданской войны работала в Наркомпросе, организовывала «щорсовское движение».


[Закрыть]
. В ее подчинении был вооруженный отряд ЧК, состоявший из китайцев и казахов, ранее нанятых и привезенных Временным правительством на железнодорожные работы, а после Октябрьской революции оставшихся без средств к существованию и возможности вернуться домой. Тэффи нарисовала портрет Хайкиной со слов своего антрепренера Гуськина:

«Я таки кое-что узнал. Здесь главное лицо – комиссарша X. – он назвал звучную фамилию, напоминающую собачий лай – молодая девица, курсистка, не то телеграфистка – не знаю. Она здесь всё. Сумасшедшая – как говорится, ненормальная собака. Звер, – выговорил он с ужасом и с твердым знаком на конце. – Все ее слушаются. Она сама обыскивает, сама судит, сама расстреливает: сидит на крылечке, тут судит, тут и расстреливает. <…> И ни в чем не стесняется. Я даже не могу при даме рассказать, я лучше расскажу одному господину Аверченке. Он писатель, так он сумеет как-нибудь в поэтической форме дать понять. Ну, одним словом, скажу, что самый простой красноармеец иногда от крылечка уходит куда-нибудь себе в сторонку. Ну, так вот, эта комиссарша никуда не отходит и никакого стеснения не признает. Так это же ужас».

А вот что вспоминал Аверченко:

«…комендант Унечи – знаменитая курсистка товарищ Хайкина сначала хотела меня расстрелять.

– За что? – спросил я.

– Зато, что вы в своих фельетонах так ругали большевиков.

Я ударил себя в грудь и вскричал обиженно:

– А вы читали мои самые последние фельетоны?!

– Нет, не читала.

– Вот то-то и оно! Так нечего и говорить!

А что „нечего и говорить“, я, признаться, и сам не знаю, потому что в последних фельетонах… просто писал, что большевики – жулики, убийцы и маровихеры… Очевидно, тов. Хайкина не поняла меня, а я ее не разубеждал» («Приятельское письмо Ленину»).

Дабы избежать подозрений в негативном отношении к новой власти, Аверченко с Тэффи дали для комиссарши и ее сподвижников концерт. Все обошлось благополучно.

До Гомеля добирались в товарном вагоне, сидя кружком на чемоданах. Поезд тащился нестерпимо медленно, ехали в темноте, голодные. Аркадий Тимофеевич и молодая актриса Оленушка мечтали о том, как они наедятся в Киеве.

«– Прежде всего теплую ванну, – говорит Оленушка, – только очень скоро, и потом сразу жареного гуся.

– Нет, сначала закуску, – возражает Аверченко.

– Закуска – ерунда. И потом – она холодная. Нужно сразу сытное и горячее.

– Холодная? Нет, мы закажем горячую. Ели вы в „Вене“ черный хлеб, поджаренный с мозгами? Нет? Вот видите, а беретесь рассуждать. Чудная вещь, и горячая.

– Телячьи мозги? – деловито любопытствует Оленушка.

– Не телячьи, а из костей. Ничего-то вы не понимаете. А вот еще, у Контана на стойке, где закуски, с правой стороны – между грибками и омаром – всегда стоит горячий форшмак – чудесный. А потом, у Альберта, с левой стороны, около мортоделлы, – итальянский салат… А у Медведя, как раз посредине, в кастрюлечке, такие штучки, вроде ушков с грибами, тоже горячие» (Тэффи. Воспоминания).

В таких мечтах добрались до Гомеля.

Вероятно, единственный свидетель того, что происходило с Аверченко в этом городе, – Леонид Утесов. В книге «Спасибо, сердце!» он рассказывал:

«Это было в восемнадцатом году. Я приглашен в Гомель, мы готовим программу для открытия ресторана-кабаре, что-то вроде „Летучей мыши“. <…> Гомель запомнился мне. <…> Здесь произошло мое знакомство с Аркадием Тимофеевичем Аверченко, которого я знал и любил по его остроумнейшим рассказам. Он приехал в Гомель с целой группой журналистов и сразу же пришел в театр, в котором приютилось наше кабаре. <…> Гомель был переполнен, приезжим устроиться было почти невозможно. Я пригласил Аверченко к себе, и он несколько дней жил со мной в маленькой комнатушке. Маленькие комнатушки удивительно сближают людей! Не без основания принято думать, что писатели-юмористы в жизни обычно люди грустные. Слишком много они видят и понимают. Я в этом не раз убеждался. Но жизнерадостный, веселый Аверченко опровергал это мнение сразу же. Он сам любил посмеяться и любил посмешить других. С ним было удивительно интересно. Он все время выдумывал юмористические положения. Когда мы укладывались, например, спать, и я, по молодости лет, быстро засыпал, то Аверченко, завидуя этой благодати и не желая оставаться в одиночестве, едва только начинал я посапывать, выкрикивал:

– Дядя Ваня! (Дядя Ваня был арбитром чемпионата французской борьбы). Где Заикин? (а это был знаменитый борец).

Я вздрагивал и просыпался. Аверченко выдерживал паузу и, убедившись, что я в состоянии понимать человеческую речь, как бы за Дядю Ваню говорил:

– Заикин у постели больной матери определяет сына в гимназию.

Я с удовольствием смеялся этой абракадабре, что не мешало мне тут же легко и без усилий снова уходить в сон. И снова раздавался возглас:

– Дядя Ваня! А где Кащеев? (еще один борец, гориллоподобный человек, почти совершенно неграмотный).

Проделав ту же игру, Аверченко отвечал:

– Кащеев на Волге изучает историю римского права.

Я снова покатывался от смеха, представляя себе Кащеева, читающего по-латыни.

В свободные вечера я брал в руки гитару и пел песни. Аверченко задумчиво слушал меня, и за стеклами очков я видел вдруг загрустившие добрые глаза.

Наверно, несмотря на большую разницу лет, мы могли бы с ним подружиться – уж очень согласно звучал наш смех».

После Гомеля добрались, наконец, и до Киева.

Здесь кипела жизнь, на вокзале продавали борщ и булки, от которых оголодавшие петербуржцы совершенно отвыкли. На Крещатике можно было встретить весь Петроград и всю Москву, поэтому Киев в газетной публицистике того времени называли «Петромосквой» или «Москвокиевом». Тэффи вспоминала слова одного из встреченных ею бывших сотрудников «Русского слова»:

«– Что здесь делается! Город сошел с ума! Разверните газеты – лучшие столичные имена! В театрах лучшие артистические силы. Здесь „Летучая мышь“, здесь Собинов. Открывается кабаре с Курихиным, Театр миниатюр под руководством Озаровского. От вас ждут новых пьес. „Киевская мысль“ хочет пригласить вас в сотрудники. Влас Дорошевич, говорят, уже здесь. На днях ждут Лоло. Затевается новая газета, газета гетмана под редакторством Горелова… Василевский (Не-Буква) тоже задумал газету. Мы вас отсюда не выпустим. Здесь жизнь бьет ключом» (Тэффи. Воспоминания). А вот свидетельство Дон Аминадо: «Киев нельзя было узнать. Со времени половцев и печенегов не запомнит древний город такого набега, нашествия, многолюдства» (Дон Аминадо. Поезд на третьем пути).

В Киеве Аверченко и Тэффи останавливались в гостинице «Франсуа» на углу улиц Владимирской (Большой Владимирской) и Богдана Хмельницкого (Фундуклеевской). Устроиться им помог упомянутый выше Lolo (Леонид Григорьевич Мунштейн), бывший сотрудник «Нового Сатирикона». «Наконец комната была получена: в огромном отеле с пробитой крышей, с выбитыми окнами», – писала Тэффи. В ресторанном зале этого здания с весны 1918 года существовал театр-кабаре «Подвал Кривого Джимми» (экс-«Би-ба-бо») – детище Николая Агнивцева.

Тэффи начала сотрудничать в «Киевской мысли». Аверченко же в компании с другими сатириконцами (Аркадием Буховым, Владимиром Воиновым, Евгением Венским, Александром Грином и пр.) выпускал еженедельную газетку «Чертова перешница». По словам Дон Аминадо, она пользовалась«…наибольшим успехом на галерке и бельэтаже… Листок официально – юмористический, неофициально – центр коллективного помешательства. Все неожиданно, хлестко, нахально, бесцеремонно. Имен нет, одни псевдонимы, и то выдуманные в один миг, тут же на месте» (Дон Аминадо. Поезд на третьем пути). Булгаковеды установили, что эта газета под названием «Чертова кукла» упоминается в романе «Белая гвардия»: «На кресле скомканный лист юмористической газеты „Чертова кукла“. Качается туман в головах, то в сторону несет на золотой остров беспричинной радости, то бросает в мутный вал тревоги. Глядят в тумане развязные слова… Мышлаевский, где-то за завесой дыма, рассмеялся. Он пьян». Авторов газеты в доме Турбиных оценили так: «Талантливы, мерзавцы, ничего не поделаешь».

Писатель Михаил Слонимский вспоминал об этом киевском времени: «Часть сатириконцев начала издавать газету „Кузькина мать“. Когда ее закрыли, она переименовалась в „Чертову перешницу“. Газета эта пародировала все на свете – от передовицы, составлявшейся из газетных шаблонов того времени, до изменений названий, практиковавшихся тогда» (Слонимский Мих. Завтра. Проза. Воспоминания).

Осевшие в городе журналисты по вечерам собирались у Михаила Мильруда – бывшего сотрудника «Киевской мысли» и «Русского слова». (Пройдет не так много времени, и этот человек в неустойчивый период смены режимов попадет в ЧК в «лапы» самого Лациса. Его обвинят в польском шпионаже, приговорят к расстрелу, он чудом спасется, сбежит в Одессу, потом в Румынию. Затем – Берлин, Данциг, Рига. В Прибалтике он станет одним из редакторов популярнейшей эмигрантской русской газеты «Сегодня», с которой будет активно сотрудничать Аркадий Тимофеевич.)

О последних киевских днях писала Тэффи в фельетоне «Разъезд» (1919):

«Киев пустеет.

В газетах появились давно невиданные объявления о сдающихся квартирах и комнатах.

Исчезли питеро-московские физиономии.

Закрываются типографии. Пустеют парикмахерские.

Точно ветром сдуло – полетели вниз по земному шару.

– Одесса! Константинополь! Принцевы острова!

Некоторых понесло вбок, на Берлин, в самую гущу немецкой революции. Зачем это все? Почему и с какой целью – не все отдают себе отчет.

Первыми поднялись те, кого отзывали дела. Вторые поехали потому, что уехали первые. Третьи, – потому что вторые. Четвертые, увидев, что город пустел, поднялись тоже.

– Все едут, значит, почему-нибудь да надо. Уж им там виднее. <…> В Одессу! В Константинополь! На Принцевы острова!

– А потом?

– А потом – куда-нибудь. Говорят, в южной Гинпохондрии можно очень выгодно манные пни выкорчевывать.

– Где? В южной Гинпохондрии? Да такой и страны-то нету.

– Ну вот еще! Галкин собирается, а вы говорите нету.

– И какие такие манные пни?

– Вероятно, те, которые остаются после сбора манной крупы. Не торчать же им в земле – земля нужна для нового посева. Там, братец ты мой, не Россия. Люди живут расчетливые и большой спрос на интеллигентные руки. Я бы на вашем месте тоже махнула.

– Да как туда ехать-то?

– Черт его знает. Не то через Варшаву, не то через Константинополь. Галкин хочет на всякий случай и оттуда и отсюда… Записать вам место?

– Что ж. Буду очень благодарна. А как там насчет осадного положения?

– Можете быть спокойны. Вряд ли там есть что подобное. Там, кажется, и людей-то совсем нет, одни собаки.

– А! В таком разе, пожалуйста, запишите. Так хочется отдохнуть, освежиться.

– Ладно. Примите на всякий случай гиппопотамское подданство, чтоб не было задержек… До свиданья!

Уезжают».

В Киеве пути Тэффи и Аверченко разошлись. Что с ним было дальше, установить чрезвычайно сложно. В фельетоне «Приятельское письмо Ленину» (1921) он описывал маршрут своего «бега» так: «…из Киева в Харьков, из Харькова в Ростов, потом Екатеринодар, Новороссийск, Севастополь, Мелитополь, опять… Севастополь». Если судить по отметкам столоначальников на удостоверении о пересечении границ, представленном в архиве писателя, события разворачивались следующим образом: 15 октября 1918 года – въезд в Харьков, 31 октября – Ростов-на-Дону, 1 ноября – Таганрог.

В Киеве и Харькове Аверченко не задержался. Александр Вертинский, рассказывая о харьковской жизни этого времени в книге «Дорогой длинною» (М., 2008), его фамилию не упоминает вовсе. Аверченко же Харьковом интересовался всегда. Уже будучи в Севастополе, он напишет фельетон «Перед лицом смерти» (1920), в котором расскажет о том, что творилось в городе после прихода красных:

«В харьковской чрезвычайке, где неистовствовал „товарищ“ Саенко [63]63
  Авторская сноска: «Факт этот рассказан автору одним, вполне заслуживающим доверия, харьковцем. – А. А.».


[Закрыть]
, расстрелы производились каждый день. Делом этим большею частью занимался сам Саенко… Накокаинившись и пропьянствовав целый день, он к вечеру являлся в помещение, где содержались арестованные, со списком в руках и, став посередине, вызывал назначенных на сегодня к расстрелу. И все, чьи фамилии он называл, покорно вздыхая, вставали с ящиков, служивших им нарами, и отходили в сторону».

Никому даже в голову не могло прийти противоречить этому убийце, но нашелся один из обреченных, некто Никольский, который, услышав собственную фамилию, невозмутимо сказал: «Что это вы, товарищ Саенко, по два раза людей хотите расстреливать? Неудобно, знаете. <…> Да ведь Никольского вчера расстреляли!» Саенко пробормотал: «А, ну вас тут… Запутаешься с вами» – и вычеркнул фамилию из списка. Так отважный Никольский, у которого не дрогнул ни один мускул, спасся…

Действительно, харьковская ЧК считалась одной из самых страшных в стране, а ее главарь Степан Саенко был откровенным убийцей и садистом. Вот лишь некоторые из его «подвигов», описанные в книге С. Мельгунова «Красный террор в России»: заключенных раздевали донага, затем рубили и кололи кинжалами; скальпирование живых людей было обычным делом, а некоторым головы разбивали гирями; арестованных женщин раздевали и заставляли бежать, мотивируя тем, что та, которая прибежит первой, спасется…

На Дону Аверченко прожил несколько месяцев (предположительно: ноябрь – январь), выступая в театрах Ростова, Нахичевани, Таганрога и сотрудничая с крупной ежедневной газетой «Приазовский край».

Многим из тех, кто был тогда в Ростове, запомнился градоначальник полковник Греков, издававший удивительные приказы, более напоминающие фельетоны. Их еще долго цитировали Мариэтта Шагинян, Леонид Ленч, а Алексей Толстой некоторые «шедевры» даже хранил. Среди них, к примеру, такой (от 25 января 1919 года): «Гостиницы, меблированные комнаты! Поступает много жалоб на вас, некоторые завели не только клопов, тараканов, но и крыс, иные придумали тушить электричество в полночь, зная, что ни у кого нет ни свечей, ни керосина. И все только и знаете, что прибавляете цены на всё. Клопов, крыс и т. п. никому не нужных обитателей уничтожить. Электричество давать всю ночь. Чистоту навести полную. С 1 февраля лично буду осматривать. Сами понимаете. Ростовский-на-Дону градоначальник, полковник Греков».

Некоторые беженцы считали, что градоначальнику не дает покоя слава Аверченко. Писатель Владимир Амфитеатров-Кадашев размышлял поэтому поводу в своем дневнике: «… насколько пристало представителю государственной власти соперничать с Аркадием Тимофеевичем? Кажется мне: надлежит Сулле и его сподвижникам быть величественными, статуарными, а не фиглярить, как в кабаре. Между прочим, ростовский градоначальник ген. Греков – вообще какой-то конферансье от полицейского ведомства…» (Амфитеатров-Кадашев В. Страницы из дневника // Минувшее. 1996. № 20).

Судя по дошедшим до нас ростовским произведениям Аверченко, писатель уже здесь начал создавать ту трагикомическую летопись жизни русских беженцев, которая достигнет расцвета в Крыму и Константинополе. Вот, к примеру, один из его скетчей этого периода – «Дороговизна» (Из разговора на Садовой улице):

«– Ах, щерочка, как я рада!

– И вы здесь!!

– Душечка, но в Ростове теперь вся Москва, tout Petrograd и tout Гомель.

– Устроились?

– Сравнительно недурно… Муж спит в ящике платяного шкафа, а я на комоде, очень удобно… 7000 в месяц на своем отоплении. Отопить шкаф нетрудно, хотя Иван Федорович говорит, что опасно в пожарном отношении. Пустяки – все равно ни дров, ни угля не достать, а если шкаф комодом отапливать – спать будет негде…

– Пупкевичи тоже мило устроились. Он в уборной одного кафе поселился, у себя в помещении даже дела делает. Вчера сидя, так сказать, дома у одного из посетителей 2 фунта каломели и 10 фунтов борной кислоты купил и, выйдя в залу, через полчаса, за столиком с большим барышом продал. Его жене в одном кинематографе местечко для жилья за экраном отвели. Очень веселенькие, говорит, картинки показывают – 10 000 в месяц с правом пользоваться вторыми местами.

– Да, но что значит хорошая квартира, когда у них семейные неприятности. Молодой Пупкевич всегда был шарлатаном, а теперь совсем с цепи сорвался. Вообразите, влюбился в какую-то барышню и каждый день ее часа два от вокзала до Нахичевани взад-вперед на трамвае катает. Конец 3 р. 50 к. вчера стоил, сегодня, вероятно, опять вдвое – вот и сосчитайте, во сколько такое удовольствие с персоны обойдется… Одним словом, кутила этот молодой Пупкевич – страшный… Говорят, своей барышне пару чулок преподнести собирается!!

– Что вы!! Я знаю, вчера один молодой человек, владелец солидной московской фирмы, себе и жене ботинки купил, а сегодня в банках в его кредитоспособности сомневаются, говорят, разорился… Удивляться нечему… Неделю тому назад один господин себе костюм заказал, а вчера сиротский суд по просьбам родных над ним опеку за расточительность установил.

– Шьете себе что-нибудь?

– Как же… Продали вчера наше курское имение – юбку готовую купила, очень славненькую. Иван Федорович предлагал на эти деньги угля для самовара купить, но не могу же я без юбки чай пить. Иван Федорович вообще чудак. Говорит, например, что если пойдет дальше так, то на покупку газет ему дом продать нужно будет. Но патриот он отчаянный. В Москву так и рвется. Как, говорит, Москву возьмут – мальцевские еще в цене поднимутся.

– Эх, душечка, отдадут ли вам тогда назад за юбку ваше курское имение?!!»

В архиве писателя хранится открытка, датированная 17 января 1919 года. На ней – портрет Аверченко работы художницы Валентины Полити с дарственной надписью: «Скорая встреча в Петербурге – общие воспоминания. Дорогому Аркадию Тимофеевичу – Валя Полити». На обороте – шуточная анкета, вопросы которой позволяют лучше узнать того, кто изображен на открытке, и подобраны они так, чтобы напомнить Аверченко о некоторых жизненных эпизодах, понятных только ему и Полити:

«Мужчина? – Да.

Родился до P. X.? – Нет.

– после P. X.? – Да.

Причастен к искусству? – Да.

Русский? – Да.

Принес пользу родине? – Отчасти.

Положительный субъект? – Очень.

Писатель? – Да.

Поэт? – Нет.

Писал трагедии? – Нет.

– драмы? – Нет.

– комедии? – Нет.

Ну, что же такое. Ну, я больше не могу. Масичка, теперь ты.

Прославился через кого-нибудь? – Да.

Через женщину? – Да, как Вы угадали?

Она живет в Ростове? – Да.

В жилом (желтом? нрзб. – В. М.) доме? – Да.

Люся Зеегер? – Да.

Аркадий Аверченко? – Да, да!

Хорошему „до P. X.“ и милому „после P. X.“» [64]64
  РГАЛИ. Ф. 32. Оп. 1. Д. 230. Л. 3.


[Закрыть]
.

Что писатель делал в Екатеринодаре, Новороссийске и, тем более, Мелитополе, установить не удалось. Откатываясь вместе с Белой армией на юг, он по невероятному стечению обстоятельств снова оказался на родине – в Севастополе.

Здесь Аверченко проживет около двух лет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю