355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Некрасов » Записки зеваки » Текст книги (страница 6)
Записки зеваки
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 11:26

Текст книги "Записки зеваки"


Автор книги: Виктор Некрасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

Каждый раз, возвращаясь с допроса, я спрашивал себя – зачем всё это затеяно, с какой целью? Неужели они действительно думают, что у меня можно найти что-то такое, что может принести вред государству? Зачем забрали магнитофон, пишущую машинку, фотоаппарат?

Ответ я получил через неделю, в субботу.

За большим столом большого кабинета сидел красивый, с чёрными небольшими усами, хитроглазый улыбающий человек в штатском, лет пятидесяти или около этого. Генерал. Второй по значению чин КГБ Украины.

При моём появлении встал. Предложил папиросы. Несколько минут разговор шёл о качестве табака, о кашле, о том, что пора бросать. Улыбка не сходила с его уст. От курева перешли к литературе. Мои заслуги в этой области оцениваются очень высоко. «В окопах Сталинграда» – лучшая книга о войне. И, наконец, начало серьёзного разговора. Как же так это получилось – всё та же улыбка, – что из окопов Сталинграда я перебрался вдруг в окопы холодной войны? Вопрос достаточно ясный. Из дальнейшего выясняется, что сейчас, в период обострившейся идеологической борьбы (не могу припомнить, было ли когда-нибудь время, когда она притуплялась?), всем нам, а таким людям, как я, в особенности, нужно чётко и недвусмысленно определить, по какую сторону баррикад они находятся. Вот, пожалуйста, – крупнейшие академики, писатели, деятели культуры не скрывают своего возмущения по поводу кое-каких действий кое-каких лиц (имена Сахарова и Солженицына за всё время разговора ни разу не упоминались). Так вот – всё в ваших руках. Любая газета, сами понимаете, с удовольствием предоставит вам свои страницы. После паузы разговор переносится на то, что я, вероятно, устал (последняя неделя была всё-таки, вероятно, утомительной?), что не мешало бы мне поехать куда-нибудь отдохнуть (вы, кажется, поклонник Коктебеля?), а заодно и поработать… А потом наш товарищ к вам подъедет… И опять пауза… Подлиннее предыдущей. «А то, знаете ли, – улыбка на минуту исчезла, потом опять появляется, – найденного у вас во время обыска вполне достаточно, чтоб ваш образ жизни несколько изменился. – Хитрые глаза на секунду становятся серьёзными. – В соседней комнате сидят двое молодых людей, которые сразу могут это исполнить, скажи я им только слово…»

Но слово так и не было сказано, очевидно, решено было, что ещё рано. И всё же это были не самые приятные минуты в моей жизни.

– Подумайте, подумайте, – сказал он мне на прощанье. – Очень нам бы помогли, – и крепкое, мужское рукопожатие.

Вот такой вот разговор. Я изложил суть, выжимку – посредине были и фронтовые воспоминания, и примеры из жизни, и лёгкое моё хвастовство – мол, стреляный-перестрелянный, немцы от меня были в шестидесяти метрах в Сталинграде, но суть была ясна: всё в моих руках.

На следующий день он позвонил по телефону (я сразу не узнал и в трубке услышал укоризненное: «Так быстро забыть, а я-то думал…») и спросил, в каких издательствах или редакциях лежат мои рукописи. И дальше, со смешком: «Надеюсь, ничего антисоветского в них нет? Ну, что ж, может, и поможем как-нибудь…»

Через день мы с женой были уже в Кривом Роге, у детей – отдохнуть действительно не мешало.

* * *

Февраль был тёплый, мягкий, почти без снега. Я слонялся по улицам малознакомого мне города и всё думал о том, как постепенно отчуждаюсь от своего родного и, как мне казалось, любимого Киева.

Когда-то, проходя по той или иной улице, слоняясь по дорожкам Маринского или Царского сада, я вспоминал – вот здесь я впервые прошёлся под ручку с девушкой, а здесь, на мосту над Петровской аллеей, впервые поцеловался, а здесь купил первую поллитровку, первую пачку папирос… А теперь? Прорезная, ныне Свердлова, на всю жизнь будет памятна мне визитами к милейшему моему полковнику Старостину, а симпатичная лестница в конце Ирининской – возвращениями от него, а здесь, в подземном переходе у Бессарабки, меня схватили под локотки два милиционера, и через полчаса я оказался в вытрезвителе, хотя трезв был как стёклышко. А в другом переходе, у Почтамта, я как-то завёл игру с «мальчиками», следовавшими за мной по пятам. Откровенно говоря, я, то ли по рассеянности, то ли по легкомыслию, никогда их не замечаю. Но Витя, сын моей жены, верный мой друг, засекает их сразу: «Поглядите на того. Факт. Наш!!!» И, действительно, оказывается «нашим». Так вот, однажды дикий ливень загнал меня с Витькой и тремя «нашими» в подземный переход. И захотелось мне, из озорства, что ли, познакомиться с ними поближе. Подошёл к одному из них – он рассматривал у продавщицы открыток виды Киева – и так, более или менее в пространство, стал сетовать на качество открыток, мол, не умеют у нас ещё делать. «Наш» даже головы не повернул. Подошёл к другому, в плаще, жующему пирожок. Прошёлся по качеству пирожков. Та же реакция, как изваяние. Подошёл и к третьему. В руках у него был зонтик, и здесь я совсем обнаглел, обратился прямо к нему. «Что же это, – говорю, – другим вашим ребятам зонтиков не выдают? Или это ваш собственный?» Хозяин зонтика даже бровью не повёл… Дождь чуть-чуть утих, и мы с Витей, прыгая через лужи, помчались к гастроному. Влетая в магазин, я обернулся. Раскрыв зонтик, наш милый друг скакал через лужи к тому же гастроному.

Раньше я этим не интересовался, а теперь вот задумался – кто они такие, эти «мальчики», откуда их вербуют, чему учат, кем они мечтают стать, если вообще о чём-нибудь мечтают? Вид у них сверхординарный – очевидно, так задумано. И одеты нарочито серо, незаметно, что, кстати, на фоне нынешней достаточно пёстро одетой молодёжи сразу выделяет их. Как правило, в пиджаках, какая бы ни была жара – очевидно, необходимы внутренние карманы для миниатюрных радиопередатчиков. Работают грубо и неумело. Впрочем, я до сих пор не понимаю, какова их цель – следить за каждым нашим шагом или давить на нашу психику – учти, мы здесь, рядом, не сводим с тебя глаз. К слову сказать, с глазами у них дело плохо. То зыркнет, то отведёт в сторону, то делает вид, что ты ему совсем неинтересен, то фиксирует тебя, как фотокамера, спрятавшись за деревом. С боковым зрением у всех у них дело обстоит неважно.

Интересует меня и другая категория людей, эти уже постарше, лет тридцати-тридцати пяти, – тех, что проводят обыск. У меня их было семеро, не считая двух так называемых понятых. Вежливость и обходительность их просто поразительны. Чем-то они напоминают молодых людей из бюро добрых услуг. Так же возятся с картинами, статуэтками, смахивают пыль со шкафов. «Галина Викторовна, дайте тряпочку, я заодно уже вытру…» или «Я иду в гастроном, может, вам яичек или колбасы?» Но трогательнее всего было с Булгаковым. Я вспомнил, что именно в этот день, в четверг, мне назначено было зайти в «Лавку писателей» за однотомником Булгакова. Я попросил у старшего разрешения позвонить по телефону (подходить к телефону не разрешалось, и сами они на звонки тоже не подходили). «Что вы, Виктор Платонович, – удивился даже старший, – мы это мигом! Витя, одна нога здесь, другая там. Дайте ему записку, он сейчас принесёт». Через десять минут однотомник был в моих руках.

Ну как это всё назовёшь? Новая инструкция, новый стиль? Или другая, более культурная категория обыскивающих? Надо было только видеть, как они запечатывали семь громадных мешков с изъятыми «материалами» – подкладывали газеты, упаси Бог, чтоб не накапать сургучом на пол…

Уходя (это было в третьем часу ночи, на вторые сутки), они прощались с нами, как старые друзья после новогодней встречи (это кто-то из них так сострил… ещё острит), а один из Вить (все они были Витями, кроме одного, Владимира Ильича) с извиняющейся интонацией сказал: «Не сердитесь на нас, такая работа…» Я не выдержал и съязвил: «Можно было выбрать и другую».

Обо всём этом я думал, шлёпая по талому криворожскому снегу, о том, как всё отдаляется и отдаляется от меня, как всё более чужим и враждебным становится для меня город, в котором я прожил почти всю свою жизнь, который любил и которым гордился. На место старых, милых, уютных картинок «детства, отрочества и юности» выплыли новые, куда менее милые и уютные.

…Николаевский парк, парк моего детства… По тем же дорожкам, по которым я бегал то ли индейцем, то ли кем-то из «сыщиков и разбойников», я уже «маститым» прохаживался, вроде как и друзья, и вёл «беседу» с тем самым секретарём Ленинского райкома, который стал вдруг писателем, беседовал о том, каким должен быть настоящий коммунист, – это была его работа, за неё он получал не такой уж малый оклад. (Кстати, один из моих приятелей, ныне сидящий, как-то не вытерпев непрекращающейся слежки, обернулся и спросил у своего «мальчика»: «Слушай, сколько ты за это получаешь?» Тот, не моргнув глазом, ответил: «Сто шестьдесят рублей».)

Пушкинская улица… В этом длинном трёхэтажном, с двумя парадными доме была гимназия Сороколовой, и я в ней учился. Через пятьдесят лет в одной из её аудиторий, ныне кабинете редактора журнала «Радуга», десятка полтора моих «единомышленников по партии» во главе с туповатым генералом, Героем Советского Союза, «прорабатывали» меня за очередные ошибки.

А чуть дальше, минуя бульвар, – Театр русской драмы. Здесь я три года учился в студии и изображал на сцене «3-го мужика» или «4-го горожанина» в пьесе Тренёва «Пугачёвщина». На этом вот крылечке у входа в артистические уборные мы летом, в бородах своих и зипунах, курили и без конца точили языки… Но на это воспоминание напластовалось уже другое – парадное соседнего шестиэтажного дома, в которое, когда я заходил (а там жил мой друг, с которым мы встретимся и будем обсуждать недавние киевские события под сводами Нотр-Дама), всегда обнаруживал лениво слоняющегося у телефонной будки того самого, получающего 160 руб. в месяц…

Трёхсвятительская (ныне на этом отрезке Десятинная) улица. В самом её начале, налево во дворе, жил Серёжа Доманский. У него по вечерам мы собирались и за круглым чёрным столом со свечой (для таинственности) читали друг другу свои литературные опусы, которым в подмётки не годились все эти печатающиеся современные авторы. Иногда, когда надоедало, занимались росписью стен и пола сюрреалистическими, или, как тогда говорили, супрематическими портретами и пейзажами. Теперь, проходя мимо этого двора, я поворачиваю голову не только налево, но и направо – там заслоняет небеса громадное, всё в циклопических колоннах здание обкома партии, где меня дважды исключали и на второй раз исключили-таки из партии. Там милая и даже симпатизировавшая мне Елена Яковлевна, двенадцать лет тому назад просто инструктор, а десять лет спустя уже председатель парткомиссии, учила меня уму-разуму и удивлялась тому, что я давно не перечитывал Ленина («Как? В тяжёлые минуты своей жизни я всегда обращаюсь за советом к Владимиру Ильичу…»).

Днепр… Пожалуй, только Днепр не осквернён позднейшими наслоениями. Впрочем, и тут, валяясь на животе на песочке и разглядывая с левого берега силуэт Киева, видишь, как небрежно к нему относятся. Среди весело разбросанных в густой зелени златоверхих колоколен и куполов Лавры и Выдубецкого монастыря затесались холодные, сухие параллелепипеды высотных зданий, и сразу померк, лишился седой своей былинности один из красивейших ландшафтов в мире.

Но это только цветочки, ягодки ещё впереди. Не без дрожи вспоминаю я рассказ одного моего знакомого о том, как встречен был аплодисментами всего нашего украинского руководства проект прославления «города-героя», предложенный ныне покойным скульптором Вучетичем. Стометровая золочёная фигура Родины-Матери со щитом и мечом в руках (на два метра выше Лаврской колокольни, во как!) и десятка два тридцатиметровых героев и героинь бесславной обороны должны взмыть к небу на холме у моста Патона и размахом и масштабом побить собственный рекорд на Мамаевом кургане в Сталинграде…

Этот второй удар (сталинградская Родина-Мать стоит как раз на месте «моих» окопов на передовой 1047-го стрелкового полка 284-й стрелковой дивизии, полковым инженером которого я имел честь состоять), этот второй удар я не перенесу. Одна надежда на то, что автор проекта переселился в лучший из миров, а без его феноменальной пробивной силы никому не удастся выторговать те десятки и сотни миллионов рублей, которые стоит это чудовищное, золочёное нагромождение мускулов и безвкусицы. Вряд ли состояние нашего бюджета позволит тратить такие суммы на осквернение нашей столицы.

* * *

Эти строки писались 2 февраля 1975 года – в 32-ю годовщину разгрома немцев в Сталинграде. За два дня до этого, 31 января, капитулировала южная группировка во главе с Паулюсом, в этот же день – северная.

Дни стояли солнечные, яркие, морозные. Вереницы пленных, в длинных шинелях, закутанные в одеяла, с громадными мешками за плечами (Господи, чего только в них не было, даже альбомы с коллекциями марок), стекались к Волге. Появились первые беженцы – на детских саночках, с жалким скарбом и детишками возвращались к несуществующим своим жилищам. Мальчишки уже ползали по пушкам и подбитым танкам.

Бои, если уже не бушевавшие, а догоравшие в развалинах, откатились куда-то далеко на запад. Только весёлые автоматные трели выпивших победителей нарушали неожиданную, неправдоподобную тишину города.

Война в Сталинграде кончилась!

Пьяный Чумак на последней странице «В окопах Сталинграда» спрашивает пьяного Керженцева:

– Почему так вышло? А? Помнишь, как долбали нас в сентябре? И всё-таки не вышло. Почему? Почему не спихнули нас в Волгу?

Я задаю себе этот же вопрос сейчас, тридцать два года спустя. Почему не вышло?

Существует прелестный, возможно и придуманный, но тем не менее прелестный рассказ одного известного актёра о его беседе с маршалом Тимошенко. Ехали они куда-то вместе в поезде. Естественно – выпили. И тут рассказчик спрашивает у маршала:

– Скажите, товарищ маршал, как же это вышло в 41-м году, когда немцы уже вплотную подошли к Москве? Ещё шаг и… и вот, не взяли.

Маршал посмотрел на актёра:

– А чёрт его знает!

(В рассказе маршал высказался более определённо.)

Заговорили потом о Ленинграде, Сталинграде, Курской дуге, и на всё был один ответ:

– А чёрт его знает!

Наутро маршал пришёл в себя, ополоснулся, опохмелился и доверительно наклонился к рассказчику:

– Слушай, я вчера, кажется, наговорил чего-то лишнего… Забудь!

Было это или не было, трудно сказать, но для меня, как и для маршала, Москва, Ленинград и Сталинград, в котором я провоевал пять с половиной месяцев, всё же остаются загадками.

Москвичи, пережившие день 16 октября 1941 года, говорят, что город можно было взять голыми руками. Трагические слова Левитана по радио, что «положение создалось угрожающее», и остановившееся внезапно метро, до последнего момента работавшее, как часовой механизм, – деморализовали окончательно. Начался исход, сжигали бумаги, партбилеты, выбрасывали сочинения Ленина и Сталина – город был готов… Немцы остановились у Химок и дальше не пошли.

Мой друг, оборонявший Ленинград, говорил мне: «Были дни, когда немцы могли, перешагнув через наши спящие тела, без единого выстрела войти в город».

В Сталинграде немцы не смогли спихнуть в Волгу дивизию Родимцева, глубина обороны которой была двести метров…

В сентябре, октябре превосходство немцев было подавляющим. Авиация их господствовала в небе. Пополнение мы получали из одних сопливых детей, стариков да не говорящих по-русски узбеков. Инженерное оборудование – курам на смех: несколько десятков противотанковых и противопехотных мин, спираль Бруно да МЗП – малозаметное препятствие. В батальонах сорок активных штыков казались уже роскошью.

В тридцатую годовщину разгрома немцев я выступал по Сталинградскому телевидению. Озарённый лучами прожекторов, я сидел в кресле в полукилометре от своей бывшей передовой, а ныне – размахивающей мечом восьмидесятиметровой Матери-Родины.

– Расскажите, как вы воевали в те дни, – сказали мне.

Я начал было об этих самых минах и Бруно, о том, что лопат не хватало, воровали друг у друга, но меня перебили:

– Об этом не надо. Лучше о героизме…

Милейшим людям со Сталинградского телевидения невдомёк было – и это через тридцать-то лет! – что в этом и был героизм – ничего нет, а стояли. И выстояли…

Впрочем, и Гитлер со всем своим генералитетом чего-то не додумал. Ведь город, как таковой, фактически был взят. Вокзал, весь центр, на юг почти до Сарепты, на север до завода «Метиз». Осталось несколько вцепившихся в руины заводов и на Мамаевом кургане дивизий – плюнь на них и закрепи оборону – Сталинград, мол, взят, займись другими фронтами…

Но я не стратег. Я, как маршал – чёрт его знает…

* * *

И всё же город, по которому интереснее, веселее, легче и в то же время утомительнее всего бродить, – это Париж. Это хорошо знали Хемингуэй и Маяковский (впрочем, и многие другие). Первый не зря отождествлял его с «праздником, который всегда с тобой», а второй хотел «жить и умереть в Париже», хотя и предпочитал Москву. А может, и знал её повадки.

Перечитайте хемингуэевскую «Фиесту» или хотя бы тот же «Праздник, который всегда с тобой», и вы увидите, с каким наслаждением он просто перечисляет улицы, по которым ходит. «Я прошёл мимо лицея Генриха Четвёртого, мимо старой церкви Сент-Этьен-дю-Мон, пересёк открытую всем ветрам площадь Пантеона, ища укрытия, свернул направо, вышел на подветренную сторону бульвара Сен-Мишель и, пройдя мимо Клюни и бульвара Сен-Мишель, добрался до известного мне славного кафе на площади Сен-Мишель» («Праздник…»). Или: «…вышел и, повернув направо, пересёк улицу Ренн, чтоб избежать искушения выпить кофе у „Де маго“, дошёл по улице Бонапарта до улицы Гименэ, потом до улицы Ассас и зашагал дальше по Нотр-Дам-де-Шан к кафе „Клозери де Лила“» (там же). Или: «Мы свернули с площади Контрэскарп и пошли, узкими переулками, между высокими старинными домами. Мы вышли на улицу дю-По-де-Фер и шли по ней до улицы Сен-Жак и потом пошли к югу, мимо Валь де Грасс и вдоль железной ограды кладбища. Вернулись на бульвар дю-Пор-Рояль… Мы пошли по бульвару дю-Пор-Рояль, пока он не перешёл в бульвар Монпарнас, и дальше, мимо „Клозери де Лила“, ресторана „Лавинь“, „Дамуа“ и всех маленьких кафе, пересекли улицу против Ротонды, и мимо его огней и столиков – в кафе „Селект“» («Фиеста»). Ну и так далее.

И мне, когда я читаю, тоже приятно, и кажется, что я тоже иду по улице Бонапарт, миную Сен-Жермен-де-Прэ и, свернув налево по улице Жанэт, захожу к Мишо. Хэм уже там поджидает Фицджеральда Скотта. Я подсаживаюсь к нему.

– Что будем пить?

– Я взял фин-а-л'о, – говорит он. – Здесь всегда приличный коньяк. Заказать вам?

– Спасибо.

Он подзывает Жана, с которым в приятельских отношениях, и, кроме выпивки, просит принести ещё две порции турндо.

– Это говяжье филе, – поясняет он, – завёрнутое наподобие рулета. Тут его превосходно делают.

Потом мы едим турндо, действительно отличное, и говорим о Джойсе, который тоже тут часто бывает, и слабостях Фицджеральда Скотта, который вот-вот должен прийти.

Вот так-то. В кафе Мишо, на углу Святых Отцов и Жакоб. Маленькое уютное кафе, где в 1925 году бывали Джойс, и Хэм, и Фицджеральд Скотт, и многие, многие другие.

И в «Липп» я тоже бывал, это на бульваре Сен-Жермен, напротив «Кафе де Флор». Туда тоже захаживал в своё время Хэм и пил там кагор, разбавленный водой. А я зашёл с двумя журналистами из «Радио Люксембург», а потом перешёл через улицу в «Кафе де Флор» и встретил там Вильяма Клейна, знаменитого фотографа, впоследствии и кинорежиссёра, и мы пили с ним холодное пиво «биер альзасьен» и закусывали креветками. Потом он повёл меня в свою мастерскую и показывал свои новые работы – он увлёкся сейчас живописью, состоявшей из одних переплетающихся между собой букв.

– L'art de l'horreur, – пояснил он, – искусство ужасов. Из букв составляются слова, а я их уже не воспринимаю. Особенно когда вижу. Я уже давно не читаю газет и не слушаю радио. Как могут работать корректоры и дикторы? Как их не рвёт?..

Мы возвращаемся в «Липп» и застаём там, кроме двух журналистов из «Радио Люксембург», ещё корреспондента газеты «Последние новости».

Корреспондент показывает последний номер газеты и говорит мне: «Тут и про вас кое-что есть». Это, оказывается, репортаж о моём выступлении в Музее Гимэ, в клубе «Жар-птица», где я говорил о выставке в Манеже (это было в 1962 году), о том, какие там идут дискуссии и споры и как молодёжь сцепляется с догматиками.

– А мы во Франции, – сказал, улыбаясь, Вильям Клейн, – любим всё из ряда вон выходящее и больше всего боимся набившего оскомину. Пикассо спасает только его возраст, а то его давно считали бы банальным, повторяющим собственные зады.

Так зашёл разговор о традиции и новаторстве, как окрестили бы его в какой-нибудь из наших газет, разговор, продолжавшийся в «Де маго» и так и не закончившийся где-то уже в районе Пантеона.

В Киеве, когда мы собираемся идти куда-нибудь гулять, мы старательно обходим Крещатик – там слишком много знакомых. В Париже, если ты даже не Хемингуэй и не пишешь статей в «Франс-суар», но если ты прожил там хотя бы две недели, рассчитывать на одиночество в квадрате Сена – рю де Ренн – Люксембург – рю Сен Жак – вряд ли возможно. Там всегда кого-нибудь встретишь и осядешь в каком-нибудь кафе после обязательного предложения: «А не выпить ли нам по стаканчику?..»

Относительное одиночество и спокойствие можно обрести на острове Сен-Луи, прилепившемся к нижней оконечности Ситэ. Там всего две набережные, одна продольная улица, восемь поперечных и симпатичная старая церковь Сен-Луи-ан-Лиль. Дома там все старые, там всё тесно и уютно, а кафе, хоть и меньше, такие же, как и в остальном Париже, только народу пожиже. Оттуда недалеко до площади Бастилии и маленькой очаровательной площади Вогезов – плас де Вож. Квадратная, застроенная трёхэтажными старинными домами, с крутыми черепичными крышами, она чем-то напоминает львовскую площадь Рынок, но вместо ратуши-горсовета там посредине уютный сквер, где можно посидеть и, никого не боясь, почитать даже книжку.

Генрих IV сказал: «Париж стоит обедни», а кто-то перефразировал: «Если б не было Парижа, его надо было бы придумать», орловский помещик Тургенев до последних дней жизни не мог с ним расстаться, а Паустовский, когда мы были с ним в Париже, сказал: «Вы знаете, у меня здесь даже астма проходит», а парижский воздух, увы, далеко не коктебельский.

Спор о традиции и новаторстве, начавшийся в кафе «Липп» и так и не закончившийся у Пантеона, мог произойти где угодно, но в Париже он принял свою окраску. Всё свелось в конце концов к нему самому.

– Париж – лучший город в мире, потому что он терпит всё, кроме безвкусицы, – сказал кто-то из нас.

– И Марк Шагал может расписать плафон «Гранд-Опера», не боясь, что его четвертуют…

– А муравьед Сальвадора Дали привлекает внимание парижан больше, чем его хозяин…

– И вообще, Париж, что Ноев ковчег, в нём мирно уживаются в газетном киоске «Огонёк» и «Пари-матч», а за одним столиком наша компания, которая мирно сосёт коктейли, – сказал я, – удивительнейшее сочетание всего – людей, идей, стилей, – и в этом его лицо.

– И именно поэтому, очевидно, мы и взяли коктейль как символ некоего смешения вкусов и взглядов, – сказал один из люксембуржцев.

– Но в нём нет водки, – сказал я, – это ущемляет моё национальное достоинство.

– Сейчас исправим ошибку. Гарсон, добавьте в этот стакан немного «Столичной». Или, может, «кальвадоса»? Это французский самогон.

Вместо «Столичной», извинившись, принесли «Московской», и мы, стоя, опустошили свои стаканы за самый небанальный в мире город, в котором можно гулять по улицам с муравьедом на цепочке и даже рисовать карикатуры на самого «месье ле женераль».

Но, условившись завтра в три встретиться в «Куполь» – там я ещё не был, мы разошлись по домам. Мой путь был по Сюффло, до бульвара Сен-Мишель, дальше по Сен-Жермен до улицы Святых Отцов и далее, минуя Мишо, по мосту Карусель, через две арки Лувра к своему «Гранд-Отель-дю-Лувр». На мосту я ещё немного постоял, глядя в чёрную воду Сены и думая о том, как бы завтра уединиться и не ходить в «Куполь». Выход был один: запереться в номере и всем говорить, что я работаю. Из этого ничего не вышло – в три часа мне позвонили и сказали, что меня ждут лучшие в мире улитки, бутылка бургундского 1873 года разлива и знакомство с Кордобесом, самым знаменитым в мире матадором. Это меня доконало.

* * *

Вот такой милый, припудренный, полупридуманный Париж изобразил я три года тому назад для журнала «Новый мир». Что может быть невиннее? Кафе, улочки, переулочки, давно умерший Хемингуэй, милые тосты… Не тут-то было. Эта крохотная главка, эти сверхдружелюбные тосты повергли всех в ужас. «Да что вы, Виктор Платонович, побойтесь Бога! Что это за Ноев ковчег, мирно уживающиеся в газетном киоске „Огонёк“ и „Пари-матч“, а за каким-то там столом вы трогательно распиваете коктейли с буржуазными журналистами… Простите, но на нашем советском языке это называется „мирное сосуществование идеологий“. Нет, нет, это не пройдёт, никто не пропустит!» И мой дружеский тост, а с ним и парижский Ноев ковчег превратился в вялое, невыразительное «удивительнейшее сочетание людей, идей и стилей»… Вот так-то.

В той же главке, чуть повыше, корреспондент показывает мне последний номер газеты (было «Русской мысли» – вычеркнул) и говорит: «Тут и про вас кое-что есть». И дальше о моём выступлении в клубе «Жар-птица». Весь последующий абзац был начисто изъят. А посвящён он был той самой заметке в «Русской мысли», заканчивавшейся печально-ироническими словами: «Бедный Некрасов, упиваясь дискуссиями и спорами, он не подозревал, что, пока он обо всём этом рассказывал, Хрущёв уже громил левых художников в том же Манеже». Бог ты мой, как я сопротивлялся, предлагал сжать, сократить, заменить «громил» на «критиковал», на меня смотрели как на идиота: «Да ну, Виктор Платонович, вы ж не ребёнок, сами должны понять… Цензура всё равно вычеркнет, зачем задерживать номер!»

А милый старый Марк Шагал? Тоже оказался под угрозой – «расписывает плафон „Гранд-Опера“, не боясь, что его четвертуют…» Но тут я упёрся и ни в какую. Остался.

Как ни странно, но всё связанное со «Столичной» и «Московской» прошло без потерь, хотя в своё время именно это выжигалось калёным железом.

Помню, какая баталия развернулась вокруг «злоупотребления спиртным», когда сдавался в печать «Родной город». Совпало это с очередной антиалкогольной кампанией, и Твардовский, отнюдь не гнушавшийся напитков, потребовал, чтоб я «прошёлся» по всей книге «в смысле выпивок». Я упёрся. Меня уламывали. Наконец собрались все вместе, вся редколлегия во главе с Александром Трифоновичем, и тут-то и началось. Я дрался, как лев, как тигр, но я был один, а их пятеро… С грустью и тоской читаю я теперь первую страницу повести, где продавец воды, весело подмигнув герою повести Николаю, говорит:

«– С фронта небось, товарищ капитан?

Николай кивнул головой.

– Может, тогда кружечку пивца прикажете?

– Нет, не надо.

– А то хорошее, „Жигулёвское“».

Не было никакого пива! Не было! Было «сто грамм»…

«– Может, тогда сто грамм прикажете?

– Нет, не надо.

– Как же так, фронтовик и не надо?»

Сколько я ни убеждал, что, к стыду своему, фронтовика, Николай ведь отказался от водки, не выпил, а ведь мог, тогда другой разговор (я невольно, под давлением, начал соглашаться, что пить, именно пить на первой странице не надо), – меня припёрли к стенке, убедили, доказали пять пьющих мужиков, что нельзя. И я, заливаясь слезами, сдался… И так по всей книге – вместо поллитровки четвертинка, вместо четвертинки стопка, вместо стопки – пиво… Кончилось всё в уютном подвальчике – Твардовский, хлопнув рукой по рукописи, сказал: «Ну, а теперь, сил больше нет, спустимся в подвальчик, к милой нашей Нине, и компенсируем, так сказать, всё, что мы только что выкинули…»

О водка! О проклятое зелье!

Не стёршееся в памяти воспоминание о тех днях, когда Твардовский боролся с «моей» водкой в книгах и отнюдь не с «нашей» в жизни, возбудило во мне – ренегате и изменнике – желание спеть тебе, проклятое зелье, оду!

Я не могу не спеть её, т.к. слишком долго и упорно дружил с тобой, повергая в тоску и ужас друзей и знакомых, не могу, т.к. только этим искуплю свою вину перед тобой, если и не забытой, то давно уже отвергнутой. Почему? – другой вопрос. Об изменах трудно писать. Не будем…

С тоской и лёгким презрением смотрю на людей западной культуры, посасывающих соки, аперитивы и коктейли, пьющих за обедом вино, не знающих счастья «продолжения» (сбегать ещё?), муки утреннего похмелья. Они могут часами сидеть за кружкой пива, уткнувшись в газету, или с рюмочкой (фужером?) в руке вести неторопливую беседу. Третьи, считающие себя знатоками «L'ame slave»[5]5
  славянская душа (фр.).


[Закрыть]
, весело подмигивая, после сытного обеда, сыра и фруктов заявляют вдруг: «А теперь можно и lа vodka!» – и пьют её крошечными глотками, опять же подмигивая: «Formidable!»[6]6
  великолепная (фр.).


[Закрыть]

Нет, не для того, не для таких ты создана! Я пил тебя из всех возможных сосудов – из рюмок, стопок, стаканов (гранёных и негранёных), из медных и алюминиевых кружек, бритвенных стаканчиков и завинчивающихся от термоса, из тонких, китайского фарфора, чашечек и толстых, фаянсовых, с крышкой пивных кружек, просто из горлышка («с горла будешь?»), а однажды просто сосал губку; пил утром, вечером, днём и ночью; дома, в гостях, на званых ужинах и банкетах, на свадьбах и похоронах; тайно, в ванне, вытаскивая трясущимися руками из «загашника» специально недопитую четвертинку; в подъездах, парадных, пустых дворах, озираясь по сторонам и запивая пивом; в поле, в лесу, в горах, у моря (там-то, на пляже, в Ялте, и произведён был эксперимент с губкой); на пароходе, в поезде, автомобиле, самолёте; в землянке у раскалённой печурки или прямо на передовой, в окопе, на корточках, чтоб не сшиб снайпер; в шумной весёлой компании, впятером, втроём, вдвоём, один…

И со всей ответственностью могу заявить – лучше всего пить вдвоём! В затхлой атмосфере прокуренной холостяцкой комнаты, закусывая колбасой и огурцом, разложенными на газете.

Говорю со всей ответственностью и знанием дела человека, пившего во дворцах и лучших ресторанах из хрустальных бокалов и тыкавшего вилкой в трепетно-розовую осетрину, распластавшуюся на кузнецовском фарфоре или каком-нибудь другом гарднере…

Нет! Дым столбом, вернее пластами, окурки в блюдечке, колбасу или сыр перочинным ножиком, хлеб отламывается руками и макается в бычки в томате, на дворе ночь, оба сидят в майках, и вот тут-то открываются такие глубины и просторы, решаются такой сложности мировые проблемы, распутываются и запутываются такие морские и гордиевы узлы человеческих взаимоотношений, открываются такие чистые, нетронутые уголки и закоулки души, а перспективы так радужны и манящи…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю