Текст книги "Венок на волне"
Автор книги: Виктор Степанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Вообще парень, видно, был с головой. Мы с Борисом сидели за партой локоть в локоть и не сводили с него глаз. Лектор сразу взял быка за рога и как гайкой привинтил наше внимание первым же научным словечком, смысл которого до сих пор, признаться, так я и не уяснил.
– В том вердикте, – сказал лектор, философски выгибая бровь, – в том вердикте, который выносят некоторые нашему современнику, утверждая, что он сух, есть своя логика. Да, да, дорогие мои, как это ни парадоксально. – Парень растянул улыбку и бросил кокетливый взгляд в сторону наших девчонок. Мы навострили уши. – Стремительная наша действительность, – продолжал он набирать высоту тона, – не позволяет собраться "в узел", происходит распыление эмоций. Сегодняшние молодые люди влюбляются и переживают, может быть, ничуть не меньше, чем шекспировские Ромео и Джульетта. Но нынешний Ромео исполняет в жизни далеко не единственную роль влюбленного...
Я покосился на девчат: слышите, Ромео и в подметки нам не годится с его "ахами"! Но девчата завороженно смотрели на лектора.
– Да, да! – Парень повел покровительственным жестом. – Кроме всего прочего, современный молодой человек учится, и учеба требует от него огромного умственного напряжения. Успех или неудача, скажем, двойка в дневнике, – при этом лектор сочувственно поджал губы, – пробуждают в Ромео определенную гамму чувств. В результате он не в состоянии, хотя это ему и хочется, всю силу эмоций сосредоточить на предмете своей любви. Поэтому он начинает определять место Джульетты в своих планах: высчитывает, когда сможет с нею встретиться, сколько ей времени уделить...
– Чепуха, – громко шепнул Борис, – чушь какая-то!
У Бориса всегда крайности – то сидел как пришитый, то, видите ли, не нравится.
– Для современного молодого человека, – лектор посмотрел в нашу сторону и, как мне показалось, столкнулся взглядом с Борисом, – девушка не какое-то таинственное существо, спрятанное подальше от его глаз на женской половине дома. Для него она прежде всего партнер по работе и учебе, человек, с которым он постоянно вступает в деловые отношения. Можно согласиться с тем, что мы потеряли и продолжаем терять некоторые из аксессуаров платонической любви: мечты, вздохи на расстоянии, романтику тайных встреч и так далее. Зато мы обрели нечто большее. Мы любим не форму, а содержание, и духовная близость стала условием, а не маловероятным следствием отношений мужчины и женщины.
При этих словах Николай Григорьевич подкашлянул – мы, конечно, поняли: ему не понравились "мужчины и женщины", в нашем школьном обиходе они почему-то старательно опускались.
После выступления лектора девчатам нашим пришлось трудновато. Но зря они старались – мы их почти не слушали: заранее знали, что скажут дежурные ораторы. И когда Николай Григорьевич для проформы спросил, есть ли еще желающие выступить, наступила традиционная пауза, благовоспитанно выждав которую, мы обычно срывались с мест.
– Ну, так есть желающие? – повторил вопрос Николай Григорьевич. И сделал он это, скорее, для гостя-лектора, чем для нас. Откуда им быть, желающим? Кто заранее готовился, тот уже выступил.
Я схватился за крышку парты и уже приготовился к прыжку к двери, как вдруг услышал голос Бориса.
– Разрешите мне!
Что такое он еще надумал? Я опасливо взглянул на друга.
Борис шагнул из-за парты в проход, чтоб прямее стоять, заложил руку за борт куртки, как бы подчеркивая основательность того, что он собирается сказать, и исподлобья взглянул на лектора. Я-то знал, спокойствие показное. Борису стоило немало усилий, чтобы собрать себя в кулак. Но делал он это мастерски.
– Я в корне с вами не согласен, товарищ лектор, – произнес Борис не своим, вдруг осевшим от волнения голосом.
Зал шевельнулся и затих.
– В век космоса и кибернетики, – Борис прищурился, что-то вспоминая, – как справедливо заметила однажды "Комсомолка", людям нужна душистая ветка сирени. Я имею в виду любовь.
"Молодец, Борис, – подумал я, – отбрил так отбрил".
А Борис развивал свою мысль дальше.
– По-вашему выходит, что аксе... – тут Борис запнулся и почти по слогам выговорил это ужасно ученое словечко, – аксессуа-ры... платонической любви утеряны. Мол, ни вздохов, ни переживаний... Я думаю, наоборот: чем больше в нашей крови логарифмов, тем поэтичнее любовь.
Я обомлел: "Во дает Борька! Откуда такие слова?"
А мой друг уже обрел свой голос и продолжал без тени робости.
– Мне кажется, – сказал Борис, – в нашей крови еще мечутся гены дуэлянтов. Оружие носить и применять запрещено, конечно. Но случись настоящая любовь... Настоящая! И каждый из нас готов вызвать на моральную дуэль любого, кто попытается оскорбить святое чувство.
Я увидел, как Николай Григорьевич привстал, но не решился перебить Бориса. А по рядам бежал шелест, как в лесу по верхушкам деревьев перед грозой. Язык у Бориса подвешен, ничего не скажешь. Слово бросит – и в классе пожар. Вот так однажды он взбудоражил нас перед уроком английского языка. И доказал, что лучший способ показать строптивой "англичанке" характер – уйти с урока. Бедные преподаватели иностранных языков почему-то им больше всех досаждают ученики.
Борис произнес тогда страстную обличительную речь. Но на другой день, когда мы по очереди ломали шапки в учительской, пытаясь загладить проступок, Бориса среди наказуемых не оказалось. Не пришел по уважительной причине. Попросили справку – представил: действительно был болен. Из чувства мальчишеской солидарности выдать "главаря" мы не посмели.
На диспуте Борис, судя по всему, опять был в ударе.
– Так что... – Борис мельком (но я-то знал, лишь один я знал, куда тоньше лазера метнулся его взгляд. Отсверком, тоже видимым только мне, ответили Борису глаза Гали Скороходовой, сидевшей позади у самого окна) взглянул назад, – так что не перевелись еще д'Артаньяны. И крепка рука на эфесе. И... – Борис помолчал, но закончил совсем прозаично: – Были ведь случаи, что люди бросали школу. Из-за любви...
– В нашей школе не было! Вы преувеличиваете, Кирьянов, – раздался в тягостной тишине голос учителя.
Но спичка была брошена. И задымился, вспыхнул спор. Говорили много, допоздна. Лектор уехал раньше, чем мы разошлись. Только Николай Григорьевич терпеливо дождался, пока мы разберем свои пальто в раздевалке. Недовольный был вид у нашего классного руководителя. Борис выбрал момент, подошел. Не надевая шапки, сказал извинительно:
– Может, я что-нибудь не так, Николай Григорьевич... А? Так я не от себя, честное слово. Для затравки...
Вот чудак! Зачем надо было извиняться – это же диспут, а не урок. Николай Григорьевич пожал плечами.
После диспута, по дороге домой, я все осаждал Бориса.
– Про Ромео вопрос вроде бы ясен, но мы другую сторону медали не рассмотрели. Где Пенелопы, – спрашивал я у него, – Дездемоны где? А Джульетты? Где те, которых, как говорил Маяковский, надо ревновать к Копернику?
Борис опять тянул мочало – начинай сначала.
– А где Одиссеи, где Отелло, где Ромео? – парировал он. – Да, в мире происходит девальвация чувства, но виноваты в этом прежде всего мы, мужчины.
Про девальвацию – это он загнул, козырнул очередным словечком, как тот лектор.
– Мы, мужчины, – повторил Борис, – слишком омужичились, потому и женщины так индифферентны. – И тут же подкрепил этот довод: – Вот, допустим, на танцах. Ты подходишь к девчонке и приглашаешь ее танцевать. Она отказывает. Что тебя в данном случае рассердило? То, что она не пошла с тобой танцевать? Ничего подобного. То, что уже все кружатся, а ты остался стоять остолопом. Но ты не стоишь. Ты тут же приглашаешь другую. И тебе все равно, и той, которая отказала, безразлично. Просто ты не пришелся ей с первого взгляда. Или совершил ошибку, когда приглашал.
Возразить трудно. Я знаю, что Борису никто никогда на танцах не отказывал. Был у него, как однажды признался, "индивидуальный подход". В пылу откровения Борис даже поделился со мной одним из секретов. Он назвал этот секрет "эффектом неожиданности".
– Как ты подходишь к девчонке на танцах? Знаешь? – спросил он загадочно. – Нет, не знаешь. А ты взгляни на себя со стороны. Ты подходишь, как будто к манекену, уверенный, что тебе не возразят. И эта твоя самоуверенность видна насквозь. А разглядел внимательно, кого приглашаешь? Нет. Ничего, кроме внешности, ты не видишь. А ты в глаза взгляни, в самую душу, понял? Если девушка грустная, задумчивая стоит, улыбнись. Если хохотушка, наоборот, изобрази на лице печаль. Вот тебе и эффект неожиданности. Срабатывает безотказно.
Может быть, Борис и прав. А при чем тут любовь?
– А любовь, – заключил Борис, – любовь – это такое чувство, что... – Он покрутил пальцем, подбирая слова, но, взглянув на меня, только вздохнул. И взгляд его и вздох были настолько красноречивы, что я понял: Борис влюбился. Я знал, в кого. И знал, кто ждет его под козырьком автобусной остановки на повороте Сентябрьской улицы Сейчас дойдем до поворота, Борис протянет руку и скажет: "Пока!"
– Пока, – сказал Борис – Дома давно ждут.
Но ждали-то его не дома – это точно.
Галка Скороходова училась в девятом, а мы в десятом Классы были напротив, и в ту самую минуту, когда кончалась перемена, но еще не начинался урок, когда все сидели на местах в ожидании учителя и коридор был пуст, я выскакивал за дверь и передавал Галке записку от Бориса. Галка рисковала сама, но, прекрасно зная, что и я рискую быть застигнутым с поличным, награждала меня таким взглядом, словно я совершал героический подвиг. Ради этого взгляда я был готов на все, потому что Галка считалась первой красавицей школы.
Правда, я ничего в ней особенного не находил. Длинная – до пятого класса ее и звали-то Жердь. И талантами не отличалась – в самодеятельности не пела, не танцевала. Вот только глаза – темные с обводинками, как виноградные Ягодины, что поспели не на виду, а в прохладной тени куста. Глаза и еще, пожалуй, улыбка. Улыбнется и сразу словно солнце вслед за тучкой по дождливому дню пробежало.
Вот и все, а остальное так себе. И ничем больше Галка не выделялась. Но с тех пор как в шестом, не то в седьмом классе Ольга Валериановна сказала на школьном вечере: "Батюшки, смотрите, Галка-то наша какой красавицей стала. Прямо лебедь!" – Галка Скороходова стала звездой школы. Не было такого старшеклассника, который не считал бы за честь пройти с ней рядом даже по коридору.
Но как этого и следовало ожидать, иначе просто не могло быть, Галка выразила благосклонность только моему другу – Борису.
Я знал все. Я знал, что они назначают свидания у старой липы, что прощаются у поворота на Сентябрьскую улицу. Галка и Борис встречались почти каждый день, но никто в Апрелевке не видел их вместе.
– Сегодня читал ей стихи, – откровенничал Борис. – С ней, даже когда молчишь, как будто разговариваешь. Удивительно восприимчивая натура!
Я, конечно, радовался за друга. Но, как поется в песне, рядом с белой завистью во мне рождалась зависть черная. К Борису любовь пришла, а ко мне? Что я, лыком шит? На фотокарточках выгляжу не хуже, чем Борис. Опять же – третий разряд по боксу. И даже стихи пишу. Но не приходит эта самая любовь. Сколько ее можно ждать?
Вот Галка, действительно... Она только на секунду-другую чуть больше положенного задержит на тебе взгляд, и ты словно с обрыва – в омут, так и окатит, обожжет...
Эх, Борька, дружище, да разве нарушу я заветы нашей мужской дружбы даже в мыслях...
Ни я, ни Борис еще не знали, что записка, переданная мною накануне Галке, против нашей воли оказалась последней. Клочок бумаги из тетради по алгебре белой бабочкой уже порхал по учительской из рук в руки, из рук в руки, а мы и не подозревали!
Как эта трепетнокрылая бабочка попала в сачок?
Галка Скороходова допустила непоправимую оплошность. Она оставила записку в тетради, которую сдала учи тельнице.
Вот они, девчонки-растеряхи! Никакого понятия о конспирации. Просто диву даешься, когда видишь их беспечность. Разве из таких получались партизанки! Хоть бы хватилась! Нет. Галка узнала о беде, когда та в облике Ольги Валериановны выстрелила прямо в упор.
– Тебе послание?
– Мне, – сказала Галка, не дрогнув. – Тут прямо написано: "Галек, милый!"
Не знаю, что такое Борис там написал, – записка незамедлительно была передана Николаю Григорьевичу, нашему классному руководителю.
Об этом мне Борис рассказал, когда мы возвращались из школы. Друг был неузнаваем.
– Вот влип, – сокрушался Борис. – Николаша (так мы между собой называли Николая Григорьевича) пригрозил: если, говорит, ты эти свиданьица не прекратишь, публично зачитаю записку на родительском собрании. Рано, говорит, любовью начал заниматься, в книги почаще заглядывай. И такое он вещает мне!..
Что было делать! Борису ничего посоветовать я не мог. Понятно, боится матери. Отец у него – гость в доме, работает в "почтовом ящике" дни и ночи пропадает в командировках. А мать – кто не знает ее! – самая бойкая продавщица в гастрономе. Перед ней вся Апрелевка в очереди на цыпочках стоит. Ее за грубость сколько раз увольняли. И ничего, работает Мария Ивановна. Я, говорит, как Манька-встанька. Перед матерью Борис тише воды ниже травы. (Вот догадка: не она ли его и в институт протащила? Такая любого декана пробьет! Наверное, она. Совсекретно. Иначе бы он и меня потащил с собой!)
– Нет, не будет Николаша обнародовать записку, это он так, для острастки.
– А если зачитает! – усмехнулся Борис и отрешенно махнул рукой: Нет, надо завязывать. Кончать надо. Иначе вся репутация в тартарары.
Два дня Борис делал вид, будто не знает Галку. Даже не здоровался. "Соблюдает конспирацию", – догадался я. И мне Борис сказал:
– Не подходи. Мало ли что?
На третий день я был дежурным по классу. Когда после перемены все уже сидели за партами, я выглянул в коридор, нет ли учителя. Напротив дверей стояла Галка.
– Паша, – зашептала она, оглядываясь на канцелярию, – передай, пожалуйста, Борису... – и протянула записку.
И глаза у Галки были такие, что в эту минуту я взял бы записку на виду у всего педсовета.
Я схватил записку и ринулся в класс.
– Вот, – сказал я Борису, – держи, – и нащупал под партой его руку.
– От нее? – спросил Борис и посмотрел на меня, как сквозь туман. И руку тут же убрал.
На перемену я решил не выходить – что отвечу Галке, если спросит? Но после уроков мы столкнулись с ней лицом к лицу в раздевалке. Она ничего не спросила, но глаза ждали ответа, и я не смог не солгать.
– Все... Все в порядке, – сказал я.
С Борисом мы долго шли не разговаривая, но возле дома я не выдержал.
– Что же получается, Борь, – начал я осторожно, – выходит, прощай, любовь? Из-за какой-то записки?
– Да что ты понимаешь в любви? – огрызнулся Борис – Ну, встречались. Ну и что?
"Как это ну и что? Это же Галка..."
Долго мы шли молча.
– Ладно, закончим этот разговор, – сказал Борис примирительно. Давай-ка завтра съездим за мотылем и – на рыбалку!
В субботу после уроков, не заходя домой, мы сели в электричку и поехали в зоомагазин. Борис уткнулся в "Неделю", а я смотрел в окно.
– Как же теперь Галка? – спросил я, словно мы и не заканчивали вчерашнего разговора.
Не отрываясь от газеты, Борис раздраженно бросил:
– Что тебе далась эта Галка?
Но я-то видел, как он потемнел лицом, словно замерз в этой духоте вагона.
– Значит, нет любви? А д'Артаньяны, про которых ты так горячо распинался на диспуте?..
Борис тут же перебил:
– Брось ты ахинею разводить... Любовь... любовь... – И тут же воспользовался недозволенным приемом, ударил открытой перчаткой: Младенец. Сам-то хоть раз поцеловал кого-нибудь?
От неожиданности я потерял дар речи.
– Целовал? Какое достижение... Что в этом особенного? Хочешь... – я огляделся и увидел напротив девушек. – Хочешь, подойду и поцелую вон ту блондинку?
Я поднялся, подошел к соседней лавочке, поцеловал блондинку и выскочил в тамбур. На следующей остановке я спрыгнул с электрички. В Москву Борис поехал один.
На какой это было остановке? Я тогда не заметил. Я вообще ничего не соображал. Перед глазами в мутном овале девчата. Сидят на лавочке, переговариваются. Три-четыре шага. Блондинка даже не успела отвернуться. И сказать ничего не успела. Я наклонился – и ослепительный локон обжег мои губы. Родинка... Я, кажется, поцеловал ее в родинку. Но мог ли я видеть эту самую родинку? Над краешком губ... И еще запах локона, словно он откустился от черемухи.
– Не ожидал от тебя такой прыти, – сказал вечером Борис. – А девчонка ничего... Хорошую она тебе затрещину влепила. (Когда? Я даже и не заметил!) Нахалом тебя обозвала. Пришлось подсесть, провести разъяснительную работу. А зовут ее, между прочим, Лида!
..."Как тогда? как тогда? как тогда?.." – приговаривают колеса. Километровый столб, будто судья на дистанции, показал в окно электрички число километров, которые уж отделяют меня от Апрелевки. Двадцать, двадцать один... А как далеко, как безвозвратно я отъехал!
Может быть, вот в этом поезде, в этом вагоне я совершил тогда отчаянный, безрассудный поступок, – поцеловал незнакомую девушку. Поцеловал назло Борису. Мстил за Галку...
Я встретил незнакомку месяца три спустя. В автобусе, битком набитом дачниками, передал кондуктору чьи-то деньги и услышал за спиной звенящий насмешливыми нотками голос:
– А между прочим, со знакомыми принято здороваться!
Я повернулся, еще не понимая, к кому этот голос обращен. И тут кто-то тихонько, но настойчиво толкнул меня в плечо.
– Здравствуйте, отважный товарищ! – опять засмеялся голос.
Я шевельнул плечами, коловоротом развернулся на сто восемьдесят и обомлел: она! Да, это была та самая блондинка, с такой теперь близкой родинкой у краешка губ. Опять надавили пассажиры, штурмующие автобус на очередной остановке, и снова, как тогда, локон обжег мои губы. Вокруг пламенели кленовые букеты, а мне показалось, что в автобус внесли черемуху.
– На следующей выходите? – спросила она.
– Конечно! – сказал я.
Она была в коричневом плаще, и из-под воротничка приветливо выглядывал голубой газовый шарфик. Я думал, что вот сейчас спросит про ту мою выходку. Даже не напомнила. Только поинтересовалась как бы невзначай:
– Скажите, Борис ваш приятель?
– Друг, – с гордостью ответил я. – А что?
– Да так, ничего, – улыбнулась она. – Рыцарь двадцатого века.
Я так и не понял, хорошо это или плохо, когда тебя называют рыцарем двадцатого века.
Мы прошли всю Апрелевскую улицу, и у поворота на Киевское шоссе она остановилась.
– Вот я и дома, – сказала она, – до свидания...
И тут я понял, что если мы не условимся о встрече сейчас, то не увидимся больше никогда. А мне не хотелось – почему? – мне очень не хотелось, чтобы так вот – "здравствуйте" и "до свидания".
– Вы в кино ходите? – спросил я первое, что пришло в голову, лишь бы что-то спросить, лишь бы не уходила вот так, сразу.
– Ну, а почему же нет? – опять улыбнулась она, и я почувствовал, что разгадал нехитрую уловку этих слов. – На девять тридцать, как все взрослые люди. Особенно по выходным дням.
Да! Кажется, Борис говорил: она работает на "Грамушке" – так апрелевцы называют завод грампластинок.
Я начал формулировать новый словесный заход – и куда только девались слова! – но она вполне серьезно спросила:
– Хотите пригласить? Вон домик с зелеными наличниками. Злых собак во дворе нет. – И, кивнув, пошла по дорожке вдоль багряного палисадника.
Домой я возвращался окольным путем, чтобы дольше идти. Шел и думал: "Как все просто! Надо же – вдруг на тебя сваливается нежданная радость. Такого настроения у меня еще никогда не было. С чем бы это сравнить, когда на душе праздник? А ни с чем. Радость – она и есть радость. Праздник – он праздником и зовется.
Сколько раз мы встретились? Можно пересчитать по пальцам. Дважды были в кино. Я даже не помню названия картин. И еще просто так бродили по улицам. У меня и в мыслях не было ее поцеловать. Мы смотрели на звезды, слушали тишину, парение легких кленовых листьев. Ветер дышал осенним холодком...
Нет, ветер был ни при чем. Грусть наводил другой сквозняк. Я знал, что нам придется расстаться надолго, слишком надолго, но не ожидал, что разлука наступит так скоро.
– Вот повестка пришла, – сказал я однажды Лиде и протянул "Правду".
Она не сразу поняла.
– Где повестка?
– Читай, – показал я ей на первую страницу.
– "Приказ министра обороны СССР, – продекламировала Лида, подражая Левитану. – В связи с увольнением в запас военнослужащих, в соответствии с пунктом первым настоящего приказа призвать на действительную военную службу в Советскую Армию, Военно-Морской Флот, пограничные и внутренние войска граждан, которым ко дню призыва исполняется восемнадцать лет, не имеющих права на отсрочку от призыва, а также граждан старших призывных возрастов, у которых истекли отсрочки от призыва".
– Ну и что? – спросила она.
– Ко дню призыва мне все восемнадцать, отсрочек не имею, – отчеканил я по-военному.
– В таком случае шагом марш! – скомандовала Лида мне в тон. И, помолчав, добавила: – А куда же напишу я? Как я твой узнаю путь?
– Все равно, – сказал он тихо, – напиши куда-нибудь.
Мы рассмеялись.
– А как же тот рыцарь двадцатого века? У него что, отсрочка?
Я промолчал.
Повестка из наро-фоминского райвоенкомата пришла через две недели.
4.
Меня никто не будил это точно. Но какая-то непонятная сила словно подтолкнула койку, я вскочил, не открывая глаз, потянулся за робой и только тут услышал частые, торопливые звуки ревуна.
– Скорее в рубку! – крикнул Афанасьев и рывком взлетел по трапу. Я кинулся за ним.
– Боевая тревога! Боевая тревога! – раздалось из динамика. – Корабль к бою и походу приготовить!
Знакомый и незнакомый голос. Жесткий, требовательный, повелевающий.
Я втиснулся в рубку и не сразу узнал Афанасьева. Он сидел в наушниках и берете, будто впаянный в кресло. Только руки в непрерывном движении от кнопки к кнопке, от рычажка к рычажку. Мне показалось даже, что он как-то сразу осунулся, на скулах обозначились желваки, губы сжаты, и взгляд неотрывно нацелился в экран локатора: он уже светился, и по кругу нервно бегала зеленая стрелка луча.
Афанасьев снял наушники и кивнул мне, будто только что увиделись.
– Садись рядом, будешь помогать...
Злопамятный или нет? Наблюдая за проворными движениями его рук, на ощупь находящих нужный рычаг, я устыдился вчерашней вспышки. Нет, наверное, не за здорово живешь нацепили Афанасьеву лычки.
А из динамика раздавался все тот же отрывистый, энергичный голос, отдающий приказания.
– Кто это? – спросил я Афанасьева, показав на динамик.
– Командир, конечно... – И он взглянул на меня с недоумением.
Неужели командир? В спокойных металлических фразах, что доносились из динамика, я еще многого не понимал. Да и относились они сейчас к тем, кто на верхней палубе готовился к съемке со швартов. Но этому голосу сейчас внимало все.
Я силился представить командира на ходовом мостике таким, каким видел в каюте, и не мог. Такой всемогущий голос должен принадлежать совсем другому человеку. На его приказания незамедлительно, будто эхо, отзывался каждый отсек, каждая рубка. Мне даже представилось, что командир и корабль сейчас – одно целое. И не капитан 3-го ранга склонился над переговорной трубой, а весь корабль, вибрируя, говорит его голосом.
– Убрать носовой!
Всю торжественность минуты, когда военный корабль отходит от пирса, доводится испытать лишь тем, кто стоит на верхней палубе. Но таких немного, ведь пассажиров на боевом корабле не возят. А в иллюминаторы ничего не увидишь: они задраены по-походному. Я даже слышал легенду о том, как один машинист, пять лет прослуживший на флоте, ни разу не видел моря. Преувеличено, конечно. Но и я в эти минуты, о которых столько мечтал и которых с таким нетерпением ждал, сидел в тесной рубке и про себя чертыхался. Как царевич Гвидон в бочке – ни охнуть, ни вздохнуть.
Единственным "окошком" для нас с Афанасьевым был экран локатора.
Когда легли на курс, в рубку заглянул капитан-лейтенант.
– Значит, теперь в четыре глаза будем видеть!
– Так точно! – польщенно ответил я за двоих.
– Куда уж точней! – засмеялся капитан-лейтенант и, поглядывая на экран, продекламировал как бы невзначай: – "Уходят в море мальчики, приходят в порт мужчины..."
– Смотрите повнимательней, – сказал он, уходя. И добавил, подумав: Выдастся свободная минутка – покажу вам штурманскую прокладку. – И захлопнул дверь рубки.
– Мне покажет? – переспросил я Афанасьева.
В наушниках он меня не услышал. На экране локатора белесой полоской таял берег. Мы шли на линию дозора.
Что такое граница? Всякий представляет: зелено-красные полосатые столбы с гербом Советского Союза. Они неприступно стоят и в барханах пустынь, и в непролазной чащобе леса, и среди снеговых горных отрогов...
Граница морская – это волны и небо вокруг. Двенадцать миль от берега, что равняется примерно двадцати четырем сухопутным километрам, воды наши. Дальше нейтральные. Пограничных столбов здесь нет. Но моряки их "видят" и на штормовых кручах, и на глади штиля. Морская граница – это тонкая линия на штурманской карте.
Капитан-лейтенант сдержал свое обещание, вызвал меня наверх, в ходовую рубку.
– Вот линия государственной границы, – сказал он, развернув карту. Циркуль зашагал своими игольными ножками по пунктиру, отмеривая мили. – А это мы.
На автопрокладчике курса мы выглядели светящейся точкой, которая медленно ползла по карте. Вот таким образом, наверно, видят себя на орбите космонавты. Там, в тесной кабине, их орбита, которая обозначена тоже точкой, бегущей по маленькому глобусу.
– Ясно? – спрашивает капитан-лейтенант, отчеркивая карандашом линию.
– Ясно, – отвечаю я. – "Хорошо бы, – думаю, – еще здесь, наверху, постоять".
– Ну, а коли ясно, марш на боевой пост, – мягко приказывает капитан-лейтенант.
Наш с Афанасьевым боевой пост – глаза корабля.
– Как на рентгене, – говорю я, показывая на мерцающий экран локатора.
– Похоже, – соглашается Афанасьев.
Зеленый луч кружит по экрану, обнажая невидимое. Нарушителя не укроют ни ночь, ни туман. И если нарушитель перейдет запретную черту тот самый тонкий пунктир на карте, – тогда "Полный вперед!" – на сближение. А на мачте нашего корабля взовьется сигнал-приказ: "Застопорить ход, лечь в дрейф!"
Обо всем этом как бы походя, не отрывая от экрана взгляда, мне рассказывает Афанасьев.
– Бывает, что нарушители не останавливаются, – продолжал он. – Вроде бы не видят и не слышат. Тогда – в погоню. От нас далеко не уйдешь. На судно-нарушитель поднимается осмотровая команда. Выясняем причину столь неожиданного визита. Мирных отпускаем с миром, а чужака пограничник видит издалека.
Я смотрю на экран и думаю: "Вот бы попался пусть хоть самый паршивенький, но нарушитель".
В динамике щелкнуло, и вновь раздался знакомый голос:
– Свободным от вахты построиться на верхней палубе!
Я вопросительно взглянул на Афанасьева. "Это и тебя касается", показал он мне глазами и опять уставился на экран.
Выйдя на палубу, я увидел, что корабль резко сбавил ход. Сейчас он шел, наверно, "самым малым". Вода, разрезаемая форштевнем, не кипела, а расходилась плавным клином. На малом ходу ощутимее была и качка – корабль переваливался по отлогим буграм зыби.
Свободные от вахты матросы, а их оказалось немного, стояли шеренгой спиной к борту. Я пристроился рядом с конопатым гармонистом.
– Не знаешь, зачем это? – спросил я его.
– Тише вы там! – оборвал нас кто-то с правого фланга. – Командир идет...
Наш малочисленный строй шевельнулся и замер, без команды приняв стойку "смирно".
Командир медленно шел по палубе и нес на вытянутых перед собой руках что-то белое. Цветы! Я не поверил своим глазам. Но это действительно были цветы, те самые астры, которые стояли в командирской каюте.
Это что еще за номер! Не иначе у кого-нибудь день рождения. И вот вам, пожалте, букетик.
Но когда командир поравнялся с нашей шеренгой, я увидел, что ошибся. На небольшой деревянной подставке лежал венок. Белый, будто из пышного морозного кружева, переплетенный алой лентой.
Венок! А это зачем? По спине пробежали мурашки.
Командир передал венок матросу, стоящему правофланговым, и повернулся лицом к морю. Стало так тихо, что казалось, остановились винты. Только было слышно, как позванивает о форштевень волна. И флаг отщелкивал на ветру над головами.
Матрос подвязал под деревянную подставку фал – теперь венок был как на маленьких качелях – и вместе с командиром подошел к борту.
– Смирно! – как-то приглушенно скомандовал командир. – В память моряков "Стремительного", отдавших свои жизни за свободу и независимость нашей Родины, флаг приспустить!
Флаг дрогнул и чуть-чуть спал. Командир снял фуражку.
– Возложить венок!
Матрос стравил фал, и венок, словно на плотике, невесомо закачался на волне.
С минуту мы еще постояли в строю и вдруг, не сговариваясь, ринулись к борту. Венок плыл рядом. Но вот его чуть подкинуло, он скользнул за корму и превратился в один большой цветок астры, который лежал как бы на живом, бугристом граните моря.
Командир стоял задумчиво, не надевая фуражку. Казалось, он совсем забыл о нашем присутствии. Прижатые друг другом к леерам, мы, не двигаясь, глядели вслед уплывающему венку до тех пор, пока за гребнем волны он в последний раз мелькнул белой звездочкой.
– По местам! – кратко сказал командир.
А еще через минуту мы услышали властное и стремительное:
– Полный вперед!
Вдоль линии дозора корабль ложился на боевой галс.
П и с ь м о в т о р о е.
"Борис, привет! Мы в море. Я уже отстоял первую боевую вахту. Правда, дублером. Это совсем не то, что дублирующий состав футбольной команды. В любую минуту можешь оказаться в основном составе. Но вряд ли тебя заинтересует наша вахта у радиолокационной станции – день-деньской и темной ночью торчим с Афанасьевым у экрана. Тут романтики, сам понимаешь, никакой. Да обо всем и не напишешь.
Но вот, Борька, присутствовал я на ритуале, о котором, наверно, век не забуду! Это был ритуал почести погибшему кораблю.
Представь себе: идем, идем морем, и вдруг "Малый ход!". Выстраиваемся на палубе. Для чего бы? Оказывается, на этом месте когда-то погиб корабль. И вот мы, возможно над ним. Это все точно рассчитано на штурманской карте.
Командир выносит венок из белых астр, приспускается флаг – и венок уже на волне.
Это ли не романтика, а? Где-то на дне морском вечным сном спят матросы-герои. Может, они так и замерли на своих постах – кто у руля, кто у орудий. А над ними – густым синим небом километровая толща воды. И вот мы, которых в то грозное время даже не было на свете, идем теми же боевыми курсами.
На море не ставят обелисков, и мы спускаем венок. Матросы даже песню сочинили об этом. Она называется "Точка". Вот припев, послушай:


