355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Робсман » Персидские новеллы » Текст книги (страница 5)
Персидские новеллы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:03

Текст книги "Персидские новеллы "


Автор книги: Виктор Робсман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

Легкими бабочками порхали по городу слухи о родственной губернатору русской семье, которая переезжает на жительство в Мешхед из далекого французского Марокко. Уже все знают, что он из хорошей военной семьи, служил в иностранном легионе, стал архитектором, но по его проектам еще не был построен ни один дворец и ни одна лачуга. Его молоденькая и премиленькая жена из купеческой семьи, когда-то богатой, приходится губернатору свояченицей, хотя мало похожа на свою знатную старшую сестру. Губернатор непременно поставит его на какую-нибудь важную и доходную должность (ведь у него такая премиленькая жена!), и тогда всем русским эмигрантам будет лучше… А какие у них дети! Они похожи на котят – на котика и кошечку… Какая завидная, безоблачная у них семейная жизнь! С тех пор, как губернатор породнился с русскими через свою жену, он, говорят, стал не безразличен к судьбе русских в изгнании. Вот и меня везут теперь к нему в замок. Зачем? Никто не может знать, что у губернатора на уме, какие чувства руководят им. Замок губернатора – старинная постройка со сторожевыми башнями, обнесенная двойной стеной и глубоким рвом, напоминает настоящее укрепление. У наружной стены замка ходит без дела часовой, но большую часть времени он дремлет в будке. За внутренней стеной – двор, выстеленный изразцами, и дорожки, покрытые красным песком. Дальше расположены службы с амбарами, сараями, подвалами и, конечно, конюшни, которыми гордятся знатные персы и которые служат «бестом» – убежищем для всех, спасающихся от правосудия, наравне с мечетями и гробницами святых. Здесь много вооруженных людей, маршируют солдаты, слышна команда, как будто замок осажден врагами. Из глубины темного, как склеп, помещения, словно из глубины средних веков, появляется грозный губернатор, похожий на большой столетний дуб. Я жду несчастья, а он протягивает мне обе руки, как для объятия. Мы идем по узким и темным коридорам, никогда не видавшим солнечного света, точно из грота в грот на дне пещеры, и выходим вдруг на веселую солнечную площадку, затененную багровыми розами «Махмуди», полюбившимися пророку; они тянутся к замку, заглядывают во все окна, склоняются над перилами, проникают во всякую щель своим дыханием. За резною дверью – большие, роскошные помещения, его апартаменты, его приемные и ванные, салон жены с тяжелой мебелью и без ковров; ковры укрывают бедность, они нужны там, где ничего нет. Мне неловко, я невыгодно выделяюсь среди этого великолепия и комфорта в своих изношенных персидских лаптях, гивэ, и в костюме, сшитом тюремным портным из казенной рогожки. Но губернатору, видимо, всё равно, во что одето человеческое страдание; он говорит, что враги его врагов – его друзья, не скрывая от меня при этом, что ему нужно сохранить «дружбу» со своими врагами… Теперь, говорит он, настало время, когда жертвы, принесенные для меня моей семьей, заслуживают того, чтобы и я принес для нее в жертву свои, может быть, жизненные интересы… (О чем это он?). Он предлагает мне службу, как сделку с совестью, с хорошим содержанием, на которой не трудно будет мне выслужиться и беспечно прожить долгую жизнь, при условии, что я забуду все, что было раньше, откажусь от прошлого, никогда больше не вернусь к своей профессии журналиста, перестану писать… Вот условия моей свободы! Какими страшными показались мне тогда его слова! Однако мечтания постепенно оставляют меня: надо добывать хлеб, чтобы прокормить семью. Губернатор прав – настало время, когда нужно принести в жертву свои жизненные интересы… У меня была нелегкая в то время работа – ловить мошенников среди подрядчиков, доставлявших гравий, цемент и асфальт для прокладки дорог. Всегда я недосчитывал многих мешков, многих подвод, всегда они меня надували. И хотя эта безрадостная работа не причиняла мне нравственных страданий, какие испытывал я, работая корреспондентом «Известий» в Москве, но тем не менее, я изнывал от такого недостойного труда. И вот, теперь, губернатор определил меня на городскую службу в должности инспектора технических работ, к которой я не был подготовлен. Но мне никто не верит: писать в газете статьи куда труднее, чем строить дороги и мосты! Так стал я персидским чиновником. У всех чиновников были какие-то звания, титулы и чины, которые выслужили они всей своей жизнью. У них был обычай, освященный веками – брать взятки, как вознаграждение за свое безделье; нет ничего унизительного в том, что приносит доход. У каждого чиновника я находил на столе томик изречений Омара Хайяма, словно молитвенник, но не для чтения; это приманка для просителей, в которую они вкладывают взятку, как подаяние в суму. Они хотят приучить и меня к своим уловкам, ибо чиновник, говорят они, не берущий взяток, отпугивает просителей, не пользуется их доверием… В то время я только и думал – как обмануть губернатора, отобравшего у меня свободу в обмен на эту постылую службу. Что ни день приходит почта с заманчивыми предложениями; уже шлют из-за океана договор на издание еще не написанной книги. Какой соблазн! Какое искушение духа! Время от времени я нарушаю обет – печатаю очерки в зарубежной прессе, в надежде, что губернатор давно забыл меня. Говорят, что теперь, с приездом родственной ему русской семьи из французского Марокко, губернатор совсем потерял голову: премиленькая свояченица свела его с ума. Одни, негромко, поругивают за это губернатора – он украл наслаждения, которые по праву принадлежат одному лишь законному супругу; его следовало бы судить, как вора, забравшегося в чужой дом и унесшего из него всё достояние его владельца. Но люди мудрые и рассудительные полагали, что в неблаговидных поступках жены всегда бывает повинен муж; разве он сам не волочился за туземными женщинами в Марокко? Но, как бы то ни было, губернатору теперь не до меня, и можно надеяться, что к нему не дойдет нелепая молва, будто я раскрыл все тайны Кремлевского двора… Какая чепуха! Но уже во всех публичных банях только и говорят теперь об этом, мое имя переходит из уст в уста, из бани в баню… Нигде так не оживает душа перса, как в публичной бане, где можно узнать цены на товары, которыми торгуют на всех базарах страны, о курсе иностранной валюты, о мошеннических проделках министров и депутатов меджлиса-парламента, о семейных дрязгах, о любовных тайнах и политических интригах в шахском дворце. Среди жизненных развлечений, которыми так бедна Персия, где безделье почитается за наибольшее удовольствие, ничего лучшего не могла придумать для персов жизнь, как публичную баню. Приближаясь к низким и широким ее дверям с изображением на них «льва и солнца», персы приближаются как бы к вратам рая. Смрад предбанника веселит душу перса, как аромат полей. Красные простыни с синими полосами, которыми перевязывают они свои чресла, обещают много наслаждений. Задыхаясь от едких и зловонных паров депилатория, они переживают в то же время радость второго рождения; депилаторий очищает их тела, как молитва праведника очищает душу грешника. Под урчание кальяна медленно течет беседа. Все тянутся теперь к чаю, возбуждающему желания. Все втихомолку курят опиум-терьяк, и сладкий его запах кружит голову. Приносят надтреснутые гранаты, из которых, как из раны, сочится сок, напоминающий кровь; приносят плотные гроздья винограда, которые валятся под своей тяжестью с лозы; приносят медовые дыни, созревшие в далеком Исфагане; от персиков отражается солнечный свет – при легком к ним прикосновении они обливаются соком, как слезами. Беседам нет конца. Здесь уже все знают о новой русской наложнице губернатора. Как ей повезло! А муж? Его не допускают к ней; она живет в замке, а он впал в нужду, выклянчивает у нее деньги. Эти банные сплетники раскрывают и мои тайны: они уже знают, что меня ждет трудная жизнь, что губернатор не простит мне моего вольнодумства… Эти русские, говорят они, никогда не бывают довольны тем, что есть; разве можно желать в жизни чего-либо лучшего, чем служба чиновника, которому никто не мешает дремать в часы работы и безнаказанно брать взятки… И опять мечтаниям моим приходит конец – опять куда-то увозят меня с семьей на вечное поселение, как можно дальше от цивилизованного мира, в заштатный городок Шахруд, прикорнувший у южных склонов хребта Эльбруса. Он так мал, так запущен и заброшен, что его можно принять за персидскую деревушку. Никто из жителей не знает ни названий улиц, похожих на переулки, ни номеров своих домов, и никто не может рассказать, где он живет. Эти улицы не имеют ни начала, ни конца, они точно вырыты кротами, но все они приводят к недавно проложенной здесь автодороге, привлекающей к себе всех нищих, бездельников и карманных воров. Скоро, говорят, будет здесь и железная дорога, но сейчас другой дороги нет, и она ведет в столицу, в Тегеран, который просвещенные персы, не в шутку, называют маленьким Парижем; он и был переустроен в начале 80-х годов 18-го столетия по примеру переустройства Парижа Наполеоном Третьим. Мы вздыхаем, провожая каждый автобус в эту загадочную столицу, как если бы он отправлялся в другую страну, в которой никогда не приведется нам жить. Но и здесь живут люди, они что-то делают, зачем-то рождаются, для чего-то живут, как и в других городах, в других странах, на всей земле. Здесь даже спокойней, тише; никто не читает книг, не заглядывает в газеты, они не знают, какою жизнью люди живут, какою смертью помирают… Но вот беда – нет здесь ни больницы, ни доктора, ни аптеки, а жена уже на сносях: мы ждем третьего ребенка. Но и здесь, каждый час, ночью и днем, во всякое время года, из поколения в поколение рождаются дети, так, сами по себе, как овцы и козы, но не многие выживают. Но зато, как много здесь хлеба, испеченного на раскаленных камнях, как много козлиного мяса, овечьего сыра, фруктовых садов, виноградников, спускающихся с гор террасами, сушилен и давилен, и базар набит всяким залежалым товаром; много здесь кувшинов из необожженной глины, чтобы лучше стыла в них вода, казанков, выдолбленных из камня, чтобы никогда не стыла в них приготовленная пища, обуви из недубленной кожи. Есть здесь и спичечная фабрика, прибежище всех бедняков, – и шерстепрядилка – место увядания женщин и детей. Встречает нас кед-хода, староста, как в деревне, безвредный старичок, наблюдающий за порядком. Он уже спозаранку ждет нас в караван-сарае, чтобы достойно встретить ссыльных-иноземцев и куда-нибудь их поместить – такая у него служба. Он быстро породнился с нами, доверяет нам свою печаль и обиду на давно умерших своих родителей за то, что они не обучили его грамоте; вот он и не знает, как записать наши имена, место и год нашего рождения, и во всем должен полагаться на писаря. – Не печалься, старик, – говорю я, – многое есть в жизни, чего лучше не знать… Кед-хода находит для нас глиняную хибарку-лачугу без окон, со двором, где можно держать и овец, и осла, и вола, и разводить птицу… Вот только проточная вода далеко от дома, на расстоянии нескольких мейданов, поприщ, и ходить за ней нужно пораньше, при темноте, когда еще не моют в ней женщины белья, не пригоняют к ней скотины, не сбрасывают в нее нечистоты со всех дворов. В полицейском участке нас тоже принимают как своих – он всегда был нам родным домом. Нам спокойно, когда мы видим здесь людей в полицейской форме; они с первых дней стерегли нас в своей стране, как пастухи стерегут овец, они были нашими телохранителями, мы обязаны им своею жизнью. Они были нам друзьями в темнице и на воле, в пустыне, когда мы умирали от жажды и просили накормить; они делились с нами своим хлебом и крошками овечьего сыра, позволяли подавать нам из жалости милостыню и не отбирали ее у нас; они и теперь будут с нами… У нас уже все есть, что нужно здесь для жизни – горластый петух с большими и сильными крыльями, как у коршуна; куры едва успевают нестись, плодят нам цыплят, которым мы не знаем счета. Есть у нас и утки с утятами и гуси с гусятами. Мы всегда с ними, а в другое время – на войлочном ковре, где всё под рукой, свалено в одно место, и дети уже переняли привычки персидских детей, они не умеют сидеть на стуле; мы спокойны за них – скорпионы не взбираются на войлок, боятся шерсти, а тарантулы бегут от запаха верблюда. Иногда приходит к нам русский фельдшер, давно живущий в этой глухой тиши, со времени первой мировой войны; он часто вспоминает генерала Баратова, последнего известного ему русского полководца, в отряде которого он служил санитаром; он ждет, когда генерал Баратов снова призовет его в свою часть. У него очень беспокойные глаза, и цвет их меняется от постоянного нетерпения – они кажутся зелеными, как морская вода, или желтыми, как пески пустыни; иногда загораются они красным светом, но быстро гаснут. Он всегда рассказывает одно и то же о жизни в Тульской губернии – там у него есть своя земля, которая принадлежит ему по закону наследства, оставленная ему еще дедом. Когда он вспоминает деда, глаза его загораются красным огнем, сверкают, слезятся – его любовь к деду нельзя отделить от его любви к родной земле, к скотине, к озимой и яровой пшенице. Он говорит об оставленных там без присмотра своих лошадях, как о сиротах, помнит каждую по имени, и не верит, что их давно уже свезли на живодерку. Он похож на душевнобольного, он живет не здесь, а все еще там, и ждет, когда же генерал Баратов восстановит старые порядки, чтобы он мог получить обратно свою землю. Он всегда торопится, точно боится опоздать на поезд, который должен отвезти его в Тульскую губернию, к его земле, и он хочет поспеть ко времени сенокоса. Он очень обеспокоен, что до своего отъезда не успеет принять нашего ребенка, и страдает раздвоением чувств. Он никого не знает из местных знахарей и повивальных бабок, кому можно доверить принять его. – А ведь это не такое уж мудреное дело, – говорит он, не вполне уверенный в самом себе. – Надо только вовремя перехватить пуповину, чтобы не удушить ею младенца… У нас тоже нет к нему доверия, он чего-то боится, и не всегда при своем уме. Но его врожденная порядочность успокаивает нас; вот и персы ходят же к нему со своими недугами и болячками, и он облегчает их. Мы уже ко всему здесь привыкли, со всем примирились, ни на что не жалуемся, и временами нам кажется, что Шахруд будет последним нашим местожительством на земле. Он будет и местом нашего упокоения.

VI. Нашествие иноплеменных войск

Персы любят тишину и покой. Их неторопливость и умеренность происходят не от праздности и лени, а от духовной зрелости; им некуда торопиться, они уже все узнали, все поняли и точно отделили хорошее от плохого. Дуализм старой веры, различающий только свет и тьму, добро и зло, всё еще живет на дне души этих ревностных последователей ислама. Тайной является для них земная жизнь, но не небесная. Персы находят радость под каждым деревом, мимо которого протекает небольшой ручей. Они могут сидеть у такого ручья от восхода до захода солнца, спокойно созерцая уплывающую мимо них жизнь, как вода в ручье, оставаясь безучастными наблюдателями, а не соучастниками этой жизни. Зачем тревожить себя напрасными желаниями? Им нужен не жизненный комфорт, а комфорт души. Тишина и покой – в этом вся земная радость перса. Такая душевная усталость привела былую империю царя царей к оскудению и упадку; страна находилась в состоянии полного разложения, когда персидский сербаз, солдат, служивший в Русской Казачьей Бригаде, произведенный позже в полковники, провозгласил себя царем царей. На месте одряхлевшей Персии появился исторический Иран, предполагавший объединение всех арийских племен, населяющих под этим наименованием обширное плоскогорье. Честолюбивый Реза-шах Пехлеви, для утверждения прошлого, назвал себя по имени древнеперсидской письменности пехлеви, давно вышедшей из употребления: его привлекало прошлое величие своей страны. Но наряду с такой любовью монарха к старине, он вытеснил из жизни персов всё, что унаследовали они от предков, заменяя прошлое западной культурой и цивилизацией. С этого времени персов обучали новой жизни, как учат малых детей ходить. Полиция строго следила, чтобы население городов и деревень ничем не отличалось от европейцев. За небритую бороду судили, как за государственную измену. Тяжело было персам отказаться и от войлочной шапки, которую не снимают они ни на молитве, ни при еде, ни на время сна. Новый закон предписывал всему мужскому населению носить верхнее белье поверх нижнего, не появляться на улицах в исподних штанах. Малолетним девочкам не разрешалось больше вступать в брак. Чадра, с которой связано у персиянок понятие о женской чести, была объявлена вне закона. Отвыкшие от труда персы потянулись теперь на строительные работы, прельщаясь звоном серебряных монет; с ними расплачивались только серебром, и каждый землекоп, чернорабочий, человек без навыков и знаний, уносил домой тяжелый мешочек, туго набитый серебром. Перестала быть почетной мелочная торговля, которую персы предпочитают оптовой. В скобяных лавках торговали теперь сталью, прокатным железом, цементом, асфальтом. Все обогащались, наживались подрядчики, а строительных инженеров сравнивали здесь с нефтепромышленниками. А ведь совсем недавно самым доходным занятием было здесь нищенствование и попрошайничество. Посевную площадь измеряли здесь метрами и сантиметрами, а воду – литрами. По размерам бассейна в персидских дворах узнавали о благосостоянии хозяина. Каждую струю воды персы называют рекой. И несмотря на то, что Иран славится садами, они обнесены такими плотными заборами, как будто там содержится золотой запас страны. Перс приходит в необычайное волнение, когда дети лазят по деревьям или топчут траву. Редко кто из персов знает название для зеленой площадки или широкого поля, называя всякое открытое место биябан, что значит по-нашему пустыня, степь. – Если бы у нас было столько воды, сколько есть у нас нефти, – жаловались мне персы, – мы накормили бы хлебом всех, живущих на земле. Земля без воды, все равно, что женщина без мужчины… Коммунисты возлагали большие надежды на бедность; успехи Реза-шаха в преобразовании страны раздражали их. Все теперь только и говорили здесь о невидимых большевиках, которые всюду и нигде, и живут среди людей, как злые духи Аримана. Неожиданно обнаруживали советского провокатора в захудалой лавчонке, где богобоязненный перс, с головой, перевязанной чалмой, и с четками в руках торговал завалящими товарами. Рассказывали, что в тюрьме умер министр двора Тимурташ, персидский ученый и аристократ, который втихомолку вел дружбу с советской разведкой. Много говорили о шоферах, живущих по двум паспортам – персидскому и советскому, а транспортные конторы называли притонами коммунистов. Дурной славой пользовалась в Тегеране советская больница; под видом директора больницы скрывался резидент советского шпионажа на всем Ближнем Востоке. В то время война приблизилась к персидским границам. Появилась на свет персидская партия «Тудех» с ленинскими лозунгами, призывающими к грабежам. На веселых улицах столицы появились подозрительные торговцы апельсинами; они проникали во все дома, выкрикивая на плохом русском языке: – КАрошЫй сладкЫй апЭлсЫн!.. Все знали, кто скрывается за этими душистыми апельсинами. Чувство страха, связанное, вероятно, у персов с исторической памятью о нашествии иноплеменных войск, быстро распространилось по всей стране, когда стало известно, что советские моторизованные части перешли персидскую границу. Нельзя было понять, чего больше боялись персы: бомб, падавших на их тихую, уснувшую землю, или людей, бросавших эти бомбы. Было жалко смотреть на кричавших среди улицы персов: «мордем!», что значит – «я уже умер!». По всем дорогам, по тропинкам хоженым и нехоженым, можно было встретить толпы бедняков, уносивших от коммунистов свои кастрюльки, самовары и ковры. Пастухи угоняли стада в горы, потому что не хотели променять своих баранов на социализм. Красные танки уже приближались к Шахруду, а мы беспечно разводили кур, собирали яйца, выводили цыплят, наполняли водоем водой для страдавших от жары уток, таская ее кувшинами и ведрами из дальнего канала-арыка. Месяцами я жил вне дома, в десяти долгих фарсахах от Шахруда, на линии, где прокладывали шоссейную дорогу Мешхед – Тегеран, со строительной группой русских и чешских инженеров. Что могли мы знать, живя в этой знойной пустынной местности, никем не населенной, на краю земли, о происходившей войне между двумя тиранами? Ведь еще совсем недавно они были близкими друзьями! Днем мы сгорали на солнце с нивелирами, а ночью отдыхали за чертежами в ожидании питьевой воды; ее привозили с гор вместе с недавно выпавшим там снегом. При отряде была одна старая, покорная, молчаливая персиянка; она готовила для нас обед, стирала белье, поила нас во всякое время чаем, и была для всех родной. Она с беспримерной заботой упрашивала нас тогда ехать домой, потому что везде тревожно, и пастухи не знают, куда прятать овец от чужеземных солдат… А я с прежней беспечностью жду своего дня отъезда на побывку к семье, мне было рано еще считать дни, не пришло еще мое время, тогда как красные танки уже шли по проложенной нами дороге, оставляя на пути сторожевые посты. – Чего же вы ждете? – закричал на меня мой начальник чех, человек уравновешенный, добропорядочный, никогда не повышавший и не понижавший своего голоса, делавший всякую работу не торопясь. А теперь он ворвался в палатку, как песчаная буря, за которой идет разрушительный смерч. – Разве не говорила персиянка, что они уже скоро будут тут, и вас первого зарежут, как свадебного барана… Не теряя времени, он втолкнул меня в свою машину, и со скоростью, с которой ездят только пьяные, меньше, чем за час проехал долгих десять фарсахов (почти сто километров!), и машина осталась жива. Дома жена развешивала на веревке стираное белье; птица ходила за ней, куда бы она ни шла, клевала ее за ноги, просила проса; кричали петухи; утки возились в воде, приучали утят плавать, и гуси, не сердясь, выходили из воды, уступали им место. – Надо бежать, – говорил я, – и как можно скорей… – не сознавая еще, куда и как бежать. – А птица? – спросила жена, и вся насторожилась. – Нельзя же бросить птицу без присмотра, без корма; она будет кричать, звать меня… – Бежим, – повторял я, не вполне понимая тогда, о чем она говорит, когда, может быть, и нам осталось жить очень немного. Но куда и как бежать? Не пешком же убегать нам с детьми от надвигающихся танков? В гараже, говорят, готов к отъезду последний автобус, нанятый богатой венгерской семьей; они тоже, подобно нам, бегут от красных. И вот, мы бросаем всё, как есть, и с напуганными и некормленными детьми бежим к спасительному автобусу; только бы не ушел без нас! Вспуганная птица, предчувствуя несчастье, гонится за нами; утки бросают в воде своих утят, едва поспевают на своих кривых ногах за нахохлившимися курами. Лучше не смотреть на них, не видеть их, забыть, что они есть… Мы знаем, что долго еще они будут звать нас, и мы не услышим их… Треплется на веревке не просохшее белье, на полу не мытые тарелки, стаканы, судки; по всей лачуге разбросана постель… Не в первый раз бежим мы от «своих» к чужим! Только бы не ушел без нас автобус! Вот и он; у закрытой двери автобуса стоит красивая венгерка; она отгоняет нас, она говорит, что в автобусе для нас места нет. Как это возможно? Я ей не верю – она говорит это из нелюбви к русским; она не может понять, почему русские бегут от русских? – Нет, – кричит она на нас, – я не намерена уступить вам свою жизнь! Она говорит несвязно, ее трудно понять, но я спокоен, я не верю, что этот последний автобус уйдет без нас. Меня научил спокойствию мой мудрый друг каменотес-философ Хаджжи-Ага; старый, как черепаха, он всегда сидит свернувшись на коврике перед бассейном и, перебирая четки, пьет чай. – Хаджжи-Ага, – говорил я, не скрывая своей тревоги, – почему вы так спокойны, когда вся ваша страна охвачена паникой, хак пожаром? Помню, как усмехнулся он и, не спеша допивая чай, медленно произнося слова, сказал: – Дорогой мой друг, разве Бог не везде с нами? Поверьте мне, Бог сильнее большевиков! И пока я вспоминал эти утешительные наставления моего друга каменотеса-философа, красивая венгерка растворила вдруг перед нами двери автобуса, подхватила нашего кричащего младенца, усаживала поудобнее напуганных наших ребят и, кормя их венгерскими сладостями, истерически вскрикивала со слезами: – Как это я могла! как я могла! Слезы мешали ей говорить. – Что же вы не входите? Входите!.. Это было очень похоже на евангельское чудо, это мог внушить ей только Бог. – Входите!.. – и слезы, крупные, радостные слезы, освежающие, как утренняя роса, орошали ее просветленное лицо. – Разве вы не знаете, что этого хочет Бог? И вот, нет больше Шахруда, клубится пылью за нами дорога, и раскаленное солнце тоже кажется нам в пыли. Лучше не смотреть на дорогу, не считать фарсахи, не знать, где мы. Скорее бы доехать до Дамгана, а оттуда до Семнана, – еще длинных пятьдесят фарсахов, еще три часа хорошей езды, – и тогда уже мы будем близко к Арадану, последнему населенному месту под Тегераном, где начинается нейтральная зона, защищенная союзными войсками… Танки не страшны нам, рассуждают венгерцы, они не могут поспеть за ходом автобуса; страшны не танки, а разведывательные отряды, прочищающие им путь; они летают по земле на своих «джипах», как вертолеты в небе, они без труда могут настигнуть нас, если захотят… Мы пересчитываем фарсахи на мили, читая их на спидометре, и не можем подсчитать пройденного автобусом пути. Ведь персы измеряют фарсахом не расстояние, а время, и для едущего на осле оно, конечно, много длиннее, чем для едущего на коне, а тем более для едущих на машине в триста-четыреста лошадиных сил. И мы никак не можем отделить время от пространства. Но вот, и Дамган уже позади, и это название захудалого городишки на краю азиатского материка приобретает для нас значение Ватерлоо. Теперь мы уже на пути к Семнану – этого места тоже забыть нельзя; здесь уже красному произволу приходит конец, этого не дозволяет им взаимный договор дружбы с союзниками, они не станут сейчас раздражать своих вынужденных друзей, когда надо защищать свой дом от опасного врага…

Тегеран выходил уже из своих окраин, поглощал предместья, продолжая жить своей мирной жизнью большого азиатского города. Улицы, как всегда, были наполнены праздными людьми. Запах съестного кружил голову прохожим, и трактирщики ловили голодных на «палочку» кебаба. Отовсюду наступали на прохожих продавцы фруктами, неся на своих головах фруктовые сады. Голубые автобусы с дребезжащими кузовами гонялись за пассажирами, оставляя на дороге раздавленных колесами бродячих собак и сбитых с ног раненых лошадей. В эти дни особенно бойко шла торговля на базаре. Черный склеп, закрытый навсегда от солнца, казалось, шевелился от людей, ослов и мулов. Здесь можно было встретить хлам, который давно уже вышел из употребления и, наряду с ним, дорогостоящие ковры, над которыми трудились персидские дети, пока не состарились. За такой ковер можно купить дом или стадо овец, или целое селение. Нигде, как здесь, нельзя увидеть такого изобилия серебра, выставленного рядом с битой посудой и глиняными черепками. Золотые монеты разных времен, народов и стран лежали грудами на простых обеденных тарелках. Трудно было поверить, что в этих гниющих трущобах с острым запахом разложения лежат неисчислимые земные богатства. Тегеран все еще был нейтральным городом, свободным от коммунистов, в то время как север Ирана оккупировали советские войска; он был теперь для персов заграницей: туда уже нельзя было ни проехать, ни пройти без разрешения советских властей, и жители своей страны подвергались оскорбительным обыскам и недостойным допросам иноземных солдат. На юго-востоке страны курдские племена, промышлявшие грабежами, были вооружены коммунистами и обещали построить социализм. Соседние с ними провинции находились под угрозой их завоевания. На нефтяных промыслах юга происходила «классовая борьба» за овладение нефтью большевиками. – Чего хотят от нас эти люди в кепках? Почему они мешают нам жить? – жаловались наивные персы, когда большевики устраивали беспорядки, вооружали одну провинцию против другой, призывали рабочих не работать, крестьян не сеять, пастухов не пасти овец. Во всех харчевнях, на проезжих дорогах, в караван-сараях, в нищих землянках и в палатках пастухов – везде, где только живет человек, говорили теперь о коммунистах. Их сравнивали с древними мидянами и парфянами, с арабами и монголами, со всеми нашествиями иноплеменных войск, от которых страдала Персия, и которых называют здесь гасеб, что значит захватчики или агрессоры. С набожным чувством персы обращали теперь свои лица при молитве к Объединенным Нациям, как будто могила пророка была перенесена из Медины в Нью-Йорк. Никто не ожидал, что в такое неустойчивое время крепкий, как кремень, Реза-шах Пехлеви отречется от престола, чтобы угодить союзникам, которые, в свою очередь, старались угодить «доброму дяде Джо», точившему на них нож. Старого шаха оплакивали друзья и недруги, когда в 1941 году он увозил в Египет свою померкшую славу вместе с горстью рыжей персидской земли. На престол взошел возлюбленный его сын Мохаммед-Реза, которого женил он, тогда еще наследника, на принцессе египетской Фавзие, сестре короля Фарука, умершего позже в изгнании от пресыщения. Этот брак за глаза не принес счастья ни ему, ни ей. Их счастью не помогли ни свадебные карнавалы, ни уличные шествия толпы с факелами и зеркалами, ни парады войск с шумным барабанным боем, ни выстроенный для них дворец из редкого розового мрамора. Родившийся от этого брака ребенок не сблизил родителей, а послужил поводом для развода; это была прелестная девочка, а шах требовал от жены мальчика. Теперь шах снова, в третий раз, женат, а бывшая шахиня снова замужем. Молодой шах во всем отличался от своего прославленного отца. Если отца его обвиняли в жадности, то сына следовало бы обвинить в расточительстве. Многие говорят в насмешку, что шах скоро пойдет с сумой. Он уже отказался от оставленных ему отцом земельных угодий и поместий в богатом Мазандеране; он раздает крестьянам землю, отобранную у них его алчным отцом. Он тратит наследство отца на постройку школ, приютов, больниц. Он хочет строить, строить, строить, тогда как в персидском Азербайджане все еще стоят советские оккупационные войска, угрожающие жизни столицы: они то придвигаются к Тегерану, то отходят от него, когда союзники прикрикивают на них; можно подумать, что Иран находится в состоянии войны со своими советскими союзниками. В такое время прилетел из Москвы в Тегеран советский министр Кафтарадзе, чтобы отобрать у персов нефть. Иранский премьер осторожно напомнил ему о советских войсках, все еще занимающих север страны, когда война уже давно кончилась и все сроки для увода войск уже давно прошли; при таком положении преждевременно говорить о нефтяной концессии. Тогда все торговцы апельсинами, говорящие на плохом русском языке, и подозрительные люди в кепках, завезенные в Иран советскими войсками, устроили демонстрацию протеста; они обещали зарезать премьер-министра, как барана, а шаху отрезать голову, если он не отдаст большевикам нефть. Теперь никто не сомневался, что персидской независимости пришел конец. – Эти русские, – говорили теперь открыто персы, – совсем потеряли совесть. Они приходят в дом своего друга-союзника, который отдает им всё, что у него есть, чтобы помочь им в беде, а они за это делают ему пакости. Как можно в одно и то же время быть другом и врагом? Другие пугливо спрашивали – какие часы больше любят советские солдаты: ручные или карманные? – имея в виду, на случай опасности, выкупить за них у дикарей свою жизнь. Многие срочно принялись изучать отдельные русские слова, которые больше всего ласкают слух советского диктатора. Вскоре все уже знали, что если кому дорога жизнь, то следует тирана называть добрым отцом или ясным солнышком, а пытки, которым он подвергает мирное население, – нежной лаской. Но случилось нечто непредвиденное; как будто по велению небесных сил бесплотных, советские войска внезапно оставляли Иран, как в свое время варвары оставляли Карфаген. Видно, одной войны было им довольно. Персы ликовали! Они устилали улицы коврами, выносили наружу всю роскошь своих домов, покрывали стены зеркалами, чтобы в них отражалась радость страны. У каждого дома горели, днем и ночью, газовые фонари, как неугасимое пламя поклонявшихся огню их предков. Никто не жалел в эти дни воды, чтобы смыть следы иноплеменных войск, поливая улицы. Старики резвились на улицах, как малые дети. Теперь они могут снова жить своей жизнью, быть подданными своей страны, почитать своих предков, любить своего шаха и молиться своему Богу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю