Текст книги "Воображая город: Введение в теорию концептуализации"
Автор книги: Виктор Вахштайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Многим из тех, кто пытался купить или снять квартиру в Москве, хорошо известен феномен Юго-Запада. Не выделяющийся существенно ни по качеству жилого фонда, ни по транспортной доступности кластер районов тем не менее заметно выделяется по стоимости жилья. Для Москвы, где цена квартиры напрямую зависит от расстояния до центра, это почти пространственная аномалия.
Географ мог бы объяснить эту аномалию указанием на специфику ландшафта, розу ветров или экологические условия (на Юго-Востоке – заводы, на Юго-Западе – университеты). Социолог Ольга Трущенко находит нетривиальное объяснение феномена Юго-Запада:
Средневековое социальное разделение города на западную и восточную часть, по всей видимости, положило начало одной из особенностей столичной сегрегации. На протяжении дальнейшей истории тенденция к социальному противостоянию запада и востока Москвы выражала в пространственных формах дистанцию и противоположность между властвующими и простонародными слоями общества. Изначальная социальная противоположность запада востоку, Кремля Китай-городу, по мере роста Москвы повторила себя в полукольце Белого города. В западной части Белого города, в Занеглименье, в XIV веке стоял двор великой княгини и другие дворы, принадлежавшие приближенным к великому князю боярам [Памятники 1989: 11], в то время как «восточная сторона Белого города образовалась отчасти из торговых, но более всего из ремесленных слобод» [Никольский 1991: 29] [Трущенко 1995: 21].
Таким образом, чуть ли не с момента основания города знать селилась «на запад», а чернь – «на восток» от центра. По мере роста Москвы социальному противостоянию по линии «запад – восток» добавилась сегрегация «центр – периферия». Однако юго-западные окраины по престижности почти не уступают центру – сохраняется символическая ценность западного направления. В итоге
к XVII веку основными пространствами расселения властителей государства и верхушки правящих сословий, боярства и духовенства оставались Кремль и местности к западу и юго-западу от него в Белом и Земляном городах [там же: 22].
Самое интересное здесь то, что даже «на протяжении советского периода в столичном расселении воспроизводились основополагающие тенденции социального противостояния запада востоку, а точнее юго-запада юго-востоку, и центра окраинам» [там же: 39]. Новая советская элита, выбирая место для жилья, ориентировалась на символическую разметку пространства, произведенную прежним политическим режимом:
То, что в основе советского сценария столичной сегрегации лежали, как и в предшествующий исторический период, тенденции социального деления пространства на запад – восток (юго-запад – юго-восток) и центр – окраины, наглядно демонстрирует анализ территориальной привязки крупных массивов жилья, выстроенных для номенклатуры начиная с 30‐х годов и до 80‐х [Трущенко 1995: 40].
Разные социальные группы обладают разными ресурсами, и в том числе разным престижем. Они маркируют одни пространства как «престижные», а другие – как «непрестижные». Эти различия могут воспроизводиться в пространстве даже при самых радикальных преобразованиях общественного строя.
Приведенное выше исследование Ольги Трущенко представляет для нас даже бóльший интерес, чем предмет этого исследования. На первый взгляд, автор действует не как социолог, а как историк: изучает архивные документы, карты и ранние статистические сборники. Это первая ошибка в интерпретации. «Социологическим», «экономическим», «историческим» или «географическим» текст делает не метод (что бы ни подразумевалось под этим размытым понятием), а язык описания, который предшествует самому описанию. Вторая возможная ошибка интерпретации – синтагматически добавить элемент «сегрегация» к множеству уже имеющихся элементов «Москва». Трущенко – не урбанист, она не производит синтагматического смещения внимания читателя на еще один элемент Х – сегрегацию. Она совершает радикальный парадигматический сдвиг. Для нее город – это не здания, не районы, не ландшафт, не индустриальное производство и даже не «живые люди», а результат объективации социального пространства (т. е. пространства социальных сходств и различий) в пространстве физическом.
Таким способом мышления о городе социологи обязаны Пьеру Бурдьё. Когда Трущенко пишет «тенденция к социальному противостоянию запада и востока Москвы выражала в пространственных формах дистанцию и противоположность между властвующими и простонародными слоями общества» [там же: 21], в ее тексте (в форме концептуальных оппозиций) выражает себя знаменитая формула Бурдьё:
физическое пространство есть социальная конструкция и проекция социального пространства, социальная структура в объективированном состоянии [Бурдьё 1993: 53].
Если город – проекция социальной структуры, то текст Трущенко – проекция бурдьевистского теоретического языка. Сам Бурдьё никогда не был в Москве и мало что знал об этом городе. Но созданный им способ мышления – в том числе способ мышления о городах – позволил российской исследовательнице выразить Москву в предложенной концептуальной схеме и увидеть что-то, что раньше ускользало от взгляда социологов. Главное, помнить: концептуализация города – не пересказ, а перевод. В этом и состоит смысл третьей опции – парадигматического сдвига, отказа от синтагматического и тавтологического решения.
В следующем разделе мы еще вернемся к элементам концептуализации города у Бурдьё, а пока подведем итоги теста на урбанизм им. Кэролин Стил.
1. Если, закрыв глаза и описав город (как того требовали правила игры), вы прибегли к тавтологическому нарративу – все в порядке, вы нормальный горожанин, которому вполне хватает языка здравого смысла для понимания города.
2. Если вы использовали синтагматическое решение («города – это люди, пробки, грязь, а еще коррупция и безработица»), вы – по всей видимости – урбанист.
3. Если попытались предложить консистентную концептуализацию города – вы, скорее всего, ученый, которому для понимания города самого города недостаточно.
Далее мы сфокусируемся именно на третьем решении.
Концептуальные схемы города (случай Бурдьёполиса)
Быть знатной дамой значит играть роль знатной дамы, то есть, между прочим, играть простоту. Игра эта стоит безумно дорого, тем более что простота способна восхищать только при условии, если другие знают, что вы могли бы не быть простым, то есть когда вы очень богаты.
М. Пруст
Границы моего города – суть границы моего языка.
Соответственно, первая задача исследователя – «схватить» объект в категориях и различениях своей теоретической модели. Этот процесс (равно как и его результат) называется концептуализацией. По версии Г. С. Батыгина [Батыгин 2008], образцовый пример концептуализации содержится в сказке Х. К. Андерсена «Принцесса на горошине».
Напомним вкратце сюжет этого великого эпистемологического произведения. Король оказался в сложной исследовательской ситуации: к нему ночью в дом постучался эмпирический объект и назвался принцессой. Семье предстояло организовать серию исследовательских мероприятий, чтобы удостовериться в наличии у объекта признака принцессности. Старая королева, руководитель проекта, предложила сильное теоретическое решение. Она концептуализировала принцессность через наличие двух конститутивных свойств:
а) изнеженности (предположительно принцесса – существо, живущее во дворце в ситуации гипертрофированного личного комфорта, что не могло не сказаться на ее телесном габитусе);
б) избалованности (принцесса живет не только в обстоятельствах физического комфорта, но и в ситуации ослабленного социального контроля при тотальном попустительстве, которое должно было сформировать у нее безразличие к мнению и чувствам окружающих; таким образом, принцессу отличают плохие манеры).
Структура подобного концептуального определения принцессности выглядит следующим образом:
Схема 1. Концептуализация принцессности
С этого момента исследователь должен считать принцессой любой объект, обладающий свойствами телесной изнеженности и плохими манерами. На следующем этапе (операционализация) королева находит интересное методическое решение, позволяющее схватить наличие обоих этих признаков посредством нетривиального экспериментального плана. Она оказывает исследовательское воздействие (подкладывает горошину под двадцать тюфяков и двадцать перин), после чего – на утро – производит замер, задавая бесхитростный вопрос: «Как вам спалось?». Если эмпирический объект достаточно изнежен, чтобы почувствовать горошину, и достаточно плохо воспитан, чтобы сказать об этом хозяевам, то он обладает обоими необходимыми признаками, которые и конституируют его в качестве принцессы (согласно данной выше базовой дефиниции предмета) (схема 2).
Но, допустим, старая королева воспользовалась бы иной концептуализацией. Что, если принцессу делает принцессой как раз противоречивое сочетание телесной изнеженности и готовности непоколебимо следовать дворцовому этикету? Если в основу концептуализации мы положим не образ капризных принцесс эпохи раннего Средневековья, а пример облаченной в железную клетку хороших манер принцессы Вильгельмины Шарлотты Каролины Бранденбург-Ансбахской?
Тогда наша концептуализация будет выглядеть принципиально иначе (схема 3).
Теперь дешевым экспериментом с горошиной отделаться не удастся, потому что если испытуемая на утро скажет: «Я прекрасно спала!», это может в равной степени означать и то, что она хорошо воспитана, и то, что она толстокожая простолюдинка, выдающая себя за особу королевских кровей. (А заодно нам становятся заметны недочеты предыдущей концептуализации. Если испытуемая отвечает: «Ах, ужасно плохо! Я всю ночь не сомкнула глаз. Б-г знает, что там у меня было в постели! Я лежала на чем-то твердом, и теперь у меня все тело в синяках!», это еще не означает, что она действительно плохо спала. Может быть, она просто демонстрирует дурные манеры без соответствующего основания в виде эмпирических ночных страданий.) Для такой модели концептуализации потребуются два операнта и два замера. Нужно, чтобы кто-то ночью подсматривал – то есть осуществлял скрытое формализованное наблюдение, – подсчитывая количество вздохов и иных наблюдаемых признаков бессонницы. И только при сочетании двух положительных результатов измерения (не сомкнула глаз + наутро заявила, что хорошо спала) мы сможем удостовериться в наличии у объекта концептуально сконструированного признака принцессности.
Схема 2. Операционализация принцессности
Схема 3. Альтернативная модель исследования принцессности
Как видим, исходная концептуализация объекта задает не только границы интерпретации собранных данных, но и диктует саму структуру их сбора (так называемую методическую архитектуру исследования).
Но вернемся к городу.
Посмотрим еще раз на Москву в оптике, предложенной П. Бурдьё и О. Трущенко. Что мы видим теперь?
1. Социальных агентов – коллективных (знать, чернь) и индивидуальных (князь) – которые находятся друг с другом в напряженных динамических отношениях.
2. Социальные отношения – силовые и смысловые, синхронные (простолюдины / дворяне) и диахронные (старая аристократия / новая номенклатура) – которые связывают разных агентов.
3. Ресурсы – блага (материальные, символические, культурные etc.), которые размещены в физическом пространстве и за которые борются агенты.
4. Социальные практики (производства, присвоения, символической номинации, легитимации, инвизибилизации etc.) – то, что делают агенты, используя доступные им ресурсы.
5. Физическое пространство – конкретные места, в которых размещены агенты и ресурсы.
Физический город становится ареной борьбы агентов и – одновременно – восковой табличкой, на которой оставляют следы их практики. Закрывая глаза, по примеру Кэролин Стил, бурдьевист не видит Парижа – он видит индивидуальных агентов (студентов, художников и куртизанок), вытесненных коллективным агентом (буржуазией) с левого берега Сены на окраину города, холм Монмартр, где происходит образование нового коллективного агента (богемы) в практиках физического освоения / символического присвоения территории и производства нового культурного ресурса. Затем он видит, как коллективный агент буржуазия в попытке захвата этого культурного ресурса перебирается на Монмартр (используя доступные ему экономические ресурсы), в результате чего цены на аренду поднимаются и обладатели культурного капитала вынуждены в очередной раз мигрировать. По-видимому, недавний захват части южного Гарлема нью-йоркскими хипстерами, в результате которого на авеню Мартина Лютера Кинга и Малкольма Х (символическая маркировка пространства обитателями черных гетто) теперь открылись модные кофейни с дорогим, но по-прежнему безвкусным кофе (новая символическая маркировка), может быть описан в тех же категориях.
Именно эти различения позволяют Ольге Трущенко, изучая историю сегрегации в Москве, разгадать загадку Юго-Запада. «На самом деле, – замечает Бурдьё, – социальное пространство стремится преобразоваться более или менее строгим образом в физическое пространство с помощью удаления или депортации некоторых людей – операций неизбежно очень дорогостоящих» [Бурдьё 1993: 50]. Заметим, что первые четыре из пяти перечисленных выше конститутивных признаков города относятся к «социальному пространству», понятому как пространство социальных позиций / отношений, и только последний – к пространству физическому, которое лишено собственного содержания и тем более каузальной силы:
В иерархически организованном обществе не существует пространства, которое не было бы иерархизировано и не выражало бы иерархии и социальные дистанции в более или менее деформированном, а главное, в замаскированном виде вследствие действия натурализации, вызывающей устойчивое отнесение социальных реальностей к физическому миру [там же: 51].
Можем ли мы в этой оптике увидеть городской ландшафт «сам по себе»? Существуют ли в городе реки, холмы, пруды и овраги? Существуют, но исключительно как производные от практик присвоения и социального конструирования:
Социальное пространство – не физическое пространство, но оно стремится реализоваться в нем более или менее полно и точно. Это объясняет то, что нам так трудно осмысливать его именно как физическое. То пространство, в котором мы обитаем и которое мы познаем, является социально размеченным и сконструированным. Физическое пространство не может мыслиться в таком своем качестве иначе, как через абстракцию (физическая география), т. е. игнорируя решительным образом все, чему оно обязано, являясь обитаемым и присвоенным. Иначе говоря, физическое пространство есть социальная конструкция и проекция социального пространства, социальная структура в объективированном состоянии [там же: 53].
Если вам так уж хочется попытаться вытащить из бурдьевистского языка заложенную в нем концептуализацию именно физического городского пространства, вам придется довольствоваться идеей контейнера, вместилища агентов и ресурсов. Сам Бурдьё, вероятно, радикально возражал бы против такой интерпретации – ньютоновской интуиции пространства-контейнера он решительно противопоставляет лейбницевскую идею пространства отношений, – но цитата говорит сама за себя:
Реализованное физически социальное пространство представляет собой распределение в физическом пространстве различных видов благ и услуг, а также индивидуальных агентов и групп, локализованных физически (как тела, привязанные к постоянному месту) и обладающих возможностями присвоения этих более или менее значительных благ и услуг [Бурдьё 1993: 54].
Реляционным у Бурдьё оказывается только пространство социальное, физическая территория города – контейнер агентов и проекционный экран их отношений и практик. Иногда концептуализация говорит больше, чем хочет сказать ее автор.
Здесь читатель вправе возмутиться (что нередко случается, когда урбанисты читают Бурдьё): как быть с живыми людьми из плоти и крови, с физическим городом из домов и улиц, с реальными проблемами вроде пробок и грязи? Почему реальные субъекты, которые едят, спят и производят отходы, оказались замещены абстрактными социальными агентами, погруженными в социальные отношения и коллективные практики? Но эта критика бессодержательна. «Живые люди» – куда большая абстракция, чем «социальные агенты». Чтобы что-то видеть, нужно чего-то не видеть. Обвинять Бурдьё и Трущенко в «редукционизме» и «абстрактности» – все равно, что обвинять хирурга в том, что его скальпель слишком остро наточен и слишком мало похож на столовый нож. Критиковать концептуализацию можно только за ее собственные внутренние противоречия и неконсистентность. А еще за слишком слабую различительную способность (дискриминативность) и слишком универсальные объяснения, нечувствительные к специфике объекта.
Мала Страна: «Нам-то что? Мы там не живем…»Туристы в Праге быстро приобретают чувствительность к границам городских районов. Невооруженным глазом видны различия между Старым и Новым местом, между жилыми кварталами Праги V и историческим центром. Но, вероятно, сильнее всего в глаза бросаются различия между архитектурой правого и левого берега реки Влтавы, особенно в районе Карлова моста. На одном берегу реки – «рыночное» Старое место, на другом – «государственническая» Мала Страна.
Мала Страна лежит на склоне холма: от Пражского Града и Градчан до Влтавы. Но, в отличие от торговой части города, застраивалась она не от реки, а от замка. Изначально здесь селился обслуживающий персонал и люди, рассчитывающие на защиту замковых стен в случае нападения. В 1257 году Отакар II принимает стратегическое решение усилить эту территорию за счет более лояльных групп населения. Он приглашает сюда колонистов с севера Германии, выдавливая из города на деревенские окраины всех местных старожилов. Немецкое население составляло абсолютно большинство жителей этого района почти семьсот лет. В XIX веке, привлеченные символическим престижем места, здесь стали селиться наиболее состоятельные чешские семьи, которые – самим фактом переезда на Малу Страну – подчеркивали свою принадлежность к государственной элите.
В годы немецкой оккупации жители района неслучайно оказались наиболее лояльной новым властям частью населения города. Когда в конце войны нацистские пропагандисты расклеили по городу агитационные плакаты с изображением Града и Малой Страны с угрожающе занесенными над ними серпом и молотом и надписью «Захватят – пропадете», кто-то из местных чехов подписал карандашом: «Нам-то что? Мы там не живем».
Последовательный бурдьевист легко разложит историю пражского района на «агентов», «отношения», «практики», «капиталы», «границы», «сегрегацию», «символическое присвоение» и «престиж». Он объяснит – вполне достоверно, – почему до сих пор Мала Страна остается одним из европейских заповедников барокко, благополучно пережив период лютой «реготизации» Праги (когда в результате всплеска национального самосознания в готическом стиле перестраивались даже те исторические здания, которые никогда раньше готическими не были). Кроме того, исследователь-бурдьевист на своем языке сможет объяснить, что такое городская идентичность: не просто чувство идентификации с некоторой территорией, а телесно укорененная, встроенная в категории восприятия и различения, практическая связь с местом. Все же всякая хорошая концептуализация – это генеративная структура, она порождает все новые и новые различения из нескольких исходно заданных концептов.
Схема 4. Концептуальное ядро Бурдьёполиса
Схема 5. Концепты второй орбиты
Как?
Посмотрим еще раз на бурдьевистскую концептуализацию города (схема 4).
Это так называемые конститутивные признаки, или концепты первой орбиты. Они заданы аксиоматически, их связь – теоретический постулат. Мы видим, что концептуализация Бурдьё предельно консистентна: здесь все связано со всем. Но чтобы концептуализация «ожила», каждому концепту первой орбиты должен быть поставлен в соответствие ряд (также связанных между собой) концептов второй орбиты – различающих, уточняющих, специфицирующих. В конце концов, концептуализация – это не только последовательное определение предмета, но и его аналитическое расчленение, препарирование. Предлагая некоторый образ объекта в системе теоретических координат, мы вместе с перспективой его рассмотрения создаем и возможность фрагментации, дискретизации, разложения на элементы, что позволяет четче выделить единицы будущего исследования. Такие вспомогательные концепты мы далее будем называть дискриминативными.
Первый способ построения системы дискриминативных концептов – вынесение на вторую орбиту предикативных характеристик. Какие агенты? Коллективные и индивидуальные, сплоченные и аморфные, ресурсные и лишенные всего. Какие практики? Присвоение, маркирование, вытеснение, захват, контроль. Какие отношения? Синхронные и диахронные, смысловые и силовые, кооперативные и конфликтные. Какие ресурсы? И так далее.
Вооруженный подобной оптикой исследователь задается вопросом: каковы практики агентов Х, пользующихся ресурсами Y, в борьбе за ресурсы Z? Или: как отношения А воспроизводятся в практиках В, объективируясь в пространстве С? Проведя, к примеру, сравнительное исследование расселения московских и питерских коммуналок в 1990‐е годы, социолог-бурдьевист сможет объяснить, почему в Питере коммуналки в некоторых центральных ареалах города сохранились, а в Москве – нет. Потому что в Москве агенты, обладающие административным ресурсом, в коалиции с агентами, обладающими экономическими ресурсами, расселили коммуналки (в терминологии Бурдьё «депортировали некоторые группы людей») в процессе практического учреждения сегмента дорогого элитного жилья в центре столицы. Символический престиж центра и высокая конкуренция экономических элит за символический капитал не оставили коммуналкам ни единого шанса. Такой анализ будет лишен насыщенных этнографических описаний практик жизни в коммунальной квартире [Утехин 2004], зато в нем, скорее всего, будет предложено некоторое подобие строгого «социологического объяснения».
Этот ход – помещение на вторую орбиту предикативных характеристик – чаще всего используется теоретически продвинутыми исследователями-эмпириками. Он позволяет быстро определить направления поиска. Тестируя наличие связи между концептами второй орбиты («Агенты Х – Ресурсы Y», «Практики А – Отношения В»), исследователь заготавливает впрок гипотезы, доступные эмпирической проверке. Но это не единственная возможность.
Другой тип дискриминативных концептов – атрибуты. К примеру, у агентов есть тела. Тело не делает агента социальным агентом – таковым его делает нахождение в пространстве соответствующих социальных позиций и включенность в определенные практики социальной жизни. Но, не имея тела, довольно сложно быть включенным в практики. Сами практики имеют историю. История актуализируется в практиках агентов, оставляя отпечаток в их телах. Этот телесный отпечаток и называется габитусом – система приобретенных социальных диспозиций определяет то, как мы открываем дверь, умеем ли пользоваться ножом и вилкой, как стоим на эскалаторе. Бурдьё пишет:
Перефразируя Пруста, можно было бы сказать, что ноги и руки полны закостеневшими императивами. Так что можно составить список ценностей, ставших телом, благодаря транссубстантивации, совершаемой скрытым убеждением имплицитной педагогики, которая способна внушить целую космогонию, этику, метафизику и политику через такие незначительные предписания, как «держись прямо» или «не держи нож в левой руке», и зафиксировать в самых незначимых с виду деталях: одежде, осанке, телесных и вербальных манерах выражения – фундаментальные принципы культурного суждения, остающихся, таким образом, вне осознания и объяснения [Бурдьё 2001: 135].
«Габитус» – концепт второй орбиты, являющийся одновременно атрибутом агентов и их практик. Продолжим эту теоретическую линию: что будет соответствующим концептом второй орбиты для «физического пространства»? Можно ли аналогичным образом мыслить «габитус места»? Да. Бурдьё здесь использует термин «габитат»: «Габитус [habitus] формирует место обитания [habitat] посредством более или менее адекватного социального употребления этого места обитания, которое он [габитус] побуждает из него делать» [Бурдьё 1993: 45]. Габитат связывает практики, места и ресурсы:
Место обитания, как социально квалифицированное физическое место, предоставляет усредненные шансы для присвоения различных материальных и культурных благ и услуг, имеющихся в распоряжении в данный момент. Шансы специфицируются для различных обитателей этой зоны по материальным (деньги, частный транспорт и др.) и культурным способностям присваивать, имеющимся у каждого агента (прислуга испанка из XVI округа Парижа не имеет тех же возможностей присвоить себе блага и услуги, предлагаемые данным округом, что есть у ее хозяина). Можно физически занимать жилище, но, собственно говоря, не жить в нем, если не располагаешь негласно требующимися средствами, начиная с определенного габитуса. Такое положение у тех алжирских семей, которые, перебираясь из трущоб в район HLM, обнаруживают, что против всех ожиданий, они «сражены» новым, столь долгожданным жилищем, не имея возможности выполнить требования, которые оно негласно заключает в себе, например, необходимость финансовых средств на покрытие вновь появившихся расходов (на газ, электричество, а также транспорт, оборудование и др.), но еще и тем стилем жизни, в частности, женщин, который обнаруживается в глубине с виду универсального пространства: начиная с необходимости и умения сшить шторы и кончая готовностью жить свободно в неизвестном социальном окружении [Бурдьё 1993: 46].
Схема 6. Концепты второй орбиты
Габитус и габитат – атрибуты концептов первой орбиты. Их ценность состоит, в частности, в том, что они оказываются «узлами связи» нескольких конститутивных характеристик. (Пример другого такого атрибута: бурдьевистское понятие поля.) Если отношения между предикатами должны быть проверены эмпирически, то отношения между атрибутами – такой же теоретический постулат, как связь концептов первой орбиты. Генеративная способность концептуальной схемы (т. е. способность порождать все большее количество дискриминативных различений на основе нескольких исходных) напрямую связана с работой атрибутов. Но в конечном итоге каждому атрибутивному концепту все равно должна быть поставлена в соответствие некоторая совокупность оперантов, которые и позволят (после сбора данных) ответить на вопросы: как связаны габитусы и габитаты? Какие практики каких агентов производят «подгонку» тел и мест? Каждый концепт второй (третьей, четвертой) орбиты – трансцендентальная ячейка, которая ждет своих эмпирических данных и всегда рискует остаться незаполненной.
Чем более сложен и детализирован наш язык описания города, тем больше возможностей присоединения новых различений в нем создается. Как быть, например, с «дискурсами о городе» – многочисленными нарративами, метафорами, мифами, идентичностями, которые непрерывно циркулируют в медиа? Для бурдьевиста дискурсы производятся и транслируются коллективными агентами, борющимися за дефицитные блага, а потому они отражают одновременно структуру диспозиций (габитусы) агентов и схему отношений – силовых и смысловых – между ними. Дискурс о городе не является конститутивной характеристикой города (ему нет места на первой орбите), не он делает город городом. Можно провести бурдьевистское исследование города и ни разу не прибегнуть к анализу дискурсов – яркий пример тому исследование О. Трущенко. Но такой анализ (если дискурсу нашлось место среди атрибутивных концептов на второй орбите) вполне может дополнить бурдьевистскую картину города. Хотя стоит сделать только один ход – перенести «дискурсы» на первую орбиту, придать им автономию от производящих их субъектов и «структурных условий» их производства – чтобы разрушить стройную бурдьевистскую концептуализацию. Теперь город – это то, что описывает себя как город (к этому шагу мы вернемся в конце книги.)
Две стратегии выделения концептов второй орбиты – поиск предикативных и атрибутивных характеристик – вовсе не исключают друг друга. Хотя первый чаще используется эмпириками, а второй – теоретиками. Постоянная «перепрошивка» концепт-графа, создание новых узлов связи, позволяет нашим концептуализациям регенерировать, обретать новую жизнь за счет устранения одних различений и добавления других. Каждое такое добавление или устранение концепта – это серьезное теоретическое решение. К примеру, может ли физическое пространство быть ресурсом? (Вопрос Анри Лефевра [Лефевр 2015].) Нет, говорим мы, следуя логике предложенной выше схемы – оно есть совокупность мест размещения ресурсов и агентов. Но не является ли ресурсом само место размещения ресурсов? Чем-то вроде ресурса второго порядка? Если мы примем такое решение, физические места города из «контейнеров», становящихся габитатами исключительно благодаря включению в некоторую социальную практику, превратятся в «пространственный капитал», который может быть конвертирован в иные формы капитала [Лефевр 2014].
А агенты? Действительно ли агенты и практики – в равной степени независимые переменные? Может быть, имеет смысл убрать агентов на вторую орбиту (агенты как атрибуты практик), сказав: «Город – это не люди и их практики, а практики и их люди»? Тогда мы получаем свободный от габитусов и прочих пережитков объективированной истории чистый «практический город», сотканный из миллионов незаметных, нерефлексивных, разворачивающихся в пространстве и времени рутинных действий. За такое – практикоцентричное – решение придется дорого заплатить (чем именно, мы узнаем в третьей главе), но оно возможно. Поскольку никакая концептуализация не является замкнутой формальной системой; чтобы работать, она должна каждый раз пересобираться заново. И тогда множество иных различений – взятых из теории действия, теории рационального выбора, теории пространства, теории игр, теории капиталов, теории практик etc. – могут подсоединяться (на второй орбите) к уже имеющимся различениям концептуальной схемы города.
Всякая используемая исследователем теория – не более чем ресурс его воображения. Главное, помнить, что коридор возможностей подсоединения новых различений задается на первом этапе концептуализации – на этапе «прошивки» концептов первой орбиты.
Теперь представьте себе два множества элементов. Одно включает в себя «людей», «машины», «грязь», «смог», «ненависть», «одиночество», «пробки» и «деньги». Второе – «агентов», «отношения», «практики», «ресурсы», «места-контейнеры», а также «габитусы», «габитаты», «поля», «капиталы» и «дискурсы». Второе множество в отличие от первого консистентно, рафинировано и лишено «живой жизни». Задача социолога – не добавить (синтагматически) элементы первого множества к элементам второго, а выразить (парадигматически) одно через другое. Мы привыкли думать, что копия всегда проще оригинала, что цель концептуального моделирования – систематическая редукция объекта, его превращение в относительно простой и доступный изучению предмет. Но есть модели, которые куда сложнее своих объектов. Так, Бурдьё создает альтернативную городскую реальность – утопический город Бурдьёполис. Этот «трансцендентальный город» растет и усложняется, он накладывается на реальные города и делает их видимыми для социолога. В результате все доступные бурдьевистскому взгляду города становятся немного бурдьёполисами.