Текст книги "Перевал"
Автор книги: Виктор Астафьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Хворь
Утром сплавщики поднимались трудно, кряхтели, вяло переругивались. Дерикруп окунал в воду клиновидную голову и, вытирая лицо платком, с безнадежной мечтательностью тянул:
– Сейчас бы яблочко кислэнького або квасу…
Поели только братаны. Гаврила все утро шевелил пальцами и поводил плечами. Веревками ему сильно перетянули суставы. Но он никого не ругал и ни на кого не обижался. Что связали – дело обычное, само собой разумеющееся.
Трифон от еды с раздражением отмахнулся. Дерикруп тоже. А Сковородник хватил было ложки две лапши, но тут же побежал к воде.
Хуже всех выглядел дядя Роман. Под глазами у него набрякли темные мешки, переносица посинела, руки тряслись. При каждом шаге старик хватался за поясницу.
– Ты останешься, дядя Роман, – сказал Трифон Летяга. – Какой из тебя сегодня работник.
– Как так? – заерепенился Исусик. Он тоже кряхтел и морщился. – Все с похмелья? Bce! Почему одному плешивому льгота?
– При расчете мы тебе выплатим за прогул дяди Романа. Доволен? Тогда бери свой камбарец и не вякай больше! – сердито бросил бригадир.
Молча один за другим потянулись сплавщики по берегу. И вскоре до Ильки, разводившего огонь, донесся припычный напев:
О-о-ой, да еще разок!
О-о-ой, да куме в глазок!
Дядя Роман с великим трудом уселся возле огонька. Трубку он по пьяному делу где-то обронил и безуспешно пытался сделать цигарку. Пальцы старика поплясывали, табак рассыпался.
– Не свернешь, Илюха? Барахлит сердчишко-то, ястри его, барахлит, жаловался старик, потирая широкую, но уже запавшую грудь.
– Небось нельзя пить-то?
– Нельзя, Илюха, нельзя. Строго-настрого фершала запретили.
– А ты трескаешь! – укорил мальчишка старика и подал ему неумело склеенную цигарку.
Дядя Роман мучительно скособочился, наклонился к огню, достал сучок и прикурил от него.
– Слаб я, Илюха, ой слаб, – сокрушался старик. – При виде его, проклятого, и особливо при запахе все у меня поджилки задрожат, истома какая-то пойдет по телу и внутри жжение получится. Словом, полное затемнение рассудка… – Дядя Роман сплюнул тягучую слюну, утерся ладонью и продолжал тем же ровным, бесстрастным голосом: – Скажи вот ты мне сейчас: выпей, дядя Роман, и через час помрешь – и я выпью, потому как вся нутренность моя уже не в моей власти…
Илька слушал старика, насупившись. Он снял с таганка чайник, сыпанул в него пригоршню заварки, сходил в барак, принес слипшиеся леденцы, которыми угостила его Феша, и опять же голосом недовольной, но все-таки сострадательной хозяйки, понимающей до тонкостей все эти похмельные дела, буркнул:
– Попей чаю с конфетками, может, полегчает. Я его крепко заварил.
– Чаек – это хорошо, – согласился старик. – А конфетки ни к чему, конфетки ты сам мусоль. – Дядя Роман отхлебнул дрожащими губами из кружки и мечтательно молвил: – Мне бы сейчас, Илюха, хоть бы пару глотков на опохмелку, и я вмиг бы человеком стал.
Илька задумался. Ничего не сказав, отправился в барак, перебрал все пустые бутылки, но в них даже капли не осталось. Тогда мальчишка заглянул в банку, куда вчера выплеснул вино. Дождь наполнил ее до краев. Но из банки все-таки пахло водкой. Боясь обидеть старика или оскорбить, Илька несмело сказал, протягивая банку:
– Может, через тряпочку процедишь?
Ноздри у дяди Романа затрепетали.
– Ну-ка, ну-ка, чего у тебя там? Дядя Роман заглянул в банку, небрежно побросал над ней крестики:
– Вот и все! Вот она, зараза-то, и улетучилась. Исусик говорит, что крест даже чертей запросто отпугивает. Да и апостол Павел в свое время изрек: входящее в уста не оскверняет, а только выходящее из уст. А апостол не чета нашему Исусику! В больших чинах, он уж зря трепаться не станет!
– Ты, поди, оттого и не матершинничаешь?
– А? Да нет, не оттого. Зачем обзаводиться еще одной худой привычкой, коли их и без того многовато. – С этими словами дядя Роман глотнул из банки и яростно крякнул: – Ожило, Красно Солнышко, ожило! Восходит оно на небеси…
Ильку мутило.
– А ну, парень, дай-ка мне какую-нибудь тряпицу. Бог, он, конечно, глазастый, но за каждой тварью, не усмотрит. Иная тварь меж зубов в утробу проскочит, тем паче, что зубов у меня нет, то есть никаких преградительных застав…
Старик сквозь грязный платок дососал из банки остатки, поплевал, закурил, уже сам свернув цигарку, и внезапно встретился с брезгливым взглядом мальчика.
Дядя Роман как-то сразу приутих и после продолжительного молчания заговорил:
– Подлай я старикашка, Илюха! Подлай!
Мальчик не отозвался: он как раз подсаливал суп и принялся крошить на дощечке лук.
– Подлай, подлай. Размотал жизнь, по ветру попутному развеял. Суди меня Илюха, суди. И помни, как я вино с червями пил, никогда не забывай. Жизнь, она ровно большой город. В ней заплутаться – плевое дело. А чтобы не заплутаться, надо по центральной улице идти, по самой то есть магистрали. Я же всю жизнь по переулочкам. Нет, не всю жизнь. Сначала тоже по центральной ударился, да на ней свету много, видно тебя всего, со всеми, то есть, сучками. А закоулки, они манят, в них огоньки помигивают, в них песни поют, в них многое друг другу прощают… Ой, не ходи, Илюха, переулками, не ходи… Не слабей корнем, не слабей…
Слова старика озадачили и насторожили Ильку. Уж не рехнулся ли он? Нет, рассуждает хотя и пьяно, но вроде бы по порядку. Еще вчера Илька подивился, что этот веселый человек, забубенная голова, плакал пуще всех, когда пел, видать, дядя Роман так же, как и его мачеха, что-то неладно сделал в жизни. Неужели она, жизнь-то, вроде рубахи? Неужто и не заметишь, как ее износишь?
– Дедушка, ты бы поспал, отдохнул, – участливо предложил Илька старику. Он первый раз так назвал его, должно быть, из чувства сострадания. Впрочем, ни тот, ни другой этого не заметили. Дядя Роман уже пытался петь голосом, клокочущим от слабых слез.
Он безоговорочно подчинился Ильке, заполз на нары. Из открытого барака еще долго доносилось заунывное:
Не для меня придет весна,
Не для меня Дон разольется…
После обеда он молча собрался и пошел на работу вместе со сплавщиками.
Притихший было к утру дождь снова начал сеяться, трусить, заполняя все вокруг тонкой, рябящей паутиной. Сплавщики, кутаясь в брезентовые куртки и плащи, ушли по берегу, поднялись на яр и исчезли за поворотом.
Илька чувствовал себя неловко, оставаясь в теплом, сухом бараке. Он решил тоже одеться и сходить по ягоды. Сапоги у него были большие, мужицкие. Вместо онуч он обертывал ноги мешками из-под сухарей. Рукава брезентовой куртки Илька закатывал наполовину. С ведром в руке он вышел из барака, припер палкой дверь.
Постоял Илька, огляделся. Дождь расходился. Дальние увалы заволокло низко осевшими тучами. По реке плыли пятна пены. Появились на воде и первые желтые листья. Леса покорно смолкли, в заводях начали садиться на дно переплетенные космы тонких водорослей. Низко проносились реденькие табуны уток. Они, как говорят охотники, разминались перед большими перелетами.
Близилась осень. Сплавщики теперь дольше бывали дома. В темноте на сплаве не наработаешь. Всей артелью грызли кедровые орехи, с прищелком жевали лиственную серу, играли в шашки, перечитывали старые газеты к книги, обсуждали мировую политику и жену начальника сплавной конторы, мечтали о прибытии баркаса.
И вот эти-то длинные бездельные вечера бригадир Трифон Летяга решил обернуть на пользу.
Учителя и ученик
В один из дождливых вечеров, возвращаясь с работы, Трифон Летяга сказал Дерикрупу:
– Отстал мальчишка от школы, ты подзанялся бы с ним. Все одно вечерами-то лоботрясничаем.
– Чего? – поднял на Трифона тоскливые глаза Дерикруп. В последнее время он заметно скис – видно, погода действовала на него.
– Занялся бы, говорю, с Илькой, кто его примет во второй класс после такого большого пропуска, а первый он уж перерос…
Дерикруп остановился и долго соображал, потом вдруг кинул багор, поймал его.
– Идея! Скажи, нет? – зачастил он. – Правда, ни учебников, ни тетрадей. Но, будь спокоен, я его своим методом.
– Ты только не фокусничай, – предупредил Трифон Летяга. – Живой человек все же!
– Ты еще не знаешь, куда я годен! – возразил Дерикруп. – Ты еще убедишься, на что годен Гришка Круподер.
После ужина Дерикруп веско приказал Ильке:
– Давай наведем гигиену на столе, и я начну с тобой занятия. С сегодняшнего дня ты – предмет народного образования.
Илька аж присел от неожиданности, мужики робко спросили у Дерикрупа:
– Это как понимать?
– Вам ничего понимать не надо. Ваше дело не мешать мне работать с учащимся и вообще создавать условия: освобождать помещение своевременно и так далее…
Еще никогда не говорил Дерикруп так важно.
Мужики, покачивая головами, стали один по одному покидать барак. Исусик, стоя на краю плота, кивнул на окно, где был виден долгошеий Дерикруп.
– Он его научит в дырку калача пролазить либо на луну лаять, он ему преподаст науку…
– Ну, начала кила…
– Хватит, починяйте пока такелаж, чем языки обхлестывать, – заявил Трифон Летяга. – Багровищ вон кучу переломали – насадите. И наперед учтите – Дерикруп не шутки шутит, чтоб никаких…
А в бараке, подавленный важным видом Дерикрупа, сидел за столом Илька и пытался на пальцах отнять от двадцати семь. Пальцев не хватило, таблицу умножения Илька не знал. Ничего не отнималось и не прибавлялось.
Видя, как Илька с отчаянием шевелит пальцами и как быстро обрастает его рябой нос каплями пота, Дерикруп понял – он уже сделал какой-то педагогический просчет. Тогда студент важно покашлял в кулак и прошелся по бараку с задумчивым видом, чуть волоча ноги.
– Ну, ладно, арифметику пока отставим, – решил он, – давай начнем чтение, затем писать буквы. У меня вот завелись тут кой-какие книжки. – И «учитель» открыл свой чемоданчик, к крышке которого была пришпилена фотография.
На фотографии Илька увидел не то курятник огромный, из которого хлестала вода, не то заплот. Словом, чудное что-то. Дерикруп заметил, что Илька уставился на фотографию, щелкнул по ней пальцем:
– Днепрогэс! Слыхал, что это за сооружение и что оно в нашей жизни значит?
– Не-е. Откуда вода бьет пуще, чем на перекате…
– На перекате! – фыркнул Дерикруп. – Дикарь ты. Скажи, нет?
Илька оскорбленно выпрямился и засопел. А Дерикруп стал с жаром рассказывать о Днепрогэсе и об Украине, особенно о своей деревне Погорыбци, лучше которой не было на свете и едва ли будет когда. Илька диву давался, что на земле есть такие места, где яблок растет – лопай их от пуза, и никто ничего не скажет. Илька только раз в жизни пробовал яблоко, да и то половинку, когда был с бабушкой в гостях у какой-то золотозубой городской тетеньки. А Дерикруп вон говорит, яблоки – это чепуха, есть еще груши, виноград, сливы, кукуруза, бараболя, абрикосы, черешня.
И каких только фруктов не произрастает на этой самой Украине! Там, стало быть, и находится тот самый рай, о котором бабушка все время поминает в своих молитвах.
Илька с неподдельным изумлением произнес:
– Так почему же ты из этого рая смотался?
Дерикруп с минуту молчал, подыскивая подходящий ответ, но так ничего нужного и не нашел, а сказал, пожав плечами:
– Судьба. Батьку петлюровцы изрубили, мать в двадцать первом от тифа умерла, и я побрел по свету. До Сибири добрел. Учти: добровольно!
Лицо Дерикрупа сразу осунулось и посерело еще больше. Но вот он резко тряхнул головой и грохнул три книжки на стол:
– Во, Илья, тебе циркуляр науки. Одна книга под названием «Джек Восьмеркин – американец», другая «Рыжик» – это почти про нас с тобой, и, третья, третья… ну, эту мы пока повременим читать, тут господин Золя описал, как парижская дамочка Нана с мальчиками дружила. Книга эта на холостых мужчин действует раздражительно. И хотя ты тоже мужчина, но в силу того, что в анкете твоей записал я – одиннадцатый год, пока что читать эту завлекательную книжицу воздержимся… – Дерикруп поднял палец, – из педагогических соображений!
Илька принялся списывать с книг слова. А Дерикруп снова прохаживался по бараку с заложенными за спину руками. Он играл учителя.
«Джек», – старательно вывел Илька и, уже исходя из собственной инициативы и сообразительности, дописал: «Сыобака». Прочитавши это, Дерикруп захохотал было, но Илька сердито глядел на него и готов был кинуться в драку.
– Слухай, хлопец, – сказал Дерикруп нахохлившемуся мальчишке, – Джек это человек, понял? Илька вышел из себя.
– Если взялся учить, так учи, а нечего!.. Что думаешь, уж вовсе ничего соображать не умею и собачьего имени от человечьего не отличу?..
Дерикруп захлопал белесыми ресницами.
– Га! Занятно! Вот так предмет! Как же я тебя, хлопец, учить буду? Ведь ты никакой методике не поддаешься?.. Никакой!
– Такая методика годна кобыле под хвост. По мне, взялся учить – учи взаправду, а надуть не надейся. Особенно насчет собак! Уж что-что, а собак я знаю. Вон у нас Осман…
– Так и тут неувязка, хлопчина, – почесал за ухом Дерикруп. – Османом тоже человека звали, турецкого султана, кажется…
– Чего-о-о?
– Султана, говорю, царя турецкого так звали.
– Айда-ко с худого-то места, – презрительно сощурился Илька.
И пришлось Дерикрупу весь вечер рассказывать Ильке про разные страны, и выходило так, будто есть на свете страны, где не только снега, но и зимы не бывает, и обезьяны по деревьям сигают хлеще белок, и разные звери бродят, А фрукты с голову величиной растут. Илька чему верил, чему нет. Однако слушать Дерикрупа было интересно, это нравилось мальчишке больше, чем считать. Больно уж надсадная наука – арифметика!
И на другой вечер «по методике» заниматься не удалось. Илька, весь вечер думавший про чудесную страну Украину, первым делом спросил:
– А Робинзон-то Крузо не у вас там жил?
И Дерикруп понял, что хватил лишку. Тогда студент принялся говорить об Украине по порядку, с доброй, от сердца идущей печалью.
Богатая, широкая земля. Вольные люди – казаки с вислыми усами. Синие вечера. Сады в белом цвету. Тарас Бульба с сыновьями. Черти, ворующие месяц с небес, чтобы пьяный кум в собственном селе заплутался. Все, все помнил Дерикруп, не утративший своего «хохлацкого» задора, не забывший голосистой песни.
Не удержался Дерикруп и затянул на радость Ильке:
Он на гори
Тай жинци жнугь…
Дальше петь Дерикрупу не пришлось, хотя песня была и по сердцу Ильке. Дверь распахнулась, и в барак ворвался бригадир Трифон Летяга.
– Не можешь без фокусов-то? Не можешь?
– А что такое? Мы это… историей занимаемся.
– Историей! Показал бы я тебе историю, если б бригадиром не был, гаркнул Трифон Летяга и указал на дверь. – Выметайся вон из барака, пока я еще в горсти себя держу.
Сконфуженный «учитель», обиженно издохнув, покинул барак. Бригадир напустился на Ильку:
– Тоже певчая птица! Надо к школе готовиться, стараться, чтоб балбесом не стоять перед учителем, а он, видали, сказочки слушает, небось дважды пять не знаешь сколько, а туда же, за сказочками…
– Дважды пять будет десять, – обрадованно сообразил Илька, быстро перебравши пальцы под столом.
Трифон Летяга бросил кепку на стол и устремил взгляд мимо мальчишки.
– Ну, раз угадал, а дальше что? Дальше-то что? Допустим, дали тебе кило лапши на всю нашу артель и надо разделить это кило поровну. По скольку лапши на рыло надо кинуть?
Сколько лапши на рыло кинуть – Ильке оказалось определить непосильно, и потому он лишился всяческого покоя, потому что с самого того вечера Трифон Летяга буквально извел его арифметикой.
Идет, допустим, с работы бригадир и еще издали, как приветствие, кричит:
– Илюха! У нас было семь багров. Один багор ротозей Исусик утопил да два Гаврила поломал, поскольку для него всякий человеческий инструмент хрупкий. Так сколько багров к вечеру осталось?
Вот это был метод так метод! Все мужики включились в работу. Илька ходил все время начеку, готовый отражать неожиданные, заковыристые вопросы. Они задавались ему по мере того, как возникали в головах сплавщиков. Принес, к примеру, Илька охапку дров, затопил печку, и вот уже ему вопросик: «Сколько было в охапке поленьев? Сколько в печь сложил? Сколько осталось?» Задачи касались не только предметов – они в зависимости от настроения сплавщиков бывали и с ехидцей, и с политикой, и с сольцой.
Вот одна из них:
– На голове у дяди Романа осталось шестнадцать волосьев, а было тридцать четыре, половину из них девки шалые выдергали, остальные со страху упали, когда он партизанил…
– Ду-урень, ястри тебя, – добродушно отругивался дядя Роман. – Если хочешь знать, у меня шевелюра была во! – И старик приподнимал руку над лысиной чуть ли не на пол-аршина. – Помню, здесь же вот, у Ознобихинского перевала, мясорубка была, ох, и мясорубка! Меня тогда камнями чуть было не завалило…
Старик медленно набил трубку, раскурил и, глядя на темные, резко очерченные мглистым окоемом утесы, начал рассказывать о командире Щетинкине, о том, какой это был отчаянный партизан и как заманил он отступающие отряды глупых колчаковцев на реку Мару и в неприступных местах на Ознобихинском перевале сокрушил своей хитростью недобитых беляков, которые еще надеялись отсидеться в лесах и даже организовать там свою отдельную республику.
История и арифметика, Украина и Сибирь, дальние страны и турецкий султан – они даже снились Ильке.
Ознобихинский перевал
У Исусика была необычная обувь – бахилы. Бахилы – легкая выворотная обувь с длинными голенищами, годная бродить в воде и в дальней таежной ходьбе. Голенища и переда у бахил выкраиваются из цельного куска кожи, подошва вшивается изнутри ворсистой стороной. Сооружение это делается просто, быстро, и оно очень распространено было прежде в Сибири. Кожа, хорошо пропитанная дегтем, воду не пропускает.
На рыбалке бродят не так уж часто, и всегда можно осушить бахилы, снова намазать их дегтем. Другое дело – сплав. Здесь иногда целый день приходится быть в воде, прыгать по скользким бревнам. От этого бахилы начинают раскисать, становятся осклизлыми и не принимают дегтя.
Пока не наступила дождливая пора, бахилы Исусика были незаменимы. Но вот зарядили дожди, и бахилы стали похожи на огромных скользких жаб.
Дядя Роман смеялся:
– Тебе бы с твоими обутками в колхоз наняться, саранчу на полях давить, вот бы трудодней отхватил!
Бригадир Трифон Летяга не раз говорил Исусику:
– Не канителься, возьми резиновые сапоги.
Исусик не брал сапоги. За них надо платить, правда, половину их стоимости, как за спецодежду, а он дрожал за каждую копейку. Зимой на сплаве Исусик не работал, потихоньку выделывал кожи, шил бахилы и продавал местным рыбакам. Не взял Исусик и брезентуху, а работал в какой-то бабьей латаной-перелатаной кофте.
Дядя Роман донимал Исусика насмешками насчет непомерной скупосги, говорил, что тот за копейку удавится.
И не раз при этом добавлял:
– Я вот уже лет двадцать на расческах экономлю, а ничего не накопил.
Исусик на это презрительно отвечал:
– Такому ветродую и не скопить ни шиша! Такому всю Расею отдай, он и ее промотает!
– Да ну? – изумлялся дядя Роман и, многозначительно ухмыляясь, любопытствовал: – Тебе небось кажется, что Русь-матушка только такими и держится, как ты?
– А что ты думал?
Ознобихинский перевал – самое проклятое место на всей Маре. Народу здесь перетонуло видимо-невидимо.
Легенд и небылиц, перемешанных с былями, ходило среди местного населения насчет перевала множество.
Рыбаки спешили проскочить это, хотя и рыбное, но колдовское место. Охотники обходили его стороной.
Ознобихинский перевал тянется вдоль Мары. Вернее, Мара течет вдоль него. Левый берег лесистыми холмами подкатывает к Мере и полого спускается в воду. С левого берега можно брести до половины реки и не замочить пупка. У самых скал правого берега дно обрывается, и вода там такая студеная, что человека могут схватить судороги. Если кашлянуть – гул катится вдоль скал, отдаваясь громким эхом. Горы как бы отталкивают от себя все звуки, кроме одного, который они не в силах ни заглушить, ни оттолкнуть, – это шум Мары.
Восемь километров тянется стена из выщербленного ветрами, щелястого гранита.
Когда-то, давным-давно, прошел по Ознобихинскому перевалу пожар. Сгорело все до кустика. Даже земля, лежавшая в расщелинах и на террасках, выгорела. Сейчас на перевале нет ни одного живого дерева. Черные сучкастые остатки обгоревших лесин и высокие пни маячат на таких же черных скалах. Лишь кое-где виднеются плешинки мышастых мхов. На карнизах скал висят, как ласточкины гнезда, растения, по-здешнему – горная сарана, или дикая репа, на самом же деле карликовые кактусы.
В распадках так и сяк валяется обгорелый и оттого долго не гниющий листвяк и пихтач. Только березняк иструхлявился, развалился. У ручьев краснеют шапки цветов дикой примулы, а на трухе да на занесенной в расщелины пыли растет лишь кое-где травка да кустится тонкий малинник, потрескивает на ветру спутник всех пожарищ – кипрей.
Кипрей уже отцвел. Открылись его узенькие стручки, из которых порхнуло по щепотке светленького пуха. Ветер разносит этот пушок по голым скалам, скатывает в валики. Веревками свисают эти валики с камней, цепляются за обгорелые деревья, падают в реку, и кажется, что на Ознобихинском перевале все еще не затух пожар, распадки ущелья все еще дымятся.
Из дымка выползают змеи и клубками лежат на нагретых камнях.
Возле поворота, в узкой гранитной дыре, судорожно бьется речка Ознобиха. Бьется устало и озлобленно. Даже попав в Мару, она все еще беспокойно пошевеливает вспененным хвостом. И долго голубоватою змеей ползет Ознобиха по Маре, прежде чем в ней растворится.
Вечерней и утренней порой или в жаркий солнечный день, когда светловодную рыбу – хариуса, ленка и тайменя – одолевает водяной клоп, здесь слышен беспрестанный плеск, будто из пугачей стреляют. Хвосты тайменей раскаленными мечами рубят отливающую синевой струю Ознобихи. Хариусы, осатаневшие от клопиных укусов, сигают, бьются о воду.
Только поздней ночью затихают хлопки и всплески. И тогда явственно слышно, как дробно рассыпаются брызгами ключи, выбегающие из скал на верхних навесах, яростно клокочет Ознобиха и ворчит забросанная камнями, непокорная Мара.
Возле речки Ознобихи нет ни смородинника, ни черемушника. Она так же неприветлива, обнажена, как и скалы, родившие ее. Но, должно быть, в средине этих с виду мертвых скал, в темных тайниках, хранится что-то целебное. При выходе многих ключей накипели сероватые и ржавые наросты, похожие на березовую губу.
По-здешнему это называется каменным маслом. Рискуя жизнью, самые отчаянные знахари карабкаются на скалы, отколупывают каменное масло и пользуют им от всех немочей деревенский люд.
Мара виляла меж камней, торчавших то там, то тут из воды, прикидывалась тихоней, а потом, словно вспомнив о своем крутом нраве, вдруг сердито бросалась на скалы, с шумом била, как таранами, бревнами о камни. Бревна устрашающе гудели, образовывали тороса, набивались в расщелины, оседали на камнях и многочисленных перекатах. Только самые скользкие, самые юркие бревна проскакивали эти восемь километров, да и они выплывали из этой дыры побитые, с облупленной корой, с отколотыми ощепинами.
Ознобиха! Хорошо тем людям, которые могут проплыть мимо нее быстрехонько, не оглядываясь, а еще лучше тем, кто может обойти гиблое место стороной. Но сплавщикам этого делать нельзя. У сплавщиков возле Ознобихинского перевала самая трудная работа.
Каждый год к перевалу высылали людей на помощь молевой бригаде. А нынче их здесь почему-то не оказалось. Трифон Летяга все больше хмурился, но еще надеялся, что люди придут, и обнадеживал своих товарищей. Они ругались и кляли начальство, Ознобиху и всех, кто подвернется под руку. Всем хотелось поскорей отсюда выбраться.
С утра до позднего вечера слышался сплавщицкий напев у Ознобихинского перевала. И уже без шуток, присказок, которые, как звенья цепи, целый день вяжутся к незамысловатому «Ой, да еще разок!».
Шли дожди. Под скалами по утрам лежал застойный туман и кружились лепехи шипучей пены. Только к полудню туман поднимался по расщелинам и распадкам к самым вершинам. Но и в вязком тумане слышалось:
Он, да еще разок!
О-о-ой, да еще разок!
Катились с камней бревна, гулко сшибались, громыхая и бухая. Бестолковыми табунами кружились подле утесов, в суводях и водоворотах и снова наползали одно на другое, образуя высокие тороса.