355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Ерофеев » Пять рек жизни » Текст книги (страница 4)
Пять рек жизни
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:30

Текст книги "Пять рек жизни"


Автор книги: Виктор Ерофеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

ЛЮБИТЕЛЬСКИЙ СНИМОК

С лицом прилежного Ганеша, в дутых звенящих браслетах на щиколотках Индия пала к ногам фрау Абер. – Путешествия укорачиают жизнь, – объяснила она Индии. – Чтение о них делают ее практически бесконечной! Я с восхищением смотрел на нее. Индия урчала от восторга. Хороший писатель не отвечает за содержание своих книг. Они значительнее автора. Всякая книга задумывается как овладение словом, но во время овладения автор призван совершить акт самопредательства – сдаться слову, позволив ему восторжествовать над собой. Все остальное лишь порча бумаги. Фрау Абер не столько даже сдается, сколько отдается слову, причем с явным опережением любовного графика. В этом, наверное, основное отличие женской экритюр от мужской. Гордо реет фрау Абер вражеским флагом победы над Рейхстагом. Фрау Абер – новый шаг немецкой литературы, занесенный в вечность. На сегодняшний день фрау Абер – лучший современный писатель Германии. Она любит "автоматическое письмо", завещанное сюрреалистами, когда слово непредсказуемо вычерчивает вензеля, не сверяясь с волей создателя. "В своих книгах я кружусь по кругу", – признается фрау Абер, выдавая главный секрет харизматической неспособности справиться с текстом. Ее тексты озвучивают состояния, преодолевающие материальную вязкость речи. Это, скорее, пробелы и умолчания, нежели платоновские диалоги. В книгах фрау Абер речь идет не о любви к миру, а о любви как запаху страсти. Вы когда-нибудь нюхали у мужчины за ухом, а она нюхала! Длинными лиловыми ногтями она вам порвет любые трусы, невзирая на пол – но не рвет; сегодня она – выше пояса. В ее случае Восток помог женщине. Зеленый лингам-талисман. Слово фрау Абер стремится к бессловесности, которая то мнится отсутствием человеческого общения, то – его высочайшим смыслом. От неореалистических штампов и перепевов трэш-литературы, навороченных в ранних романах, фрау Абер быстрой походкой худой решительной немки, которая презирает колготки, идет к самой себе, чтобы раствориться в себе бесследно. Умри -лучше не напишешь. Писатель – сексуальная скотина. Биографически у него с сексом установлены спецотношения. Фрау Абер – тому пример. Но легко ошибиться, приняв безумие за предрасположенность к творчеству. Жизнь фрау Абер, какой бы лихой ни была, раскручивается как следствие ее писательства, а не его причина. Энергия слова сильнее, чем инцест или коммунистическая партия. Впрочем, это не значит, что фрау Абер не может увлечься как тем, так и другим. О чем и речь.

СМЫСЛ ТВОРЧЕСТВА

Я ехал на Ганг за смыслом смерти, а нашел там разгадку смысла творчества. Ганг замышляется как небесная река, несущая искупление. В Гималаях сила и чистота ее потока равны представлению о начале. Ганг в Гималаях – метафора креативности. У него вода цвета таланта. Ганг, как и творчество, есть конфликт между замыслом и исполнением. Спускаясь с гор, Ганг обретает земную силу в обмен на утрату своей чистоты. Даже у подножья Гималаев, в Ришикеше и Харидваре, Ганг еще настолько силен своей чистотой, что народ боится ловить в нем рыбу. Ловля рыбы приравнена к преступлению. С моста видна рыба всех форм и размеров, она становится наваждением для человека как хищника. Но в долине из небесной реки Ганг превращается в человеческую. Он вбирает в себя нечистоты жизни. Каждый, кто купается в Ганге, особенно в святых городах, смывает свои грехи. Ганг в буквальном смысле превращается в поток грехов. Он, как и творчество, обременен людским несовершенством. Смысл творчества есть наполнение нечеловеческого замысла человеческим содержанием, есть перевод его сущности на человеческие символы, есть искажение. Исполнение – не только раскрытие смысла, но и сокрытие. Нечистоты, которые обрушиваются в Ганг, начиная с первого города в горах, Уттаркаши, и кончая Калькуттой, суть нечистоты отношения к замыслу. Когда после Гималаев я увидел Ганг в среднем течении возле Аллахабада, я был смущен и разочарован. Ганг заматерел и обабился. Это была пожилая, неузнаваемая река. Но это был все равно единственный и неповторимый Ганг, потому что в Аллахабаде он принимал вторичное очищение в виде сангама, то есть слияния с двумя другими реками, одной, видимой, и другой, невидимой Сарасвати. Если бы Ганг вбирал в себя воды только видимой реки, он бы уподобился вундеркинду, который после блестящего старта выдыхается, выходя из бойскаутского возраста. На Ганге нет ни пароходов, ни моторных лодок. Но от Аллахабада до Варанаси можно плыть на веслах, в расписных челнах. Кто не курил гашиш на середине Ганга с индийскими лодочниками из глиняной трубки через марлю сомнительной чистоты, тот мало что поймет в этих галлюцинациях. Я вижу подземного цвета реку Сарасвати и старушонку с худыми обезьяньими ручками. Она – мать невидимого лодочника. Она же-мать-Индия. Она помогла мне найти ее сына. Ay! – кричит лодочник чайкам и кормит их кусками лепешки. Джау! – кричит лодочник чайкам, и они улетают. Творчество нуждается во вторичном очищении – вот что предлагает поездка по Гангу, – и сангам – знак включения дополнительной, очистительной энергии Сарасвати в тот момент, когда, казалось бы, исполнение превращается в разрушение замысла. Далее многое зависит от силы внушения и самовнушения. Ганг в нижнем течении далек от целомудрия. Он красив обычной земной красотой. У него один берег песчаный, другой – высокий. Он течет через саванну и влажные тропики. Он – разнообразен, нагружен грехами и реальным человеческим пеплом, выброшенным в его воды. Он – многоопытен, снисходителен. В нем ловят сетями рыбу и ходят на парусных лодках. Но он силен воспоминанием о замысле и верой в собственную уникальность. Ничего не осталось, но все сохранено в этой грязной воде. Ганг вливается в Индийский океан, и еще на четыреста миль от берега видна его посмертная полоса, резко отличающаяся от океанской соленой воды. Он входит в океанское бессмертие своими нечистотами, которые парадоксальным, казалось бы, образом прочитываются как память. Здесь предусмотрено ликование ироника. Вот оно – крушение иллюзий! Но ироник остается мастером предпоследнего уровня. Крушение иллюзий, в конце концов, получает значение иллюзии крушения иллюзий. В этом качестве обретшего грязь таланта Ганг закольцовывается в единую композицию: исполнение есть преодоление предательства замысла. Смысл же этого преодоления предательства каждый раз прочитывается по-новому.

СОБАКИ

Я нигде не видел более злых собак, чем в России. В России каждая собака видит свой долг в том, чтобы вас облаять, а еще лучше, укусить. Система спонтанного воспитания собак в России выстроена на агрессивности. Каждый прохожий – вор. Он должен быть выявлен и обезврежен. Собаки – индикаторы социального подсознания. На Западе собаки, как правило, декоративны. Они – часть выгородки личного пространства своих хозяев. Собаки обслуживают их сложный эмоциональный мир. Скорее всего, именно в нем они и живут. Они не выбегают в жизненную реальность. Им безразличны чужие люди. Нигде я не видел более покорных собак, чем в Индии. Они -самая рабская покорность, воплощение трусости. Все с поджатыми хвостами, довольствующиеся малым, на щедрую подачку не рассчитывающие. Слезящиеся глаза, подбитая лапа, слабые, шелудивые, часто зевающие, много спящие. Жалкие попрошайки, в отличие от веселых попрошаек с развевающимися хвостами – бездомных собак черной Африки, которых я встречу на Нигере. Несмотря на то, что Индия независима 50 лет, до индийских собак, не научившихся паять, еще не дошла весть о закате колониализма.

ИНОГДА

Два водителя и одна фрау Абер – вот и вся компания. Надо было их кормить, чистить, мыть. Я загонял водителей с фрау Абер по колени в Ганг и мыл им попы, как священным коровам. В гостиницах жили миллионы кузнечиков. Они хрустели под ногами. Они облепляли меня под душем. Их надо было как-то давить. Иногда попадались автобусы с русскими туристами. От них пахло индийским виски. Русские ехали в Катманду на учебу. Иногда я ехал с ними. Иногда -нет. Иногда русские кричали мне из автобуса, что я – все говно мира, импотент, красная рожа, мерзкий живот. А иногда – не кричали. Иногда я уезжал в Польшу. Вместе с Кришной в колеснице. Иногда – в Тадж-Махал. Тадж-Махал – отхожее место любви. Увидеть Тадж-Махал и – разлюбить. Индия вилась улицей, но иногда улица обрывалась, и в темном лесу попадались, бывало, разбойники. Мои драйверы с чистыми попами очень боялись их, а фрау Абер считала своим писательским долгом залезть от страха ко мне под мышку. Разбойники были первобытными людьми. Некоторые из них жили еще на деревьях. Некоторые не мыли волосы по три месяца. Когда не моешь волосы больше трех месяцев, волосы переходят в автономный режим самоотмывания. Разбойники валили ствол дерева поперек дороги, и мы останавливались. Мы пробовали пятиться задним ходом, но они валили сзади другое дерево и стучали грозными грязными пальцами в окна. Однажды мне это надоело, я открыл дверь нашего мини-автобуса и, вместо того, чтобы отдать кошелек и жизнь, сказал: – Ну, чего стучите, питекантропы? Вы знаете, кто я? Я – русский царь! – Кто? Кто? На объяснение ушла вся ночь. К утру они, наконец, испугались, убрали дерево, проводили с почетом.

ЦЕНТР ВСЕЛЕННОЙ

В каждом боге есть что-то от полицейского. Но только бог Шива совмещает в себе и стража порядка, и хулигана, создателя, защитника созданного, и разрушителя. У него пять лиц и еще больше масок. Он – бог маскировки и откровения. Он мужчина и женщина одновременно, одногрудый кастрат и половой гигант. Он – эманация своего возбужденного члена и полнота жизненной энергии. Он – бессменный мэр Варанаси. Варанаси три тысячи лет. Каждый иностранец чумеет от Варанаси. В Варанаси есть все, но это "все" перерабатывается в ничто, чтобы наутро снова стать всем. Круговорот энергии создает впечатление близости к центру мира. Должно быть, Варанаси и есть Центр Вселенной, закамуфлированный под индийский couleur local. В Центре Вселенной идет бешеная работа. Здесь рождаются религии. Здесь не так давно Будда на околице города, в Сарнатхе, прочел свою первую проповедь, и мир стал оранжевым. Здесь же возникла бледно-зеленая гностическая теология джайнизма, утверждающая, что Бог есть знание. Здесь идет бешеная работа очищения. Варанаси – город-прачка. Затеяна всемирная стирка. На священных ступенях, гхатах, разложены сырые предметы человеческой одежды и простыни. Здесь же коровы срут на эти простыни. Варанаси – город-банщик. На восходе солнца все моются в Ганге, молятся и моются, не отделяя одно от другого. Варанаси – город-уборная. На рассвете навстречу солнцу выставляется бесчисленное количество женских и мужских смуглых задов. У мужчин заметна приятная утренняя эрекция. Женщины залихвацки задирают сари и без смущения резко садятся на корточки. И покачиваются, как на рессорах. Срет великий индийский народ, плечом к плечу, не пользуясь бумагой. Идет бесконечное испражнение. – Странно, что в индийском кино запрещено показывать поцелуи, – глубокомысленно заметил я фрау Абер. Город-паломник. Город-ткач. Город – детский труд. Все в шелках. Брокеры тащат вас в шелковые лавки, а когда, наконец, их отталкиваешь, они говорят: – Don't make me angry! – и глаз их дрожит от ненависти. Варанаси – это тот самый базар в храме, который не стерпело христианство, отчего оказалось локальной религией Запада. Базар – это часть храмовой жизни. Храм это часть жизненного базара. Здесь по утрам все – йоги. Все машут руками. Варанаси – город-рикша. Он везет меня на велосипеде по своей толчее, звоня в бесконечный звонок, рябят рекламы кед, компьютеров, второсортной индийской версии кока-колы "Thums upl", на подъеме он соскакивает с седла, толкает велосипед, мне совестно, он вспотел, остановился и, слегка отойдя в сторону, помочился, как лошадь. Варанаси – суперпотемкинская деревня. В Варанаси я простил всех своих врагов и друзей. Я простил фрау Абер. Варанаси – город мертвых, архитектура духов и призраков, уползшая от гнета истории. Здесь махараджи выстроили дворцы на набережной Ганга для своих мертвых – людей бордо, между двух инкарнаций, по вынужденному безделью определившихся пособниками мировой черной магии. Не они ли сдали часть дворцов под посольства дагомейских вудунов, якутских шаманов, австралийских аборигенов с зубами в разные стороны, полинезийских друзей капитана Кука? Таких дворцов с безвременной архитектурой не знает ни один город мира. В Варанаси самый мелкий поэт может стать Данте, если только останется в городе больше тридцати дней. Варанаси – большой склад дров. Сюда завозят дрова, чтобы жечь трупы в желто-золотых одеждах со всей Индии, со всего света, с других планет. Варанаси город-крематорий. Все ходят по колено в пепле. Пахнет мертвечиной и паленой человечиной. Собаки бросаются в костер, чтобы утащить в пасти кусок человеческой ноги. Крематорщики – богатые люди, которым никто не подает руки. Варанаси-город-соглядатай. Глазами перепуганных иностранцев он следит за своими кремациями. Мертвецы встают с бамбуковых носилок. Они недавно умерли, всего три-четыре часа назад, и не привыкли к новому статусу. Крематорщики бамбуковыми палками усмиряют мятежных покойников. Впрочем, я видел, что когда во весь рост встает в огне мертвая четырнадцатилетняя красавица, они шалят палками, подстегивая ее к последнему танцу. Рядом козлы едят ритуальные цветы. Родственники в белом здесь не плачут. Здесь каждый сожженный идет в нирвану. – Это – ад, – сказала фрау Абер, отряхиваясь от пепла. Мы шли по замызганным переулкам старого города. Старый город прыгал на одной ноге, потому что второй ноги у него не было. Вокруг лежали куски непереваренной истории. Валялись страшные остатки мусульманских набегов. В затылок жарко дышала модернистская богиня Кали. – Сама ты – ад. Она не знала, обидеться или обрадоваться своей инфернальности. – От Варанаси до неба ближе, чем от Берлина до Москвы, – холодно заметил я. – Ты зачем удаляешься от меня? – грациозно испугалась фрау Абер. В Варанаси я понял, что рай – часть ада, а ад – часть рая. Смотря с какой стороны зайти. Раздались выстрелы. Полицейские стреляли в студентов, которые бросали в них камнями, бутылками, кокосовыми орехами.

ИНДУС В ПОЛЕТЕ ПОЛОН АДРЕНАЛИНА.

Толпа студентов бежала прямо на нас. Впереди толпы бежал бог Шива. – Революция! – возликовала фрау Абер. – Шива! Шива! – закричал я. – Хари! Хари!

НАЧАЛЬНИК СТАНЦИИ

Он дважды спас меня от верной смерти. Когда фрау Абер ушла пописать, начальник станции отвел меня в сторону и шепнул на ухо, чтобы я не садился в следующий поезд, идущий на Калькутту. – Я точно знаю, что он сойдет с рельсов. Я сидел на чемодане на вокзале в Патне уже третьи сутки: мне было все равно. Меня облюбовали городской сумасшедший с ножичком, который он угрожающе сжимал между ног, и двое прокаженных. Фрау Абер вернулась из "мочиловки", как официально назывался станционный туалет, в слезах: у нее открылся кровавый понос. – Уедем на первом поезде! – Он сойдет с рельсов. – Кто тебе это сказал? – Начальник станции. – Откуда он знает? Я пожал плечами. – Я поеду! – Езжай, химера! – сказал я. Она осталась. На следующий день мы прочли в газетах, что поезд сошел с рельсов. Пять перевернутых тяжелых коричнево-красных вагонов, сто двадцать убитых. – На этот проходящий вы тоже не садитесь! – шепнул мне снова начальник станции. – Почему? – спросил я из вежливости. – Грабители. – В первом классе есть охрана, – вяло возразил я. – Они убьют охрану, – сказал начальник станции. Мы открыли газету. Грабители убили полицейского и трех пассажиров. Ведутся поиски. Я оглянулся. Под тонкими одеялами на платформе неподвижно лежали тела. Трудно было отличить живых от мертвых. За полчаса до прихода правильного поезда начальник станции пригласил нас в свой кабинет. Он вписал в наши билеты от руки какие-то свои каракули, поставил печать и сказал, что теперь все в порядке. – Из какой вы страны? – спросил начальник станции. Если кто-нибудь в Индии спрашивает вас, из какой вы страны, значит, он ждет от вас денег. – Я из России, она – из Германии, – бессонным голосом сказал я, незаметно вынимая из кармана бумажку в сто рупий. – Ленин! – сказал он однозначно. Это все, что знают индусы о моей стране. -Да, – вздохнул я. На восходе солнца у начальника станции был молодцеватый вид. Глаза горели. Он стал усиленно крутить диск черного телефона, потом – красного. Телефоны молчали. Они не работали. – Откуда вы узнаете о приближении поезда? – спросил я. Он весело закивал головой. Я догадался, что он ничего не понял. Я положил под красный телефон бумажку в сто рупий и показал глазами. Мы сфотографировались, пожимая друг другу руки. Помощник начальника станции отнес мой чемодан в купе первого класса. В купе уже сидело и стояло человек семнадцать пассажиров. Какой-то невинно замученный индийский парень тут же заснул у меня на плече. – Чай! Чай! Чай! – вопили в зарешеченные окна поезда разносчики чая. Когда поезд собрался было трогаться, в купе вбежал начальник станции, расталкивая народ. Ему было пятьдесят пять лет. Лицо у него было взволнованное. Я подумал бог знает что. Он пожал мне руку и пожелал счастливого пути. Он сказал, что будет обо мне помнить и что те два поезда были опасными, а этот безопасный. – Ленин, – сказал он однозначно и вышел из моей жизни.

БЕРЛИН – МОСКВА

– Я их жду. – Кого? Правда, я лучше Кафки? – Ненамного. Почему их нет в Индии? – Тебе мало меня? – Давай лучше поговорим. – Ну, пожалуйста! На гостиничном потолке три длинные тени. Сплетенье – чего? – Не хочется. Позже. На Миссисипи. В каком-нибудь южном штате. – Не будем ждать Алабамы! Ну, очень пожалуйста! О чем я думаю, когда, сдавшись на уговоры, поздней ночью порю ремнем надежду новой немецкой литературы, которая лежит в Индии на животе? Думаю ли я, что индусы – красные жестяные божьи коровки? Когда я порю фрау Абер, я, конечно, порой думаю, что индусы – красные жестяные божьи коровки, но не часто. Вспоминаю ли будущей мыслью черную Африку? Повариху Элен с тремя колечками в тайном месте? палача Мамаду? трех американок на нежной, бурой Миссисипи? Да. Особенно трех американок. Мы говорим с тремя американками о том, что мужчины в любви бескорыстнее женщин. У них обычно нет дополнительного интереса. Но, как правило, в голове бродят другие мысли. Я наблюдаю сиротливый свет над Волгой. Волга глядит на меня круглыми от героина глазами. На лбу у Волги наркотическая сыпь. Точно ли я знаю, что значат пять рек? Да, пять рек – золотое руно моей жизни. Но это пока что не больше, чем интуиция. Все знание мира уперлось в четыре реки. Они текут в четыре стороны горизонта. Мало! Не то. Не то. Где еще одна? Где мне найти словесный сангам пятиречья? Да! Где? Да, собака! Размахивая ремнем, я мерно думаю о трубе Берлин – Москва. – Плевала я на революцию! – из-под ремня раздался голос фрау Абер. Вот он – голос модной плоти. Линяет немецкий рот фронт! По вечерам мы обсуждаем с фрау Абер потолочную мозаику на станции метро "Маяковская". Дейнека и Мухина ее художественные приоритеты. Между головокружительно субъективной, бестолково эфемерной Москвой и столь же головокружительно объективным, реальным Парижем Берлин меньше, чем город, но несколько больше, чем вывеска. Сорвавшееся с реальности в язык, накачанное спертым воздухом и криками "Ахтунг! Ахтунг!", слово "Берлин" возникает в моем сознании перевалочным пунктом, в котором нет смысла ни обживаться, ни даже оглядываться. Берлин как вокзал имеет в качестве тотема дупло буфета. Соскочив с тамбура, теряя на ходу не слишком зашнурованную обувь, надо бежать за горячей сосиской с горчицей, булочкой, бутылкой пива. Бегу, чтобы не опоздать к отправлению. Но если отправление в ту или другую сторону задерживается, особенно по причинам политического свойства, вокзал превращается в пересыльную тюрьму русского духа, о которой не принято вспоминать добрым словом. Как мало сохранилось свидетельств благодарности от людей, в сущности, хорошо воспитанных, русских эмигрантов первого поколения, Берлину как городу, их приютившему! Одни капризы. То улицы слишком длинны и унылы, то мрачно и скучно, то немецкие художники, с которыми накануне пили пиво, лобзались, тискались -всего лишь плоды брака Шагала с Кандинским. Ах, русские свиньи! А какие еще будут три американки на Миссисипи! Обиды! Обиды! Но еще, может быть, обиднее то, что русские в Берлине и не чувствовали себя эмигрантами; скорее, временными переселенцами из квартиры, где начался ремонт, закончившийся катастрофой. Берлин никогда не брался всерьез. Эмиграция – это Париж и Нью-Йорк, новый экзистенциональный прищур, а Берлин – муха, досадное недоразумение. Не на ком, не на чем остановить взгляд. Берлин – безобразен, берлинцы безобразны. Вот основное мнение русского художника, которое он скрывает от немцев не очень старательно, оказавшегося, в конце концов, мною. Я никогда не удосужился, будучи в Берлине десятки раз, запомнить названия главных улиц. Бранденбургские ворота умудряюсь выговорить неверно, ноль геоусидчивости, не говоря уж об Ундер ден Линден или Кюнферстендамм, имена которых пишу криво, со шпаргалки. Подвиг Набокова, отказавшегося выучить немецкий язык после пятнадцати лет, проведенных в Берлине, это не только рекорд неучтивости. На неприязни к немцам сходятся даже такие заклятые враги, как Набоков и Достоевский, написавший в "Бесах" с редкой злобой почти откровенно расистскую карикатуру на тупого губернатора Андрея Антоновича фон Лембке. Немец-для-русского – внутренний, утробный иностранец. Дама с собачкой у Чехова, кстати сказать, изменяет мужу тоже с немецкой фамилией. Берлинская стена была для меня куда более увлекательным знаком, чем город, который она разделяла. Собрание архитектурного сора достаточно пошлого века с добавкой тоталитарных перьев и орлов, Берлин не выходит за рамки прекрасной машины. Ось Берлин – Москва – геоабстракция, а не городские взаимные нежности. Кого порю – о той пою. Чем дальше нацизм, тем он ближе. Уйдя из памяти вымирающего на фотографиях поколения, он машет приветливо мне из окон берлинского быта. Повышенные степени добродетели воспринимаются как сигналы бедствия, чистоплотность переходит в чистоту расы, перфекционизм – в лагерь смерти, а что не пугает, опять-таки – в тупость. Берлинская электричка, как кукушка, расскажет мне, что вкус не переделать, не стоит и пробовать. Мне припомнится случайный советский офицер на берлинской платформе с опущенными, как у монаха, глазами, и я пожалею, что больше его не увижу. Берлин все чаще становится для меня местом встречи. Чаще всего – со стереотипами. Им меня научило немецкое искусство модернизма, которое я вижу как большое О, обведенное красной губной помадой. Что делать мне с классической немецкой музыкой или заявлением Гитлера о смехотворных ста миллионах славян на Востоке, которых надо уничтожить? Не знаю, это для меня – обычный ультразвук, но я невольно становлюсь свидетелем чьих-то очень чужих неврозов, зависти, внезапно открывшегося мазохизма или любви, хихиканья, показа недешевого белья и шепота на ковре "фик мих", спеси, тщеславия, прочих ароматных свойств. Они бросаются мне в глаза как случайному соглядатаю, вышедшему к Ванзее окунуться в июльскую воду и вдруг заметившему, что здешнее население преимущественно не бреет подмышек. Чем больнее ее стегаю, тем с большим количеством синяков просыпаюсь я поутру. Что делать мне с этим знанием? Обратить против критиков, которые без всякого физиологического стеснения так живо ненавидят мои книги, или же, напротив, поделиться им со сливками вечной женственности? Но где ты? На потолке.

ИНДИЯ КАК ПОДСОЗНАНИЕ РОССИИ

Чтобы понять Россию, надо ехать в Индию. Русский культуролог, живущий в Германии, считает Россию подсознанием Запада. Но у подсознания Запада есть свое подсознание – Индия. Географически Индия напоминает вымя, висящее под телом России. Туда стекает российская подсознательность. Россия замышляет себя как непознанную целостность – Индия осуществляет себя как загадку. Индия смелее России в своей нищете, неудачливости, бюрократии, тупости, катастрофах, безумии климата. Она смелее России в своей уникальности. Культура Индии не конвертируется. Все драгоценности Индии имеют символику, умирающую на границе. Впрочем, темный гиннес тоже лучше всего пьется в Дублине. Россия доходит во всем до предела. Индия переваливает за. Теологически Россия – девочка по сравнению с Индией. Русский язык прокололся на слове "Ганг". Вышел бессрочный лингвистический ляпсус. Река, названная именем богини Ганги, в русском сознании выступает с мужской бородой, наподобие отца-Рейна. Это все равно, что назвать Волгу Волгом. Трудно идти против языкового течения. Ганг – сильное русское слово. Ганга звучит гораздо слабее. Волга-матушка – для русских великая река, но она никогда не получила статуса святой. Не хватило мужества ее таковой назвать. Ганга-матушка заявила о своей святости. Русский был бы рад считать воду Волги чистой водой, но боится расстроить себе желудок. Индус верит в чистоту воды в Ганге настолько, что он ее пьет, и его вера побеждает грязь реки. Русский презирает смерть, индус ее побеждает.

КАЛЬКУТТА

Прогресс начинается с лицемерия. В Калькутте нет коров. Коровы лицемерно запрещены ради их же собственной безопасности. Зато есть проститутки в очень ярких сари. Они стоят так дешево, что за сто долларов можно накупить целую улицу греха и утонуть с головой в разврате. Прогресс начинается с отрицания чистоты Ганга и страха смерти. Продвинутая журналистка калькуттской газеты "Телеграф" призналась мне с радостью, что боится смерти. Исторически она еще была в сари, но уже без традиционных украшений. Под сари у нее были французские трусы и черный австрийский лифчик "Триумф". Под лифчиком – большие мягкие груди кормившей матери. – А вы, случайно, не здешние сливки вечной женственности? – потупился я. – Хотите, я вам приведу проститутку, организовавшую первый независимый профсоюз блядей Калькутты? – Их мамка – богиня Кали? – Наши бляди – коммунистки! -Ты зачем ее раздеваешь взглядом? – недовольно шепнула мне фрау Абер, грызя свой вегетарианский сэндвич. Я перевел взгляд на фрау Абер. Груди самой фрау Абер похожи на сосцы волчицы. В Калькутте она на моих глазах опустилась. Она отползла в разряд эссеистики с умным порядком слов, разменялась на телеграфные сентенции, на ловлю новизны. Зеленый лингам гимала некого гуру в Калькутте уже не работал, связь кончилась. Мне стало жаль немецкую литературу. Хотя русские панически не любят уподобляться Индии, индийская интеллигенция считает, что Индия начинается в московских двориках и совершенно по-русски боится в процессе вестернизации утратить "человеческие отношения". Сыновья журналистки из "Телеграфа", насмотревшись сателлитарного телевидения, скандируют американские рекламные частушки, стыдятся говорить на родном бенгальском языке. Журналистка сказала, что ее подруги имеют любовников и делают аборты. Тревожный симптом! Если Индию охватит страх смерти и супружеская неверность, Индия станет неуправляемой. Калькутта – тропический гибрид. Это чумовое видение Англии, если бы та проиграла войну с Германией, обанкротилась и облезла, как бездомная кошка. Меж тем жизнь в Калькутте бьет ключом. Воздух состоит из выхлопных газов, гудков черно-желтых такси, университетских лекций и жалобных бормотании попрошаек, организованных городской мафией. Не слышно только сирен "скорой помощи". Этот звук отсутствует в индийской жизни. У Калькутты гротескное ролевое сознание: она играет роль современного делового города. Однако в калькуттских храмах козлам по-прежнему рубят головы, дети женятся по приказу родителей, за невесту платят приданое в размере 10000 долларов, и красный цветок гибискуса – отнюдь не бесстыжий фантазм, а полная открытость праведника перед Богом.

ОКЕАН

На острове Сагар с оравой нищих детей и паломников я вхожу в теплую воду дельты. Молодой священнослужитель служит прямо на берегу службу в честь окончания путешествия. На моем лбу он обозначает глаз мудрости. Служитель крематория, весь в красном, вешает мне на шею гирлянду человеческих костей. Я похож на людоеда. Я Индией сыт по горло. Она достала меня благовонными силлогизмами, непролазной нищетой деревень, жестяными игрушками, ашрамным рупором Больших Слов с Большой Буквы, разгромленной армией населения в рваных пледах, натянутых на голову, отступающего по Смоленской дороге к Тадж-Махалу, тусклым светом фонарей, шелухой арахиса, мухами в однообразной острой пище. Надоело бороться с непониманием, медлительностью. – Как вы можете спокойно жить в этой стране? – спросил я в поезде учительницу санскрита в чистом виде. – У вас не разрывается сердце при виде народных бед? – Индийский народ сам виноват, – ответила учительница. – Он наказан за свои грехи. – Какие грехи? – обрадовался я решению вопроса о народе и интеллигенции. – Грехи эгоизма, – лаконично ответила она. – Вы согласны с этим? – спросил я своего калькуттского гида Шанти, образца индийского интеллигента. – Индийский народ нищ в результате колониализма и нынешней бюрократии! – Что же делать? – Индия морально пойдет на поправку, если несчастных вдов прекратят, по традиции, подталкивать к самоубийству. – Неужели их подталкивают? – пришла в журналистский ужас фрау Абер. – Нам нужен порядок и сильная власть, -продолжал Шанти. – Мы не доросли до демократии. Нам нужен Гитлер. – Что??? – возопила фрау Абур. – Гитлер убил шесть миллионов евреев! – Евреи отказались помочь ему деньгами в деле восстановления Германии, спокойно парировал индийский интеллигент. Ни слова не говоря, я иду в сторону океана. Фрау Абер, немка-для-русского, с оравой нищих детей и паломников, во французском купальничке, бежит за мной. – Но это невозможно! Я не сяду с этим монстром в одну машину! -Смирись, гордый человек! – смеюсь я, моча в Индийском океане мои стоптанные тапки. Бог – един. Именно к этому подводит Индия, в пантеоне которой триста тридцать миллионов богов. На трех индусов – один бог. Богов больше, чем коров, а коровы везде: в горах, в Ганге по глаза в воде, поперек шоссе, на платформах вокзалов. Калькутта не в счет. Боги похожи на мельницы – они многоруки. Среди них Кали царица мира. Они ползают, щипаются, скалят зубы, показывают язык. Поверь хоть в одного, хоть в общую мамку Кали – и жизнь удалась! Езда в Индию целебна до тех пор, пока свастика из нацистского символа не перевернется в сознании в вековечный символ движения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю