355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Робсман » Царство тьмы (Рассказы и очерки) » Текст книги (страница 3)
Царство тьмы (Рассказы и очерки)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:56

Текст книги "Царство тьмы (Рассказы и очерки)"


Автор книги: Виктор Робсман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

"Не пойду, говорит, из своего дома, хоть убей! В сельсовете все знают, что отец мой батрак, и дед батрак, и сам я своим трудом в люди выбился..."

Я подумал тогда, что наверно в сельсовете проявили к нему снисхождение, потому он такой смелый и не страшно ему за самого себя заступиться.

– Послушай, говорю я, красная борода: ты разговоры разговаривай, а манатки свои скорее тащи на двор.

При этих словах мужик осунулся, оробел и некрасиво заплакал.

"Позволь, говорит, умереть мне в своем доме", – и повалился мне в ноги, как батрак перед помещиком.

– Вставай! – кричу я. – Ничего тебе не поможет!..

А он не слушает, и рассказывает про себя, про свою нужду в старости, и что теперь у него ничего нет. И, стыдно сказать, бросился старик целовать мои сапоги, как чужую девку. Я от этого еще больше озлился и без всякого дурного намерения приставил к самому его лицу дуло нагана. Он как-то странно выпучил глаза, посмотрел на меня снизу вверх, и без выстрела повалился навзничь. Я кричу ему:

– Эх ты, дурная голова! Вставай пока не поздно, и не притворяйся. Все равно, ничего тебе не поможет!... {54}

А мужик не двигается и лежит спокойно. Я подумал: "Отчего он такой спокойный, вдруг? Может смирился?"

А ведь был он уже мертвым.

Все на минуту примолкли. Но в это время в разговор вмешался парторг.

– Чего же вы все скисли? – произнес он без всякого чувства. – Разве и после этого случая вы все еще не понимаете, что кулака можно пронять только смертью. Ведь партии без них лучше, – заключил он, и сразу перешел к грязному рассказу из своей личной жизни, который называл любовью. Он, возможно, хотел развлечь нас этим несвоевременным рассказом, чтобы отвлечь разговор от мертвого мужика, плохо повлиявшего на веселье. Но слова любви, которые произносил он насмешливо и грубо, придавая понятиям красоты и душевной чистоты безобразные и грязные свойства, никого не могли развлечь. Он долго и путанно объяснял нам, как детям, что такое правда вообще, и что такое партийная правда, и что коммунисту следует пользоваться только партийной правдой, отличной от общепринятой правды, которая не есть правда, и что с точки зрения диалектического материализма, общепринятой правды вообще не существует...

– То же самое надо сказать и в отношении любви, – уверял он, развязно рассказывая, что любить глупо и стыдно, и что всякие, как он выражался, "любовные штучки" происходят от безделья.

– Все это я узнал на самом себе, когда сам я, по легкомыслию, пользовался этими {55} устаревшими мещанскими словами и понятиями, выдумывая "тайну любви", в то время как между мужчиной и женщиной не может быть никакой тайны. Все ясно: жизнь людей, как и жизнь вещей одинаково подчинена диамату. Я теперь смеюсь над самим собой, когда вспоминаю о любви, которая завела меня в болото...

И он, на самом деле засмеялся тем мелким, удушливым, похотливым смехом, который вызывает брезгливое чувство у неиспорченных людей.

– Глядя на ее задумчивые глаза и небесную печаль, можно было сразу сказать, что она чужой породы. Но, должен признаться, это нисколько не повредило красоте ее плеч, груди и прочих частей ее женского тела.

И опять он нехорошо засмеялся.

– Я старался быть к ней ближе, а она от меня – дальше. Я говорил ей сладкие слова, а она мне – горькие. Я признавался ей в любви, а она мне в ненависти. И, странная вещь, я привязался к ней от этого еще больше, и уже не владел собой. Я стал худеть и глупеть. Я подслушивал ее разговоры, как будто они содержали для меня жизненный интерес. Я засматривал в ее письма, как будто в них заключалось тоже что-то чрезвычайно важное для меня. Я тайком ходил за нею следом по улицам и тратил непроизводительно всг свог время только на нег. И не достигнув цели, я тогда твердо решил, что так дальше продолжаться не может. Скоро случай помог мне говорить с ней наедине. Без лишних слов я сказал ей прямо: {56}

– Почему ты избегаешь меня? Разве я не мужчина, а ты не женщина?

Она посмотрела на меня с отвращением и внезапно вскрикнула, точно от боли.

– Как ты противен мне! – закричала она, и хотела бежать. Но я не пустил ег. Не считаясь с обидой, я продолжал настаивать на свогм и потянулся к ней губами, как пестик тянется к тычинке.

– Ты сатана!.. Дьявол!.. Чорт!.. – закричала она с такой силой, что на улице стал собираться народ.

– Чорт, чорт, чорт!., – кричала она со страхом в голосе, содрогаясь и вырываясь из моих рук, как будто я на самом деле был чортом. И вырвавшись, она всг ещг продолжала кричать:

– Как ты мне противен, гадок, тошен, вместе с твоим диаматом!

Он так живо передавал отчаяние этой незнакомой мне женщины, что я увидел ег перед собой, услышал ег голос, в котором было страшное по своей глубине разочарование, боль оскорбленной мечты и крик опустошенного сердца.

Все насторожились. Но в это время парторг заговорил о другом – его пугал рассвет, напомнивший о жарком солнце и знойном дне. Он как будто боялся не солнца, а солнечного света; это был тот, кто "возлюбил тьму". На его, всегда равнодушном, лице можно было увидеть выражение страха, когда он молча показывал рукой на восток, где уже занимался костер. {57}

Небо пылало. Но я не видел неба. Передо мной всг еще дрожали губы женщины, и где-то рядом жила ег больная оскорбленная душа. Стараясь не показать волнения, я осторожно спросил нахала:

– Чем же всг это кончилось?

– Ничем... – ответил он небрежно, а потом прибавил:

– Я поместил красавицу в камеру предварительного заключения особого отдела НКВД. {58}

Летуны

I

Город стоял на реке, мелководной и совсем ничтожной, но небольшие баржи, давно состарившиеся, с полинявшей краской, с худыми окривевшими мачтами ходили вдоль и поперек реки, перевозя пассажиров за двадцать копеек. Задолго до рассвета у пароходной кассы собиралась большая толпа рабочих, большей частью женщин и подростков, заменивших теперь на всех работах мужчин. Они были одеты в мужские рабочие блузы и штаны, ругались и сквернословили по-мужскому, ходили развязной походкой, сплевывали сквозь зубы и сморкались в кулак, так что трудно было признать в них девушек, женщин, матерей.

Всех клонило еще ко сну и чтобы развлечься женщины перебрасывались от скуки плохими словами. Иногда слышался в ответ невеселый смех и грязная шутка, которая никого не смущала. Старухи были невоздержанней молодых, задевали друг друга сплетней, порочили молодых правдой и неправдой, и насладившись чужим срамом, унимались. Но не надолго. В разных местах пристани загорались, как костры, горячие, непримиримые {59} споры, которые не всегда удавалось затушить мирным путем. Но вот к берегу подходит баржа, и мелкие споры затихают сами собой. Смешавшись в одну черную, крикливую и безобразную толпу, в которой не видно уже отдельного человека, все бросаются к деревянному помосту, тесня и не узнавая друг друга. Все спешат, всеми руководит одна лишь мысль – не отстать от смены, не опоздать, точно в этом заключается вся судьба человека.

Тем временем, тяжелая от лишнего груза баржа с трудом отходит от опустевшего и безлюдного берега. На воде пассажиры успокаиваются и затихают. Река казалась черной от ночного неба, и звезд в ней не было видно. На палубе стоял тот смутный полумрак, когда люди кажутся тенями, бестелесными душами усопших. Голосов не слышно, и вода безшумно и мягко облизывает бока баржи, сворачиваясь и замирая у руля.

Скоро баржа подошла к берегу, вдоль которого лежал заводской поселок, и прозябшие пассажиры покорно и не торопясь стали сходить на землю, направляясь к заводским воротам, как к неизбежному злу.

II

Никем незамеченные мы быстро отделились1 явшая из трех человек, быстро отделилась от от толпы, сойдя на берег. Редакция направила нас на завод произвести облаву для поимки и разоблачения "злостных летунов", срывающих производственные планы. В то время еще не прикрепляли рабочих к предприятиям и по разному оплачивали труд в разных республиках и городах. Люди искали счастье и {60} находили его там, где были лучшие ставки и пайки. Нужда и голод гнали людей в киргизские степи, в туркестанские пески, в таджикские горы, как будто там, в этих степях, песках и горах не было советской власти. Они хотели верить обманчивым иллюзиям, как дети сказкам, что советский восток все еще отличается от советского запада, севера и юга.

1 Типографская ошибка, пропуск текста. – С. В.

Оставляли родные места без сожаления – жалеть было нечего. У каждого на душе лежало много обид, горечи и тяжелых разочарований. Радость была редкой гостьей в рабочей семье. В поисках лучшей оплаты, рабочие "перелетали" с места на место, из города в город, с одного завода на другой, как залетные птицы с ветки на ветку, от чего заводы и фабрики жаловались на "прорыв". Каждому новому рабочему, залетевшему по неведению в наши места, радовалась администрация завода как большой удаче. Такого прилетевшего "летуна" скрывали до поры до времени, пока был он нужен.

Мы шли поникшими, как новобранцы. Пустые улицы заводского поселка не везде освещались, и местами приходилось пробираться на ощупь. Тощие волкодавы выходили из подворотен и далеко сопровождали нас, выпрашивая больными глазами подачку. Было мучительно тоскливо и от того пусто на душе.

Нас было трое. Своей нетерпеливостью и раздражительностью заметно выделялся в нашей группе студент из КИЖ'а, присланный в редакцию для практических занятий. Он был {61} немолодым, но ростом и тщедушным телом напоминал подростка, и производил впечатление усталого, вялого и непригодного ни к чему. Мелкие черты его лица не запоминались. По-видимому раздражительность мешала ему понимать людей, а партийная служба делала его высокомерным и равнодушным ко всем, и трудно было поверить, что у этого человека есть душа. Но совсем другим характером отличался сопровождавший нас фоторепортер местной газеты – подвижной, легкомысленный и жадный ко всему. Он имел особое пристрастие к каламбуру, к шутке, которая не смешила, но в то же время располагала к себе людей. С ним было легко и временами весело...

У заводских ворот привратник остановил нас.

– Куда вам? – спросил привратник. Мы просили пропустить нас сперва в завком, на что привратник таинственно улыбнулся в ответ, и ничего не сказал.

– Что же ты молчишь? – возмутился студент, и обозвал его чурбаном.

– Чурбан ты, а не человек...

– Вы напрасно ругаетесь, – произнес привратник, и неохотно продолжал. – В такое время в завкоме никого нет, а если вам самого председателя надо, так его вообще нет. Он не то что ночью, но и днем теперь не бывает. Пропал человек...

– Где же он? – живо заинтересовался репортер, искавший случая пошутить и чем-нибудь развлечься. – Надеюсь, он не помер... {62}

– Кто его знает, – ответил равнодушно привратник, – когда кого с нами нет, так для нас он все равно, что помер. Уже больше недели, как его ищут, а найти не могут. Пропал человек, – повторил он, и махнул рукой.

"Он непременно в летунах", – нашептывал мне по дороге студент, радуясь удаче.

III

Проходя по тусклому заводскому двору, заваленному скелетами сеялок и косилок, я думал об этом царстве тьмы, поглотившем человека, где недобрые чувства радуют, а не огорчают, где нет любви, нет сострадания и жалости, и где, поистине, человек человеку – волк. И как бы в подтверждение этой сокрушавшей меня мысли, я услышал подле себя шипящий голос студента.

– Читай!.. Читай!.. – выкрикивал студент, забегая наперед и делая лицом нехорошие гримасы.

– Читай! – продолжал он, подводя меня к огромной черной доске, висевшей на видном месте, как надгробье; она была вся исписана именами заклейменных людей.

– Разве это люди! – кричал он, как помешанный; студент находился в том состоянии экстаза, при котором совершаются светлые подвиги, или темные преступления.

– Разве это люди! – не унимался он.

– Их надо судить на площади, на открытом месте, чтобы всем было страшно. Это враги!.. {63}

Тем временем, приводные ремни шумели надо мной, как падающая с гор вода. Повсюду вздрагивали станки и стонало железо, когда острые резцы впивались в твердое тело болванок, оставляя на нем незажитые рубцы. Грязно одетые в поношенные спецовки, рабочие стояли точно прикованные к станкам, поминутно ругаясь. В их лицах не было живых красок, и при желтом свете лампы они напоминали мертвецов. Только грязная ругань, раздававшаяся у каждого станка, как проклятие, возвращала к мысли, что они еще живы. Сквернословили здесь все, даже малые дети, и без всякой видимой нужды. Что-то грозное и страшное, похожее на мятеж, слышалось в этих бранных словах.

"Как все здесь несчастны!" – подумал я, когда мы шли вдоль стеклянной стены, тянувшейся во всю длину этого большого корпуса. Ночь делала ее черной и плотной, и казалось, что там, за нею уже ничего нет.

Мы проходили мимо груды железного хлама, напоминавшей свалочное место, в которой копошилась женщина. На ней была спецовка не по росту, в которой тонуло ее маленькое тело, а голова была повязана платком. Вытащив из под спуда тяжелый брус, покрытый ржавчиной, как болячкой, она обхватила его тонкими руками, наваливая главную тяжесть на грудь, и понесла к станку. Поровнявшись с нами, она отворачивается, но я успел увидеть ее лицо. Это не женщина, а девочка, ей может быть не больше тринадцати-четырнадцати лет. {64}

"Почему она здесь?" – думаю я. – "Чья она и ради чего увядает среди этого ржавого железа, не успев созреть!".

Но я знаю, что жалеть здесь стыдно, меня высмеют здесь за такие чувства, и, чтобы скрыть их от людей, я вместе со всеми смеюсь, как дьявол над несчастным ребенком. Она, видимо, ко всему привыкла, но этот недоброжелательный смех поразил ее; она остановилась на минуту, посмотрела на нас открытым взглядом ребенка, как будто спрашивая: "что вам от меня надо?", и вдруг с ее детских губ сорвалась непристойная брань.

И опять всем весело, опять слышится отовсюду этот отвратительный похотливый смех, оскорбляющий совесть. На шум подоспел дежурный по цеху парторг.

– Оставьте ее, – говорил он уводя нас от скандала, – оставьте ее, а не то будет драка...

Он рассказывал о странном характере этой девченки, которая с малых лет ненавидит мужчин.

Недалеко стоял на дизеле высохший старик, совсем слабый, но видно с крепкой еще жилой, смотревший за мотором всю жизнь, изо дня в день. Его руки, лежавшие неподвижно на рычаге, точно приросли к железу, и время от времени он производил ими одинаковое движение, от чего казалось, что они являются составной частью этой большой машины. Однако, обернувшись на нас, старик показал много живости в лице; глаза его беспокойно бегали по всем предметам с преувеличенным интересом ко всему, и вдруг, его внимание остановилось {65} на подмастерье, стоявшем без дела с напильником в руках.

– Эй, глупый человек! – закричал он скрипучим голосом, какой производит напильник по железу. – Чего стоишь без дела? Разве не знаешь, что тебя за простой повесят!

Молодой подмастерье, не привыкший еще к заводским порядкам, отбывая практику по наряду, стал прислушиваться к словам старика, который все знал и на всех покрикивал.

– Ты мастеру никогда не перечь, – говорил он торопясь и заметно волнуясь. – Мастер здесь всг, а ты – ничего. Он всг может... Он партийный, а ты что? Блоха, да и блоха тебя больше. Ты – прах, тля, ничто!... Вот кто ты!

Заметив наш интерес к его словам, он вошел в азарт и стал поучать подростка не щадя чести.

– Потому и запомни: ты один будешь всегда, во всем и перед всеми виноват. К этому надо привыкнуть с первых дней. Когда мастер обругает тебя, накричит, прибьет напильником – соглашайся, не вздумай самолюбия показать. Боже тебя упаси! Самолюбие здесь всему помеха. Напротив, если когда обругает, скажи покорно: спасибо, мол, вам товарищ начальник, что обругали. Мне каждое ваше матерное слово на пользу. Вы со мной построже, покруче...

Голос старика срывался, и удушливый кашель мешал ему говорить. Теперь он уже и не скрывал своего намерения раскрыть перед нами произвол заводского партийного начальства, {66} свое унижение и обиду, ища защиту, или простого сочувствия в нашем лице. Задыхаясь и поминутно откашливаясь, он продолжал:

– Если когда мастер разгорячится и по балде ударит – стерпи, хотя правила такого нет, чтоб рукам волю давать. Но после того, как прибьет, он всегда добреет. Боится, значит! Другой раз так допечет, что сам я со слезами прошу его: "Побейте меня, товарищ начальник! Бейте! Что вы на меня, дурака смотрите? Или смелости у вас мало? Бейте, прошу вас!" А уж ежели ударит, то непременно смягчится...

Растроганный своим смирением, старик обмяк вдруг, привлек к себе напуганного подмастерью, посмотрел на него с любовью и сказал, как отец сыну:

– Я тебя парень за то пожалел, что ты глупый, что ты все еще себя человеком считаешь...

IV

– Вы его не слушайте, – говорил парторг, ходивший за нами, как нянька за малыми детьми. – Старик не в своем уме, от него всегда смута и беспорядки в цеху.

Он привел нас в заводской клуб, где не было людей, смущавших нас на каждом шагу. Все стены этой длинной и узкой комнаты с рыжими подтеками на потолке, были покрыты свеже-выкрашенными лозунгами и плакатами, точно обоями, и остро пахло малярной краской и скипидаром. По земле ползал чумазый мальчуган с малярной кистью в руках. {67} Он скакал от одной буквы к другой, на манер лягушки, и плотная бумага шевелилась под ним, как живая.

– Что ты делаешь здесь в такое раннее время? – поинтересовался я.

Мальчуган оторвался на минуту от работы, приподнял обезьяньи руки и пропищал, как мышь:

– У нас лозунгов нехватает для борьбы с летунами, а я по культурной части, так меня за это срочно мобилизовали и велели работать по ночам... сказавши это, он снова поскакал по буквам.

– А много летунов принято у вас против закона? – обратился студент к парторгу.

Парторг не мог как следует понять чего нам надо. Этот бездельник явно тяготился нашим присутствием. Он был готов объявить "летуном" каждого рабочего, только бы скорее выпровадить нас за ворота, снять намявшие его ноги сапоги, растянуться на койке и задать храпу.

– Хорошо, хорошо...– говорил он устало, с полным безразличием ко всему. – Вот вам список ново-принятых. Кто из них "летун" – сам чорт не знает. Называйте их "летунами", если вам так надо, а мне все равно. Мы всякого принимаем, если только он с каторги не бежал. Нам рабочие по зарез нужны...

Пока он говорил, фоторепортер, не теряя времени, оперировал в цеху, снимая какого-то рабочего.

– Прошу вас, не шевелитесь, – любезно говорил фоторепортер, наводя аппарат на выбранную жертву. И, щелкнув собачкой, он вежливо {68} благодарил пострадавшего рабочего. Давно небритый, одетый в засаленный шевиотовый пиджачек, которому сто лет, в очках овальной формы с жестяной оправой, этот рабочий, на самом деле, производил впечатление новичка – он всего боялся.

– У меня семья, – говорил он, весьма встревоженный. – Я ради семьи, ради детишек лучшего места искал. У меня их трое. Они меня всегда у окошка выглядывают. Они малые, несмышленные, всегда кушать просят. Не губите напрасно...

Но его никто не слушал. Я видел, что радость, похожая на безумие, опьяняла сопровождавших меня людей. Чему радовались они?

Через стекляные стены завода уже было видно мутное небо с гаснущими на нем звездами. Видней становилась и безлюдная улица, появлялись злые дворники с метлой, и поднятая ими пыль неслась на нас. Кое-где выбегали из калиток едва одетые полусонные женщины, снимая с наружных ставень засов. Для всех начинался трудовой день. {69}

Дочь революции

I

Аня не отличалась красотой. Небольшого роста с птичьим лицом, которое прикрывала она несоразмерно большими очками, небрежно одетая и подстриженная мужичком, она ступала широкими шагами матроса, никого вокруг себя не замечая. Может быть чувство ревности и обиды мешало ей сближаться с людьми и вызывало в ней несправедливую вражду к красивым женщинам, которых называла она "дурнушками", считая, что они неспособны к умственному труду. Но в то же время, она была необычайно добра к людям, страдавшим какими-нибудь пороками, умела приласкать неизлечимого пропойцу, больных, убогих, калек, находила и навещала гулящих девок, прятала их у себя, когда им угрожала опасность высылки, и горько жаловалась, что ее жалования не хватает чтобы хоть сколько-нибудь облегчить участь этих несчастных людей. Можно было подумать, что она принадлежала к Армии Спасения, а не к партии большевиков.

Аня жила порывами, и ее увлечения быстро менялись холодным чувством, а любовь – ненавистью. Временами казалось, что характер этой тридцатилетней женщины еще не определился. {70} О замужестве она отзывалась с презрением, называя брак крепостным правом, и уверяла своих друзей, что замуж вышла из любопытства. Но очень скоро, она оставила мужа не узнавши радости и не дав ее ему. Аня не любила вспоминать свое детство, проведенное в железно-дорожной будке стрелочника-отца, когда босая бегала для него по снегу в кабак за водкой. Это всг, что знали люди о ее прошлом. Каждому, кто хотел узнать больше о ее родителях, она отвечала с гордостью:

– Меня родила советская власть. Я дочь революции...

Между тем, это была мятущаяся душа, живая и неудовлетворенная, отравленная партийной средой с ее ограниченными интересами, извращенными понятиями и испорченными вкусами. И когда разгорелась внутрипартийная борьба – Аня оживилась. Это было время ее надежд.

II

В те тревожные дни, когда в каждом доме недосчитывали кого-нибудь из близких или друзей, когда люди бесследно исчезали на улицах, и по ночам врывались в жилые дома вооруженные люди с обысками и облавами; когда дурные предчувствия волновали каждого обывателя, и повсюду, где только живет человек, можно было слышать об арестах, ссылках и расстрелах – в эти опасные для жизни каждого советского гражданина дни, Аня торжествовала. Никогда еще она не была {71} так весела, так снисходительна к людям, так расточительна в своей любви ко всем. Точно все лучшие свойства ее души, разом вышли наружу, как весенняя вода из берегов. Но очень скоро Аня внезапно исчезла, не стало ее, как будто никогда ее и не было среди нас, и тогда не находилось достаточно смелого человека, который решился бы навести о ней справку. Прошло много времени, но никто в точности не знал, жива ли она еще или уже мертва. Ее начинали забывать, и только оставшаяся сиротой у чужих людей ее трехлетняя дочь Ляля, время от времени напоминала о ней. Девочка всем жаловалась на злых людей, укравших у нее маму, и тогда ничем нельзя было ее утешить; я все еще вижу, как дрожат слезы в ее круглых глазах.

С тех пор прошло более двух лет. Никому не приходило в голову, что Аня еще жива, и говорили о ней всегда, как о покойнице. Крошка Ляля тоже привыкла уже к этой внушенной ей мысли и стала забывать свою "украденную большевиками" мать. Окруженная заботой и любовью, она навсегда привязалась к чужой женщине, не замечая больше потери, что было печальным свидетельством непрочности любви детей. Повидимому бурные чувства, как и дурные болезни передаются по наследству.

III

Это было в ту пору весны, когда остатки почерневшего на дорогах снега смывает дождь, и земля покрывается паром, как живым дыханием. Было приятно сидеть впервые {72} при открытых окнах в тесной комнате моей сестры, которая угощала меня чаем с леденцами, оживляя в памяти трогательные привычки нашей разрушенной семьи. Было как-то особенно тихо и хорошо нам вместе, и мы не заметили, как отворилась дверь и в комнату неслышно вошла Аня, напоминая привидение. Постаревшая и почерневшая от солнца, с грязным узелком в руках, она была похожа на нищенку. Ее лицо выражало мучительное страдание человека, потерявшего последнюю надежду. Она бросила узелок у двери, присела к столу, не отвечая на приветствия, и тихо заплакала, раздавленная горем.

– Оставьте меня, – говорила она, когда мы спешили прийти ей на помощь.

– Оставьте, – повторила она, – все равно я этого не переживу...

Я понял, что Аню ничем нельзя теперь утешить. Она потеряла что-то самое для нег главное, ради чего вернулась из ссылки ценою непосильного унижения, может быть предательства, пожертвовав всем, что составляло цель ее жизни, чтобы только снова соединиться со своим разлученным ребенком. Но девочка не признала в ней своей матери. Может быть новые чувства вытеснили из сердца ребенка воспоминания о прежней жизни, может быть и вовсе не помнила она своего прошлого, или не могла поверить, что мертвые оживают. Но мать стала ей чужой, каким-то препятствием в ее радостной, веселой жизни, и она жалобно просила заступиться за нее, когда Аня пыталась приласкать ребенка, прижать его к своей груди. {73}

С этого бремени Аня искала случая умереть. За ней следили, но она ускользнула от наблюдения, и притаившись в кладовой, набросила на себя петлю. Когда на шум, послышавшийся из кладовой, мы подоспели к самоубийце, ее маленькое тело вырывалось из петли, билось и вздрагивало в предсмертных судорогах, как подрезанная у горла птица.

Аню удалось спасти, но это не принесло ей счастья. Больная, с опустошенным сердцем, в котором больше не было желаний, она жаловалась на людей:

– Вы ошибаетесь, если допускаете мысль, что я благодарна вам за свое спасение. Зачем вы вмешиваетесь в мою жизнь? Я не верю больше, что люди способны к состраданию. Когда я жадно хотела жить, мне каждый день угрожали смертью. А теперь, когда я хочу умереть – меня заставляют жить.

Не находя слов для утешения, я повторял давно известные и ненужные слова, уверяя ее, что умереть никогда не поздно, что самоубийство ни у кого не вызывает сочувствия и не имеет никакого оправдания, тем более для нее, никогда не жившей для себя, а только для других, и прочее.

– Это все пустые слова, – прервала меня Аня, приходя в волнение. Можно ли говорить об общественных интересах, о любви к человечеству, находясь за решеткой! Если бы вы знали, каким страданиям подвергают нас следователи на допросах! – и она закрыла лицо руками.

– Этим тупым людям не так нужна наша жизнь, как им нужна наша честь... {74}

– Разве весь мир принадлежит этим тупым людям? – возразил ей я. Поверьте мне, ещг можно найти на земле такие места, где есть закон и право.

При этих словах, Аня необычайно оживилась; она привстала на постели и глаза ее загорелись вдруг.

– Я хочу вас лучше понять, не скрывайте от меня...

– Зачем вы допрашиваете меня, когда всг отлично поняли?

– Доверьтесь мне, – говорила она все более возбужденно, как в бреду, – я все равно скоро умру, но я хочу, чтобы вы спаслись. Скажите откровенно, не бойтесь, успокойте меня в мой предсмертный час. Я знаю, вы искали для меня слова утешения, но таких слов нет. А вот сейчас, само утешение пришло ко мне. Утешьте меня, подтвердите словами, что вы решили бежать из этого кромешного ада, из этого царства тьмы...

– Молчите! – вскрикнул я, испугавшись этих опасных слов, которых никогда не решался произнести вслух. – Я вам ничего не говорил об этом.

Но она не слушала меня, увлекаясь и пьянея этой новой мыслью.

– Бегите! – шептала она воспаленными губами. – Какая счастливая мысль! Ведь это подвиг! Поймите, что честному человеку здесь делать больше нечего. Мы разлагаемся!

IV

Ночью, когда в общежитии утихала жизнь, я уединялся за работой в своей квадратной {75} комнате, напоминавшей шкатулку. В открытое окно проникало черное неподвижное небо, в воздухе было душно, не шевелились листья деревьев, как будто вокруг меня остановилась жизнь. Сонливое чувство неслышно подкрадывалось ко мне, и я повидимому легко поддался этому трудно преодолимому соблазну; я спал тревожно, с поникшей головой, как пассажир в вагоне. Вдруг, чья-то "заботливая" рука встряхнула меня за плечо. Я не испытал удовольствия от этого прикосновения, тем более, когда проснувшись увидел перед собой хорошо вооруженного человека в "прославленной" форме НКВД. Мне казалось, что я все еще сплю и хотелось скорее проснуться от этого страшного сновидения. Но все оказалось наоборот.

– Следуйте за мной, – сказала форма, заикаясь и давясь словами, точно костью.

Я увидел себя на яву, и покорно поплелся за ним, как овца, припоминая в это время все, "в чем был и не был виноват" перед советской властью. Тем временем, человек в форме привел меня в комнату сестры, где было много других в такой же форме, удивительно похожих друг на друга людей. У двери стоял неподвижно часовой, а среди комнаты, точно на пляже я увидел в ночном белье Аню и мою сестру. Мебель была сдвинута, шкафы раскрыты, постель сброшена с кроватей на пол, и мне представилось, что нас грабят, и следует звать на помощь.

– Вам полагается сидеть и молчать, – сказал обращаясь ко мне заика, и указал на стул. Я обратил внимание на его мясистое, откормленное лицо, на котором не было видно {76} ни ресниц, ни бровей, никакой растительности. Неподвижные синие глаза казались нарисованными и имели поразительное сходство с плакатом.

Пока другие производили обыск, заика призывал Аню к благоразумию. Он советовал ей отказаться от безумных мыслей свергнуть советскую власть, и убеждал ее помочь работе следственных органов, ничего не скрывая от них, как от самой себя, и что сейчас она сама может решить свою судьбу.

– Что же вы молчите? – спросил он, не сводя с нее своих нарисованных глаз.

Аня стояла неподвижно с плотно закрытыми губами, как оловянная фигурка на столе: ее можно было передвинуть или опрокинуть, но нельзя было заставить ее заговорить.

– Вы напрасно упираетесь, – сказал заика, давясь словами. – Нам все известно. Нам известны не только нелегальные бумаги, которые храните вы в своем портфеле, но и все ваши нелегальные мысли, которые вы храните в своей голове.

Аня молчала.

Тогда он обернулся к двери и внезапно преобразился.

– Стрелок! – закричал он другим голосом. – Заставь заговорить эту дрянь!

Я не успел заметить, как Аня рванулась к открытому окну, пытаясь броситься вниз, но сильным ударом приклада стрелок отбросил ее от окна в мою сторону; она повалилась на пол, и застонала. Мне стало страшно от мысли, что я не могу защитить ее, что я должен "сидеть и молчать", когда на моих глазах совершается {77} преступление. Я должен смотреть безучастно, как сильные бьют слабого, и как замкнутые гордостью губы женщины обливаются кровью.

Я старался не видеть, как солдаты одевали ее в поношенное синее платье, точно покойника перед погребением; как натягивали ей на ноги чулки и, взвалив ее на плечи, на манер убитого зверя, унесли навсегда из дому. {78}

Встреча с пустыней

Лето было в самом разгаре, когда я приехал в Ашхабад. С походной сумкой за плечами, я шел по этому воспаленному городу, построенному на песке и окруженному песками Кара-Кума. На юге подымались до небес отроги Копет-Дага, заслонявшие собой персидскую границу. Как каждому советскому жителю, мне было приятно и тревожно находиться в такой непосредственной близости с чужой страной, о которой я знал тогда не больше, чем о загробной жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю