Текст книги "Журналюга"
Автор книги: Виктор Левашов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
– Лозовский, вы диссидент, – констатировала вобла с сочувствием, даже как-то по-матерински.
– Спасибо за комплимент. Но вы слишком хорошо обо мне думаете.
– Не понимаю, почему я имею с вами дело. Решительно не понимаю.
– Чего же тут непонятного? Потому что я высокий, талантливый и красивый. Признайтесь, что я вам нравлюсь.
– Да вы просто наглец! – изумилась вобла. – Кто вам сказал, что вы красивый?
– А нет? – огорчился он. – Но согласитесь, что во мне что-то есть. А наглостью я прикрываю свою нежную ранимую душу. Вы не хотите меня усыновить?
– Странный вы человек, Лозовский. Очень странный. Откуда в вас эта неприкаянность? У меня такое ощущение, что вам скучно жить. Поэтому у вас даже вид сонный. И вы развлекаете себя подручными способами. По-моему, вы патологически асоциальный тип.
– Золотые ваши слова. Да, мне иногда скучно жить, – сокрушенно признался Лозовский. – Как подумаю про БАМ, так хоть в петлю.
– И зря, – наставительно сказала вобла. – Зря. Не презирайте жизнь.
Жизнь умнее нас. И вот что я вам скажу. Летите на БАМ, постарайтесь понять, чем живут эти прекрасные ребята и девушки. Что заставляет их пропадать в тайге и строить эту дорогу века, которая на… никому не нужна.
Лозовскому показалось, что он ослышался.
– Как?! Вы сказали…
– Да, это я и сказала.
– Но позвольте! Их на подвиг зовет комсомольский билет! А вы говорите…
– Никому, кроме них, – прервала она. – Если вы поймете их, то, может быть, поймете себя. Все, закончили. Жду вашу телеграмму из Тынды. Иначе ваш договор полетит в мусорную корзину.
– Убедили, – вздохнул он. – Я привезу вам с БАМа кусочек рельса. Вы в самом деле не хотите меня усыновить?
– Идите к черту! – со смешком сказала она и бросила трубку.
На следующее утро он был в Домодедове. И при первом же взгляде на потную злую толпу, спрессованную возле авиакасс, понял, что ему тоже придется попотеть, если он хочет оказаться в Тынде. А этого он уже, пожалуй, хотел. Не только потому, что работа над фильмом о славных делах Ленинского комсомола обрела финансовую привлекательность. Чем-то задели его слова воблы.
Лозовский скептически относился к прописям типа «Жизнь умнее нас», но в то же время понимал, что жизнь действительно умнее нас, она содержит в себе все ответы на все вопросы. И потому, сочувственно относясь к диссидентам, среди которых было немало его приятелей, уклонялся от участия в их ожесточенных, подогретых водчонкой, спорах на кухнях и в кочегарках. То, о чем они спорили, казалось важным только во время самого спора и оборачивалось пустой схоластикой, стоило уехать или улететь из Москвы.
Вполне отдавая себе отчет в том, что то, чем он занимается, никакая не журналистика, а чистой воды пропаганда, Лозовский все же ценил свою профессию за то, что она давала возможность за казенный счет насытить глаза видом новых мест и прикоснуться к реальной жизни реальных людей, не вместимых ни в какие схемы – ни в советские, ни в антисоветские. Стоило ему месяц посидеть в Москве, как начинался зуд. Была Средняя Азия, было Заполярье, был Дальний Восток. Теперь будет БАМ, почему нет?
Лозовский не верил, что опыт чужой жизни может его чему-то научить. В свои двадцать восемь лет он уже понял, что учит только собственный опыт, да и то плохо. Но он еще не закоснел в снобизме, заражающем людей с непомерно высокой самооценкой, и вполне допускал, что охватывающие его временами тяжелая скука и ощущение мелочности, сорности и даже бесцельности жизни происходят от того, что он пытается найти ответы на вопросы жизни в книгах и в спорах и раздумьях о жизни, а не в процессе самой жизни. А раз так, почему бы действительно не попытаться понять, чем живут молодые строители БАМа и что заставляет их строить эту «дорогу века», которая, если верить вобле, ретранслировавшей дошедшую до нее информацию из высших начальственных сфер, на… никому не нужна.
И менее всего думал он, что эта командировка круто изменит его отношение к собственной жизни, сообщит его убогому быту тот высший смысл, какой крестьянину дает понимание конечной цели его суетного копания в земле и в навозе.
Столпотворение в домодедовском аэропорту, обслуживавшем северное и восточное направления, очень удивило Лозовского. Понятно зимой, когда рейсы задерживались из-за морозных туманов, снежных заносов и боковых ветров на аэродромах посадки. Понятно в августе, когда народ валом валил из отпусков.
А в середине мая – с чего? Но факт оставался фактом. Тысячи людей жили в залах ожидания, составляли списки, устраивали придирчивые переклички, возбуждались перед очередным рейсом и уныло тупели после его отправления. На подсадку уходило всего по три-четыре человека из очереди. Это делало ожидание занятием противным и бесперспективным, как доить козла.
В кармане у Лозовского было два командировочных удостоверения. Одно невзрачное, от телевидения, эта командировка была оплачена. Второе удостоверение, на красивом бланке, от ЦК комсомола, он выправил с помощью девушки Иры как раз для таких случаев жизни. Но интеллигентный и с виду вполне лояльный к советской власти начальник смены, к которому Лозовский благодаря своему вызывающему уважение росту, спортивной сноровке и профессиональному нахальству сумел прорваться сквозь осаждавшую его кабинет толпу, прореагировал на солидную цэковскую бумагу ошеломляюще бурно.
– Комсомол! – завопил он. – Суки! Убью! Пошел вон, паскуда!
Лозовский оторопел.
– Деятельность комсомола, конечно, не лишена недостатков, – осторожно заметил он, но начальник смены умоляюще замахал на него руками и жалобно попросил:
– Уйди, парень. Не доводи до греха. Уйди!
С огромным трудом Лозовскому удалось убедить его, что вообще-то он журналист, к комсомолу имеет очень касательное отношение и к деятельности этой структуры всегда относился с известной долей скепсиса. Только после этого начальник смены, отчаянно матерясь, объяснил, в чем дело.
Оказалось, что причина необычного скопления пассажиров в аэропорту была не в метеоусловиях на трассе и не в организационно-технических проблемах «Аэрофлота», а в бурной деятельности ЦК ВЛКСМ. Неделю назад комсомол провел крупномасштабное политическое мероприятие. Со всего Советского Союза в Москву свезли победителей соревнования среди молодежных трудовых коллективов, посвященного дню Победы, чтобы сфотографировать их у Знамени Победы в Георгиевском зале Кремля. Победителей набралось несколько тысяч, для отправки их назад забронировали билеты на все авиарейсы. И этот транспортный тромб никак не мог рассосаться даже сейчас.
– А теперь уйди, – закончил начальник смены. – Ксиву спрячь и никому не показывай. Линчуют!
Номер не прошел. Лозовский обреченно вернулся к кассам и произвел рекогносцировку. До Тынды можно было добраться через Иркутск и через Благовещенск. На Иркутск очередь была человек триста, на Благовещенск – около ста. Лозовский оставил выбор на Благовещенске.
– Будешь девяносто шестым, – вписывая его фамилию в замусоленную тетрадку, с удовлетворением сообщил майор железнодорожных войск с белой лысиной и красным потным лицом, похожий в своем зеленом мундире на редиску ботвой вниз. – Еще двадцать четыре и порядок. В перевозках сказали: наберется сто двадцать человек, дадут дополнительный рейс.
Лозовский встрепенулся.
– Майор, пишите! – скомандовал он и принялся диктовать фамилии. Начал с Альберта Попова и членов редколлегии своего бывшего журнала, потом перешел на телевизионное начальство. Пожалел только сома и воблу, а всех остальных во главе с председателем Гостелерадио втиснул в очередь на благовещенский рейс. С особым злорадством туда же воткнул членов бюро ЦК ВЛКСМ. На секретаре по идеологии майор сказал:
– Хватит.
– Нет! – потребовал Лозовский. – Его нужно обязательно записать!
Майор записал. Лозовский придирчиво проверил список и сообщил заинтересованно наблюдавшим за ним народным массам, что отправляется к аэропортовскому начальству.
– Давай, корефан! Возьми их за жабры! – напутствовал его здоровенный небритый мужик в ковбойке, из-под которой выглядывала тельняшка. – А если что, свистни. Мы рыбаки. Мы завсегда. Понял?
Из очереди, раздвинув плечами мелкий люд, выдвинулись рыбаки, всем своим видом показывая, что они завсегда, только свистни. Прихватив для представительства железнодорожного майора, Лозовский сунулся в отдел перевозок, но там никого не было, а люди из плотно обложившей кабинет толпы сообщили, что они, падлы, прячутся, а один даже надел фартук носильщика и так ходит.
– Едем в министерство! – решил Лозовский, охваченный азартом общественной деятельности.
Высадившись из такси на Центральном аэровокзале возле стеклянной башни Министерства гражданской авиации, он вызвонил из бюро пропусков начальника Главного управления пассажирских перевозок и объяснил, что привез список ста двадцати пассажиров на предмет дополнительного рейса в Благовещенск.
– Фамилия? – равнодушно и даже словно бы с некоторой брезгливостью спросил начальственный баритон.
Лозовский назвался и добавил, полагая, что фамилии нужны, чтобы выписать пропуск:
– Я не один, нас двое.
– Фамилия? – повторил баритон.
Майор назвал свою фамилию.
– Пройдите в здание аэровокзала к дежурному администратору, – распорядился баритон и отключился.
– Мне звонили, – прервала объяснения Лозовского дама в синем мундире «Аэрофлота». Она куда-то ушла, потом вернулась и сообщила:
– Рейс сто сорок три, Благовещенск, два места. Идите в пятую кассу.
– Но… Мы насчет дополнительного рейса, – возразил Лозовский, ощущая в своем голосе предательскую неуверенность.
– А назад мы что повезем? Воздух? У нас, молодой человек, хозрасчет.
– Майор, нас покупают, как проституток, – поделился Лозовский своим пониманием ситуации.
– Хоть покупают, а не задаром. С общественной работы всегда что-то перепадает.
– А морду начистят? Рыбаки! А?
– Пересидим в сортире, – проявил тактическую смекалку майор. – А потом мелкими перебежками с маскировкой на местности.
– Так вы берете места или не берете? – выказала нетерпение дама.
– Берем, берем! – поспешно заверил ее майор. А Лозовскому объяснил: – Ну, откажемся. Кому от этого легче? А так хоть очередь будет на два человека короче.
Это была не арифметика. Это была философия, подкупающая своей бесхитростностью. В ней было даже что-то народное. Володя вздохнул и согласился, удивившись не тому, что согласился, а тому, что сделал это почти без того отвращения к себе, с каким интеллигентный человек обычно делает подлости.
Рейс на Благовещенск уходил в восемь вечера. Последние полчаса перед посадкой Лозовский и майор просидели в багажном отделении аэровокзала, как в засаде. В самолет удалось проникнуть без осложнений. Но в тот момент, когда рассаживались последние пассажиры, над креслом Лозовского, старательно прятавшего глаза, навис давешний рыбак. Володя понял, что сейчас получит по морде. Это будет неприятно, но справедливо. А что справедливо, то не обидно.
Не то чтобы совсем не обидно, но все же не так обидно. Но рыбак дружески ахнул его по плечу пудовой ладонью и восхищенно сказал:
– Молоток, корефан! Сделал их! Сейчас взлетим и это дело обмочим. У меня есть.
И только тут Лозовский сообразил, почему многие пассажиры показались ему знакомыми и почему они улыбались ему и приветственно махали руками. Это были люди из очереди: командированные, рыбаки, парни и девушки в зеленых парадных форменках бойцов ударных строительных отрядов. Какая-то шестеренка повернулась в таинственном механизме «Аэрофлота», и аэропорт начали энергично разгружать. И хотя Лозовский не видел в этом никакой своей заслуги, он с удовольствием приговорил с рыбаком и майором бутылку «Столичной», до Новосибирска они провели время в душевной мужской беседе, после Новосибирска вздремнули и сели в Благовещенске, когда над Амуром только начало вставать огромное туманное солнце. Был какой-то очень прозрачный воздух. Багульник, сопки, близкий Китай. И было ощущение необычной яркости и полноты жизни.
Позже он не раз вспоминал эту командировку, в которой поначалу вроде бы и не было ничего особенного. Таких командировок у него случалось в год по десятку. Но в ту далекую весну, когда страна, еще не зная об этом, уже стояла на переломе эпох, словно бы какая-то новая острота зрения открылась ему. Так человек в случайно попавшейся на глаза газетной статье вдруг видит неожиданно глубокий смысл, которого не видит никто и которого там, возможно, и вовсе нет. Так в девушке, ничем не примечательной для тысяч людей, один из них вдруг открывает такую красоту и такую душевную глубину, что поражается, как он этого раньше не замечал и почему этого не видят другие.
Искра Божья тому причиной. Она упадает в душу человека и пробуждает ее. И преображается окружающий его мир.
Но всякий раз, когда это чудо происходило, в душе Володи Лозовского возникало щемящее чувство утраты. Жизнь ускользала – неостановимо, необратимо – многолюдная, полнокровная, яркая, как восточный базар, каких он насмотрелся в пору своих юношеских скитаний по Средней Азии. Тускнели краски, вымывались из памяти люди, оставившие в его душе след. Для этого он и хотел написать книгу – чтобы сохранить эту ускользающую жизнь для себя, утвердиться в ней, как укореняется в почве влекомое ветром семечко.
Не отдавая себе в том отчета, даже не думая об этом, он надеялся, что это поможет ему избавиться от чувства бездомности, которое преследовало его с того дня, когда в маленьком поселке под Краснодаром в знойный сонный послеполуденный час отец, потомственный кубанский казак, директор поселковой школы, вышел проводить его до калитки, потрепал по плечу, сказал: «Ну, с Богом!» и ушел досыпать. А Володя взял чемодан, дотащился с ним по солнцепеку до разъезда, на котором пассажирский поезд Новороссийск – Москва останавливался на одну минуту, и уехал поступать в Московский педагогический институт.
То, что он станет учителем, подразумевалось само собой. В его семье все были учителями. Отец преподавал химию. Мачеха – биологию. Мать тоже была учительницей. Никакого призвания к педагогике он не чувствовал, но и к другим профессиям интереса в себе не обнаружил. Потому и поплыл в русле семейной традиции.
Родители Володи разошлись вскоре после его рождения. Чтобы прокормиться в те несытые годы, мать уехала в Воркуту, где платили северные надбавки, преподавала математику в железнодорожном техникуме. Но к шестому классу сын стал отбиваться от рук, школу прогуливал, курил и однажды от него даже пахло вином. Мать запаниковала и отослала его к отцу. Так и получилось, что Володя познакомился со своим отцом, когда ему было четырнадцать лет.
У отца в поселке под Краснодаром его вольница кончилась. Кругом были учителя, дети учителей, жили при школе. Пришлось соответствовать. Школу он окончил прилично, хотя ко всем предметам относился одинаково равнодушно.
Исключением была литература. Полюбил он ее случайно. Однажды его вызвали к доске. На дом была задана комедия Гоголя «Женитьба». Поскольку накануне вместо Гоголя он всю ночь читал «Декамерон», обнаруженный в библиотеке отца среди старых журналов «Химия в школе», он понятия не имел, кто такая Агафья Тихоновна. Но ответил бойко, рассмотрел образ таинственной Агафьи Тихоновны в контексте нравов купечества и нашел общие корни с персонажами Островского, луч света в темном царстве. За ответ получил пятерку и понял, что из всех школьных предметов ему больше всего нравится литература.
Но литература – это было как-то не очень серьезно, чтобы сделать преподавание ее своей профессией. Ну что это, в самом-то деле, за профессия – растолковывать образ Агафьи Тихоновны? Поэтому он остановился на химии.
Отец часто цитировал Ломоносова: «Далеко простирает химия руки свои в дела человеческие». Химия – это было солидно. Уже в поезде, ночью, стоя в грохочущем тамбуре плацкартного вагона и жадно, с волнением от стремительно подступающей новой жизни всматриваясь в мелькающие огни полустанков, поднял планку и решил поступать не в пединститут, а на химфак МГУ. И видел себя уже не у школьной доски в заношенном, испачканном мелом костюме, объясняющим закон Бойля-Мариотта, а в белом халате, окруженном хорошенькими лаборантками, среди колб и реторт, в которых что-то булькало.
С этим он и приехал в Москву. В общежитии оказался в одной комнате с абитуриентами журналистского факультета. И новые для него слова «репортаж», «очерк», «информационный повод», «поворот темы», рассказы о командировках, журналистских находках и газетных ляпах отчего-то так взволновали его воображение, что он мгновенно забыл о химии и тоже решил стать журналистом, совершенно не представляя, что это за профессия, но ощущая ее какую-то особенную притягательность для себя.
Но с первого раза на журфак МГУ он не поступил и загремел в армию, в автобат на иранскую границу. После дембеля домой не вернулся. Он не знал, где его дом. Мать к тому времени вышла замуж за человека много старше себя и жила с мужем в Петрозаводске, а поселок под Краснодаром его домом так и не стал. Он остался в Средней Азии, устроился шофером в топографическую партию, гонял экспедиционный «зилок» по удушливо пыльной, прокаленной солнцем Голодной степи, а в перерывах между выездами в поле пытался зацепиться в какой-нибудь из районных газет. В конце концов его взяли с испытательным сроком в редакцию городской газеты Ангрена, шахтерского городка в шестидесяти километрах от Ташкента.
При ближайшем рассмотрении журналистика оказалась вовсе не такой романтичной, какой рисовалась в воображении.
Он правил и организовывал письма трудящихся, давал в номер информации о ходе социалистического соревнования, писал репортажи с шахт и зарисовки о передовиках. Под его пером жизнь ссыхалась, загонялась в газетные шаблоны.
Это его не смущало. Ему нравился сам процесс составления фраз, превращения рукописи сначала в свинцовый набор, а затем в газетный оттиск. Ему нравились ночные дежурства по номеру, редакционные пьянки по вечерам, треп бывалых газетчиков, пьяниц и краснобаев. Все-то они знали, всего-то они повидали, никому не завидовали, никогда не отказывали ни в совете, ни в трояке до получки, если у самих было. Никогда раньше Володя не встречал такой доброжелательности и бескорыстности, как в этих потрепанных жизнью людях, знавших лучшие времена, а теперь мотавшихся по районкам, как артисты по провинциальным театрам. Он чувствовал, что это его дом и его семья. Он их любил, а они любили его, учили всему, что умели, видя в нем, возможно, того, кто станет тем, кем они не стали.
Только спустя много лет он понял, что больше всего поразило и восхитило его в этих снесенных на обочину жизни забулдыгах, пропивших талант и удачу, но не утративших независимости суждений и веселости нрава. Они были как бы выключены из жесткой системы государственного механизма, были вне этого механизма. Они были свободными.
Из ангренской редакции, пройдя за год путь от литсотрудника отдела писем до заведующего промышленным отделом, он предпринял новую попытку штурма журналистского факультета МГУ, на этот раз удавшуюся.
«Вещи и дела, аще не написании бывают, тмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написании же яко одушевленнии».
Такой эпиграф выбрал он для своей книги, в которой сохранит от гроба беспамятства и себя, и все, что вокруг: это туманное солнце, этот утренний город, вытянувшийся вдоль серебряного, как рыба, Амура, эти рыжие сопки и своих попутчиков, идущих по влажному бетону к стеклянному зданию аэровокзала и не подозревающих, что они уже обречены на бессмертие в его будущей книге.
Тогда он еще верил, что напишет ее.
Из Благовещенска в Тынду с промежуточной посадкой в Зее летали два Ан-24, один в десять утра, другой в три часа дня. В начале одиннадцатого провели регистрацию. Небольшая кучка пассажиров подтянулась к выходу на посадку. В ней были две местные тетки с плотно набитыми сумками, два снабженца. Из московского рейса вместе с Лозовским и железнодорожным майором высеялись молодые строители в парадных форменках с эмблемами БАМа: четверо парней и четыре девушки, одна с гитарой. Они держались вместе – то ли были раньше знакомы, то ли притянулись друг к другу в дороге, сблизившись молодостью, общностью судьбы, причастностью к БАМу.
Как понял Лозовский, они возвращались в Тынду после побывки на родине, домашние впечатления перемешивались в их разговорах с завтрашними заботами: о фронте работ, о расценках, о каких-то бамовских новостях.
На них с острым любопытством поглядывала молодая пара, приставшая к рейсу в Благовещенске. Он в солдатской шинели без погон, высокий, с черными усиками на юношески бледном лице, они делали его еще моложе. Она в черной плюшевой жакетке и пуховом платке, испуганная, легко краснеющая, едва ему по плечо. У обоих на руках были обручальные кольца, бросающиеся в глаза то ли своей новизной, то ли неловкостью молодоженов, к кольцам еще не привыкших.
Они смотрели на ребят-строителей так, словно примеряли к ним свою будущую судьбу.
Посадка задерживалась. В одиннадцать не начали. В двенадцать тоже не начали. В половине первого по радио объявили:
– Рейс Благовещенск – Зея – Тында откладывается из-за неприбытия самолета.
– Врут, собаки, – сказал майор. На БАМе он служил третий год и хорошо знал местные порядки. – Людей мало. Ждут, когда наберется побольше.
– Не может быть, – не поверил Лозовский.
– Может. Борт – там вон, с утра стоит, – кивнул майор на летное поле, где на солнце поблескивал плоскостями Ан-24.
В душе Володи поднялась волна возмущения, но он вспомнил свой опыт общения с начальником смены в Домодедове и сдержался.
Просторная стекляшка аэровокзала то наполнялась людьми, то пустела. Как золотинки из потока песка, из транзитных рейсов вымывались редкие пассажиры и прилеплялись к очереди на Тынду. К двум часам набралось уже восемнадцать человек. Но ничего не происходило. Когда по радио в очередной раз объявили о задержке рейса из-за неприбытия самолета, Лозовский тяжело вздохнул и отправился в отдел перевозок качать права.
На этот раз цэковским удостоверением он козырять не стал, представился корреспондентом Центрального телевидения и попросил объяснить, почему не выполняется расписание.
– А народу нету, ебтыть, – добродушно растолковал ему начальник отдела, здоровенный малый, словно бы выросший из тесного аэрофлотского мундира.
– Народ есть, двадцать человек, – возразил Лозовский, приписав двух для круглого счета.
– Двадцать – это не народ. Какой это народ? Двадцать – это так, людишки.
– А сколько нужно, чтобы был народ?
– Сорок. Народ – это когда сорок. Чтобы борт был с полной загрузкой. У нас хозрасчет. Экономика должна быть экономной, ебтыть.
– А зачем врете, что самолета нет? – начал заводиться Лозовский.
– Чтобы не волновать народ.
– Но ведь все знают, что врете! Почему не сказать правду?
– Мало ли кто чего знает. Одно дело знать, другое дело об этом по радио говорить. Правду. Сказанул, ебтыть. Правда – это дело тонкое, политическое. Вы вот тоже все врете по телевизору, я же тебе ничего не говорю.
– А почему не говоришь?
– А без толку. Все равно будете врать.
– Про что же мы, по-твоему, врем?
– Да про все. Даже про погоду, ебтыть. «На трассе БАМа температура минус восемнадцать градусов». А в Кувыкте минус тридцать шесть. Это как?
– Значит, пока не наберется сорок человек, рейса не будет?
– Не будет.
– А если до вечера не наберется?
– Наберется к утру.
– Ну вот что, – угрожающе проговорил Лозовский. – Или ты отправляешь рейс, или я расскажу по телевизору, как вы тут работаете!
– Да и расскажи. Напугал, ебтыть. Все равно никто не поверит. Потому что вы все врете. Я только одного понять не могу. Про погоду-то зачем врать?
– Чтобы не волновать народ! – гаркнул Лозовский.
Последнее слово осталось за ним, но победа за начальником перевозок. А победитель всегда испытывает довольство собой и как следствие – снисходительность, а иногда даже благожелательность к побежденному.
Возможно, поэтому часа через полтора начальник перевозок появился у стойки регистрации, отдал распоряжение дежурной смене, а еще спустя некоторое время объявили посадку на рейс Благовещенск – Зея – Тында. Правда, из соображений экономики, ебтыть, дали не Ан-24, а «кукурузник» – старую «аннушку», рассчитанную как раз на двадцать человек. Но это были мелочи. Лозовский повеселел, мысленно он был уже в Тынде.
Майор, однако, не разделял его оптимизма. Он посмотрел через иллюминатор на воду Амура, багровую, как лава, в лучах закатного солнца, и прокричал, перекрывая грохот двигателя и дребезжание фюзеляжа:
– Зря ты выступил! Лучше бы ночь пересидеть в Благовещенске!
– Это почему? – возмутился Лозовский, уязвленный тем, что его общественная активность не получила должной оценки.
– Ни черта не успеем! На ночь застрянем в Зее! Световой день закончится!
– Туда лететь всего полчаса!
– Пока долетим, пока сядем, пока выгрузят почту! А после заката «аннушки» не летают!
Майор оказался прав. Самолет отогнали на край грунтового поля, экипаж и пассажиры, которые летели до Зеи, уехали на аэродромном автобусе, а для остальных сторож открыл зал ожидания в старом деревянном бараке, велел не курить и ушел.
Аэродром Зеи располагался километрах в трех от райцентра. Новое здание аэровокзала только строилось, батареи в зале были чуть теплые. Солнце ушло, затуманились сопки, земля словно бы выпускала накопленный за длинную лютую зиму холод, заполнявший барак снизу, из щелей в полу. Лозовский поддел под куртку свитер, но вскоре понял, что дотянуть до утра будет непросто.
Молодожен спрятал новобрачную под шинель и стал как будто очень беременным. Майор до ушей нахлобучил фуражку, поднял воротник плаща и вжал голову в плечи, шмыгал красным от холода носом. Он был похож уже не на редиску, а на попугая, занесенного злой судьбой в суровое Забайкалье.
Молодые строители чувствовали себя лучше. Они сдвинули скамейки, обложились рюкзаками и сумками, девушек поместили в середину, сбились тесно, грея друг друга. Оттуда доносились обрывки разговоров, негромкий смех. Но и кашляли тоже, один из парнишек был явно простужен.
Наконец Лозовский не выдержал.
– Друзья мои, – обратился он к попутчикам. – Еще немного, и мы вымерзнем здесь, как клопы.
– Клопы не вымерзают, – пробурчал майор. – Клоп, сволочь такая, даже минус пятьдесят шесть выдерживает. Чуть затопишь в балке, он тебе здрасьте, прошу к столу. Тараканы – те да, тараканы вымерзают.
– Значит, вымерзнем, как тараканы. Предлагаю идти в поселок. Там наверняка есть гостиница. На ночь как-нибудь устроимся.
– Гостиница есть, – подтвердил майор. – Но местов нету. Их тут как строят? Сначала строят табличку «Местов нету». А к ней пристраивают гостиницу.
– А вдруг? А не поселят, так хоть согреемся.
Предложение приняли, с шумом вывалили на улицу. Быстро темнело, остро пахло морозцем, но казалось, что здесь теплей, чем в бараке. Впереди тускло светились огни райцентра, а за ним электрическое зарево золотило даже лиственницы на окрестных сопках – там строилась Зейская ГЭС, стоял поселок гидростроителей.
Пока шли мимо серых изб и черного пустого базара, в голове у Лозовского возник план, который мог дать результат.
– Договоримся так, – предложил он. – Вы – передовые строители БАМа, победители всесоюзного соревнования. Летите из Москвы, фотографировались в Кремле у Знамени Победы, а теперь возвращаетесь. Мы с майором сопровождаем вас. Я по линии ЦК комсомола. Он по линии политуправления железнодорожных войск.
– У меня нет предписания политуправления, – обеспокоился майор. – Я по инженерной части.
– Считайте, что получили устное приказание.
– От кого?
– От меня.
Майор немного подумал, шмыгнул носом и сказал:
– Слушаюсь.
– А мы? – высунувшись из-под мышки мужа, пискнула новобрачная.
– Проскочите в массе.
– Как-то это нехорошо, неправильно, – показала она характер.
– Правильно и хорошо – разные вещи, – назидательно объяснил Лозовский. – Если бы мы всю ночь дрожали в аэропорту – это было бы правильно, но нехорошо. А если мы переночуем в гостинице – это будет хорошо, хоть и не совсем правильно. Да и почему неправильно? Вы не строители БАМа? Так завтра станете. И победителями соревнования обязательно будете. Я вам точно говорю, у меня на эти дела глаз острый. Я только посмотрел на вас и сразу понял: они обязательно будут победителями социалистического соревнования, ебтыть.
В двухэтажной бревенчатой гостинице, Доме колхозника, чисто вымытый пол был застелен мешковиной, постояльцы ходили по прихожей и лестнице в шерстяных носках. Все было настолько по-домашнему, что вторжение в этот уютный мир шумной оравы вызвало у дежурной ужас.
– Нету местов! Нету и не будет! – замахала она руками.
Лозовский сунул ей под нос цэковское удостоверение, завладел телефоном, строго спросил домашний номер и имя-отчество первого секретаря райкома партии и набрал номер.
Никакого восторга от общения с московским журналистом Лозовским, сопровождающим по командировке ЦК ВЛКСМ группу передовых строителей БАМа, первый секретарь не выразил.
– Какого лешего они не вернулись спецрейсами? – раздраженно спросил он.
– Заезжали домой, – разъяснил Лозовский. – Кто в Подмосковье, кто в Рязань. Взяли несколько дней за свой счет и съездили. Они уже по два-три года на БАМе, соскучились по дому. Центральный комитет комсомола не счел возможным отказать им в этой просьбе, – нахально соврал он и подмигнул передовым строителям. Они засмеялись, а один из них, постарше, показал Лозовскому сразу два больших пальца.
– Как только комсомол за что-то берется, вечно из этого получается полный бардак! – высказался первый секретарь об инициативах ЦК ВЛКСМ. – Мы-то почему должны этим заниматься?
– Да, у нас бывают недоработки, – признал Лозовский, все больше входя в роль энергичного комсомольского функционера. – Центральный комитет партии нас критикует, но никогда не отказывает в помощи. Мы не имеем права рисковать здоровьем лучших строителей Байкало-Амурской магистрали. Если оставить их на ночь в аэропорту, они получат воспаление легких. Я не могу взять на себя ответственность за такое решение, – добавил он, давая понять: если вы можете, валяйте, но если что, сами понимаете.
Секретарь не то чтобы испугался, а решил не связываться:
– Передайте трубку дежурной.
– Я вас слушаю, – пропела дежурная. – Конечно, сделаем. Местов шесть. Их сколько? Сейчас спрошу.
– Двенадцать, – доложил майор.
– Их целых двенадцать! Да, обязательно. На раскладушках. Да, передам.
Она бережно, как хрустальную, положила на аппарат трубку и укорила: