Текст книги "Перед бурей"
Автор книги: Виктор Чернов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)
И вот "сибиряки" понемногу начинают "проявлять" себя. Границы Сибири закрываются для беженцев из прифронтовой полосы: пусть они переполняют города, где правят "учредители". Грузы с продовольствием, заказанным последними у сибирских кооперативов, задерживаются: Сибирь не должна вывозить, всё это нужно "ей самой".
С территорией Учредительного Собрания начинается настоящая таможенная война. "Учредительские" войска захватили в Казани золотой фонд; отныне у сибирского правительства разгораются на него глаза и зубы и начинается шантажная тактика; пока этот фонд не будет передан в "безопасную" Сибирь, ни о чем сибиряки не желают и разговаривать. Наконец, и этого мало: сибирские отряды начинают "оккупировать" и "присоединять" к Сибири целые города и округа (Челябинск, частью Екатеринбург) из территории Учредительного Собрания...
После Уфимского Совещания, естественно, открылась эпоха "борьбы за Директорию". В этом отношении и приобретал особенную важность вопрос о резиденции ее. Кучка честолюбцев, прикрывшаяся лозунгами "сибирского областничества" и быстро обросшая разными политическими и военными неудачниками, озлобленными на демократию беженцами гражданской смуты, делала всё возможное и невозможное, чтобы перетянуть Директорию в Омск.
Среди главных городов до-байкальской Сибири город этот занимал особое положение. Его конкурентами были – Томск с его университетом, центр научно-культурный, облюбованный естественно для своей резиденции Областною Думою – зародышем сибирского парламента, – и Иркутск, большой промышленный центр, с обширными рабочими предместьями, авангардный город всех сибирских общественно-политических движений.
В отличие от них Омск был центром административным и торговым; здесь служили Карьере и Барышу. В эпоху после изгнания большевиков Омск стал обетованною землею для ищущей применения своим силам пестрой толпы беглецов. Город был набит "до отказу" офицерами, деклассированной "чернью высшего класса", создавшей спертую атмосферу лихорадочной борьбы разочарованных честолюбий, горечи обманутых надежд, атмосферу схваток, взаимных интриг и подвохов {388} разных категорий и камарилий и карьеристских потуг непризнанных гениев, у каждого из которых был свой план спасения и даже "воскрешения" России, плюс неутолимая жажда выкарабкаться выше всех.
Здесь потерпевшие от большевиков спешили вознаградить себя за лишения, здесь шел "пир во время чумы", здесь кишмя кишели спекулянты просто вперемежку со спекулянтами политическими, бандиты просто и бандиты официальные, жаждущие денег и чинов и готовые в обмен за них вознести как можно выше своего "патрона". Здесь царили "мексиканские" нравы, здесь неудобные люди исчезали среди бела дня бесследно, похищенные или убитые неизвестно кем. Учредиловцы инстинктивно чувствовали внутреннее отталкивание от города-ловушки и в качестве компромисса готовы были идти на полукадетский Екатеринбург, куда и начал уже перебираться съезд членов Учредительного Собрания в расчете на непосредственное соседство Директории.
Выбор Директорией Екатеринбурга или Челябинска с их непосредственным окружением заводских центров имел бы еще смысл при намерении опереться на левую демократию, на рабоче-крестьянскую массу, и на союзных с ними чешских национальных революционеров. Но как раз этого намерения и не было. И Авксентьев с Зензиновым, от которых в этот момент зависело решение, после некоторых колебаний, дали свое согласие на Омск.
В Центральном Комитете все считали этот шаг легкомысленным "прыжком в неизвестность", а большинство считало его просто роковым, отдающим Директорию в плен. Идея переворота справа уже носилась в воздухе.
Центральный Комитет ПСР получил сведения, что в видах централизации власти Директория решила объявить распущенными все областные правительства.
Это означало умерщвление "Комуча", а также конец трех других, равно глубоко-народных демократических, лево настроенных башкирского, киргизского и формировавшегося туркестанского правительств, а затем и кадетского Екатеринбургского.
Что же касается сибирского правительства, то его формальная ликвидация на деле оказывалась лишь "деноминацией", и при том с крупным повышением: оно становилось "деловым министерством" при Директории, которая, таким образом, {389} "властвовала, но не управляла".
Мало того: т.н. административный совет сибирского правительства, из которого исходили все интриги и происки против демократии, из которого вдохновлялись все заговоры, все перевороты и все насилия над левыми членами правительства и который находился в постоянном конфликте с краевым народным представительством – Сибирской Областной Думой, – еще требовал от Директории подтверждения произведенного им самовольного роспуска этой Думы без назначения новых выборов, т. е. насилия над единственным органом народоправства. Директория решила:
Областную Думу собрать, но лишь для того, чтобы уговорить ее "самораспуститься". Скрепя сердце, Дума подчинилась, охладев и разочаровавшись в Директории, утратив заряд энергии, которым обладала, и, рассыпавшись на отдельные людские атомы, недоумевающие и дезориентированные.
Свою оценку общего положения, включая сюда и критику действий Директории, но вместе с напоминанием о долге лояльной поддержки ее в деле исполнения принятых ею в Уфе перед демократией обязательств, и с призывом к всеобщей партийной мобилизации – ЦК изложил в директивном письме к партийным организациям. В основу письма был положен мой проект; но при обсуждении текста его по пунктам, в письмо были введены смягчения, на которые автор не всегда давал согласие. Первоначальный проект отличался большей решительностью выводов и более острой критикой создавшегося политического положения. Ошибки с.-р. фракции Уфимского Совещания также отмечались очень решительно: по решению большинства в этой части проекта были сделаны довольно серьезные сокращения.
Директивное письмо Центрального Комитета не было прокламацией, рассчитанной на публичное распространение. Это был документ для "внутреннего употребления" в пределах организации, подобно многим другим внутрипартийным циркулярам и сообщениям. И если бы внутрипартийные отношения были нормальны, он, вероятно, прошел бы для общественного мнения незамеченным и уж, во всяком случае, не вызвал бы той газетной бури, какая вскоре из-за него поднялась.
После государственного переворота колчаковцев новое {390} "русское правительство" даже в официальном сообщении решилось утверждать, будто "Центральный Комитет партии с.-р. выпустил 22 октября 1918 г. (ст. ст.) прокламацию с открытым призывом к вооруженной борьбе с верховной властью и к созданию партийного с.-р. войска, т. е. нелегальной воинской силы".
Возможно, что опубликование нашего документа несколько ускорило уже вполне подготовленное выступление заговорщиков, желавших предупредить наши приготовления к отпору. И вот, когда собравшийся в Екатеринбурге Съезд членов Учредительного Собрания посылал делегатов в Омск предупредить членов Директории, что они с завязанными глазами, вслепую идут к собственной гибели, – оказалось уже поздно.
По прямому проводу получилась весть, что левые члены Директории 18 ноября (ст. ст.) "неведомо кем" арестованы и "неведомо куда" увезены, а правые "вручили всю полноту власти" военному министру – адмиралу Колчаку.
А этот последний принял титул Всероссийского Верховного Правителя. Без пяти минут-император... Худшие опасения мои и моих единомышленников вдруг стали реальностью. Перед лицом ее смолкли все разногласия. Самые умеренные сторонники компромисса в наших рядах стали после падения Директории решительными революционерами.
Мы выбрали "комитет сопротивления", с неограниченными полномочиями. Первой нашей мерой было восстановление целого ряда предшествовавших Директории местных революционно-демократических правительств, как переехавшее в Уфу Самарское правительство Комитета членов Учредительного Собрания, Башкирское правительство и т. п., незадолго перед тем распущенных близорукой Директорией.
Мы развили кипучую деятельность по осведомлению страны о характере и целях переворота; мы сносились со всеми общественными учреждениями – думами, земствами, Чешским Национальным Советом – и добились от всех их заявлений о непризнании переворота.
Следующим вопросом, который предстояло разрешить, была посылка сводного отряда войск для восстановления в Омске революционного порядка и законности. Но здесь мы столкнулись с целым рядом трудностей. Северным участком фронта в это время командовал {391} чешский генерал Гайда, довольно способный и энергичный честолюбец, впоследствии – глава фашистского движения в Чехословакии. Тогда его авантюризм не выступал наружу, и он охотно общался с эсерами, возглавлявшими в Сибири антибольшевистские перевороты.
Средним фронтом командовал генерал Войцеховский, щеголявший радикальными фразами, недолюбливавший Колчака, но, как оказалось, лишь потому, что втайне ориентировался на Деникина. Южным, казачьим участком командовал атаман Дутов, носивший в свое время красные бантики в петличке, вошедший даже в состав комитета членов У. С. в качестве выбранного от г. Оренбурга.
Однако, на последнего никаких надежд возлагать нельзя было: его двуличность выяснилась давно, а тут удалось перехватить его сговор с Колчаком по прямому проводу. От Войцеховского ждали лояльности, хотя бы пассивной. К Гайде для переговоров отправился его личный друг, крупный деятель сибирского противобольшевистского переворота, эсер-кооператор Нил Фомин и принес нам весть, что Гайда – сфинкс.
Потом уже из показаний Колчака на суде мы узнали, что Гайда получил от Колчака через ген. Дидерихса приказ – ликвидировать Учредительное Собрание и, в частности, во что бы то ни стало арестовать и препроводить в Омск лично меня. Он собирался сделать всё, чтобы приказ был выполнен, но сам хотел пока оставаться за кулисами. Чешские легионеры, которыми он командовал, эти "приемные дети" русской революции, могли взбунтоваться.
Чешский Национальный Совет, ими избранный на войсковом съезде и уже высказавшийся против Колчака, тоже был препятствием. Гайда поэтому заявил, что будет "нейтрален".
Приблизительно то же заявил в Уфе Войцеховский. Дело осложнялось. Нам надо было для посылки в Омск снять с фронта несколько наиболее надежных в революционном смысле частей. Но они были разбросаны, "нейтралитет" Гайды и Войцеховского означал выполнение "оперативных" директив Омска, а директивы эти были направлены к разобщению тех частей, на которые могли опереться мы, и к их ангажированию в самых "жарких" участках театра военных действий против большевиков.
И еще был вопрос: послать сводный отряд против Омска нельзя было без согласия чешского главнокомандующего, ген. Сырового, ибо
ж.-д. магистралью ведали и охраняли ее чехи. Мы разослали {392} во все стороны гонцов и агитаторов, в окрестностях Екатеринбурга рабочие стали волноваться и готовились двинуться в город, чтобы предоставить себя в наше распоряжение.
Поздно вечером к нам пришли наших двое разведчиков и сообщили, что в одном из ближайших кинематографов замечено подозрительно большое скопление офицеров в полном вооружении.
Мы снова снеслись с контрразведкой и снова нас успокоили. Все мы решили на ночь перебраться в наше неотремонтированное помещение, под охрану своего отряда. Спешно кончили редактировать разные воззвания и послания, как вдруг в подъезде раздался шум, хлопанье дверьми, топот многочисленных ног, взрыв бомбы и гулкий выстрел из винтовки. В коридоре кто-то бежавший упал.
Это был один из наших, бежавший предупредить о налете офицеров во главе учебной команды Сибирского полка. Команде, как потом оказалось, было объявлено, что надо ликвидировать отряд вооруженных большевиков, готовящих "выступление". Меня, выбежавшего из моего No 3 в коридор, товарищи быстро втолкнули в первый попавшийся чужой номер: по коридору бежали солдаты, вдогонку кто-то кричал: "Помните, номер третий, самый главный... хорошенько там поработайте штыками!". Они ворвались туда, но опешили: никого, кроме одного старика и двух женщин, собравшихся перебелять наши воззвания в No 3 не оказалось.
Большой отель наполнился вооруженными людьми. Все комнаты были отворены, в каждой помещена стража. Шел обыск – искали бумаг, отбирали револьверы. Явилось какое-то "высшее начальство"; с ним был и какой-то чешский офицер, эксцессов больше не было.
Нас переписали. Когда дошли до меня, какой-то офицер злобно произнес: "А, так вот где он, кто погубил Россию! А мы уже думали, что он сбежал... да, жаль, что не нашли сразу".
Во время переписывания захваченных, с улицы вдруг снова раздался оглушительный звук взрыва. Поднялась суматоха. Один из офицеров принялся вопить, что мы убиваем русских солдат бомбами и что с нами нужно немедленно расправиться. Явившийся с улицы унтер-офицер начал что-то громко рапортовать, на него зашипели, и он продолжал {393} вполголоca. Потом оказалось, что у одного из солдат по его неосторожности стал тлеть фитиль ручной гранаты, и он отбросил ее на площадь, где она и разорвалась, никому не причинив вреда.
Но офицеры продолжали угрожающе посматривать на нас, громогласно обвиняя нас в убийстве солдат. Я до сих пор не понимаю, что их удержало от немедленной бойни. Может быть, уверенность, что нам, всё равно, один конец?
Потом нас толпою, окружив двойною цепью солдат, злобно на нас покрикивая, осыпая угрозами и ругаясь, поспешно повели по темным улицам. Мы сговорились не отвечать на провокационные выходки. Не могу без сердечного трепета вспомнить, как толпились вокруг меня, плотно загородив отовсюду живой стеной, товарищи. Мы еще не теряли надежды: нам из окон удалось обменяться знаками с оставшимися друзьями на воле; мы знали, что они не дремлют; самая поспешность нашего увода заставляла нас думать, что кто-то идет нам на выручку. Мы знали, что отряд, занимающий здание будущего Учредительного Собрания, не будет сложа руки глядеть на события. Это будет началом и сигналом гражданской войны в тылу, но ответственность за нее – не на нас.
Мы не знали, что тем временем чехи, в лице Национального Совета и коменданта Благоша, решили вмешаться для прекращения, во что бы то ни стало, мождуусобицы среди русских антибольшевиков, ибо это будет грозить междуусобицей в их собственных рядах и она приведет к конфликту между Гайдой и Национальным Советом.
Мы имели дело лишь с последствиями этого закулисного процесса. На полпути наше шествие было остановлено комендантом Благошем, потребовавшим, чтобы наш кортеж не двигался с места до его возвращения, – через 5-10 минут. Ему ответили: "слушаюсь!" и как только он отъехал, – поспешнее прежнего погнали нас дальше. Привели в какие-то казармы, но здесь нас нагнал новый приказ, и в сопровождении чешского офицера сумрачные колчаковцы повели нас обратно – в нашу гостиницу. Там внутри уже были чешские легионеры, приветствовавшие мое появление криками: "Наздар, Чернов!". Надо было видеть, как скрещивались взгляды революционеров из чешских легионов со взглядами колчаковцев, щелкавших зубами, словно волки, отогнанные от добычи.
{394} Но дело не было кончено. Когда настало утро, мы увидели, что если внутренняя охрана здания в руках чехов, то наружная в руках колчаковцев. Ночью пришли к нам взволнованные члены Национального Совета – очень кстати, ибо при них в нашу комнату ворвались было двое скрывавшихся где-то внутри здания вооруженных колчаковских офицеров и, увидевши наших гостей, поспешно ретировались. Затем уже официально явились другие два с формальным приказом ген. Гайды – доставить меня к нему.
Члены Национального Совета, объявив, что этот приказ – недоразумение, вместо меня сами отправились к Гайде, отдав приказ чешской страже никого не пропускать. После них еще два офицера пытались войти, чтобы отвезти меня по тому же назначению, и отступили лишь под угрозой штыков.
Утром пришло решение. Я "числюсь за генералом Гайдой". Меня поэтому переведут из верхнего этажа, где сосредоточены все наши, в пустынный, нижний этаж. Это известие было встречено гулом всеобщего негодования. После некоторого колебания приказ о моем переводе был отменен. Начальник караула подошел ко мне и долго сочувственно жал мне руки со словами: "Ах, господин Чернов, бедная, бедная ваша Россия!"
Еще через несколько времени нам прислали извещение ген. Гайды, гласившее, что он "всем членам съезда кроме В. М. Чернова", гарантирует жизнь и безопасное препровождение в г. Челябинск, местопребывание Национального Совета. Все должны были расписаться в том, что извещение это им объявлено. Мне предложили это сделать первому, и я написал: "Чрезвычайно благодарен генералу Гайде за то, что ему я жизнью обязан не буду". Потом его понесли другим. Все заявили, что протестуют и что заставить расстаться со мною их могут лишь применением силы.
Поздно вечером мне было объявлено, что со мною поступлено будет "в общем порядке", и нас вывезли на вокзал и под усиленным чешским конвоем мы двинулись в Челябинск.
Но игра еще не была кончена. В Челябинске нас ждала новая попытка. Чешский Национальный Совет с ген. Сыровым решили перевезти нас пока, как в безопасный пункт, в город Шадринск, а колчаковский агент, ген. Дитерихс во {395} исполнение этого решения дал нашему поезду прекрасный маршрут: в Шадринск через... резиденцию Колчака, Омск!
Дитерихс для успеха своего плана распорядился, чтобы нас никуда не выпускали из поезда, и нам было объявлено, что с каждым, нарушившим это распоряжение, будет поступлено, как с дезертиром. В ответ на это тотчас же, при молчаливом попустительстве чешских революционных солдат, несколько товарищей были переправлены в город с готовыми, на всякий случай воззваниями, призывающими к общему восстанию.
А я и еще несколько человек прошли, в качестве делегации, в Национальный Совет. Последовали взволнованная сцена и бурное объяснение по телефону с Дитерихсом. Через несколько часов мы ехали из Челябинска в Уфу, где держалось еще некоторое время правительство Учредительного Собрания. Оно, при соучастии ген. Войцеховского, вскоре было ликвидировано тайно переброшенным особым колчаковским отрядом. Но я, заранее перейдя на нелегальное положение, уцелел вопреки неоднократным телеграммам газет о моей поимке и расстреле "при попытке к бегству".
Еще несколько актов борьбы с Колчаком, недолго торжествовавшим как на внешнем, так и на внутреннем фронте. Уход чехов, упадок духа в Народной армии, перебеги к большевикам на фронте, партизаны в тылу. И, наконец, восстание в Иркутске, 11 дней борьбы за город и плен адмирала. На допросе перед следственной комиссией он, между прочим, заявил: "Много зла причинили России большевики, но есть и за ними одна заслуга: это – разгон Учредительного Собрания, которое под председательством Виктора Чернова открыло свое заседание пением Интернационала".
В этой солидарности – символ тогдашнего времени.
{396}
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Мой отъезд в Москву. – Наша легализация как политическая провокация. Нелегальная жизнь в Москве. – Приезд Гоца в Москву. – Приезд английской рабочей делегации и собрание печатников, – Нелегальный отъезд из России.
При эвакуации Уфы мне пришлось скрыться в Башкирии, а оттуда через Оренбург безуспешно пробовать пробраться на Уральск, чтобы далее, через Каспийское море и Кавказ переправиться на Украину. Это время было у нас занято последними попытками организовать вооруженную силу для низвержения Колчака и колчаковцев.
Но было уже поздно. Перед лицом открыто ставшей на сторону Колчака Антанты, перед лицом чехов, державших в своих руках железную дорогу и не дававших нам ее использовать, лицом к лицу с умелыми распоряжениями высшего военного командования, разбросавшего сочувствовавшие нам военные части по первой линии фронта, отделившего их друг от друга и от нас надежными сибирскими, казачьими и союзническими частями, – все наши попытки кончились неудачей.
И наш путь был отмечен тяжелыми переживаниями. Они начались с Екатеринбурга, где на наших глазах был застрелен наш товарищ Максунов, бежавший предупредить нас о "налете" офицеров. В Челябинске в руки врагов попал незабвенный Нил Валерианович Фомин, крупный деятель сибирской кооперации. Когда-то весьма правый эс-эр, сторонник коалиции и уступок реакционерам, он в последний момент "прозрел", сделал решительный поворот влево, на революционный путь, и жизнью своей заплатил за это – вместе с несколькими товарищами – смело глядя в лицо смерти и видя в ней искупительную жертву.
В Уфе пали зверски изрубленные и изуродованные колчаковцами член {397} Учредительного Собрания Сургучев с несколькими товарищами; другие в кандалах были отвезены в Омск, откуда часть бежала, а часть была без суда расстреляна кучкой офицеров. В Оренбург мы попали вскоре после ликвидации, благодаря предательству нескольких башкирских офицеров, заговора наших товарищей против Дутова, причем был расстрелян наш товарищ Королев, захвачен в плен и увезен в Омск Махин и с трудом скрылся наш союзник, глава башкирского правительства Валидов...
Меня спасло то, что после Екатеринбургского урока я был настороже, не доверял более ни чехам, ни служившим ранее правительству Учредительного Собрания офицерам, ни оставшимся от него официальным местным военным и полицейским властям.
При помощи преданных друзей, боявшихся за мою жизнь гораздо более, чем за свою собственную, я в Уфе заблаговременно перешел на нелегальное положение, как только в ней запахло приближением государственного переворота. Благодаря этому я уцелел и мог принимать участие во всех совещаниях по обсуждению плана революционного контрудара против колчаковского режима – в то самое время, когда Уфа была положительно наводнена агентами Екатеринбургской и Омской контрразведок, когда группа офицеров поклялась во что бы то ни стало изловить меня и доставить к Колчаку живым или мертвым; когда меня везде искали и время от времени из разных мест приходили телеграммы о моем аресте и расстреле; когда перед эвакуацией Уфы взбешенные колчаковцы – словно мухи, которые осенью сильнее кусают, – неистовствовали, производя массовые облавы, выемки и аресты среди насупившегося и затаившего возмущение населения.
А затем, когда все наши попытки закончились неудачей и последние наши союзники – башкиры – вынуждены были заключить с большевиками мир на основе союзных действий против Колчака, нам оставалось одно: покинуть территорию, на которой не развевалось больше знамя Учредительного Собрания и где начатой во имя народовластия борьбе суждено было надолго выродиться в борьбу двух меньшинств за диктаторскую власть над народом.
Здесь нам делать было нечего. У нас явилась было идея – пробраться на Украину. Там предстояла после победы союзников на западном фронте эвакуация края немецкими оккупационными {398} войсками; было ясно, что без их поддержки власть гетмана Скоропадского неминуемо рухнет; должно было вспыхнуть народное движение, в котором можно и нужно было вмешаться и поднять над ним знамя Всероссийского Учредительного Собрания. С этими мыслями пустились мы в путь. Но нам и на этот раз не суждена была удача.
Долго мы скитались по башкирским и оренбургским степям. В общей сложности не менее девятисот верст проделали мы в разных направлениях. Но в самый критический момент перед нами сомкнулись два наступления – первой Красной армии, шедшей из Уральска, и ташкентской советской армии, пробивавшейся от Илецкой защиты, – и нам пришлось спешно поворотить назад, в Оренбург, над которым расстилался густой столб дыма от пожаров и который был уже покинут казаками.
Во время этого скитания останавливаться приходилось в крестьянских избах. Встречали часто неохотно, угрюмо, неприветливо. К чужим относились недоверчиво, ибо в быстрой смене событий, в которых "свои" сменялись "чужими", необходимо было установить, кто "свой" и кто "чужой".
Перед самым Оренбургом в деревне, которая только что была оставлена казачьим отрядом, мы остановились, чтобы дать отдых усталым лошадям и накормить их. Деревня казалась вымершей. Из изб на наш стук выходили мрачные, перепуганные бабы, которые на нашу просьбу о ночлеге только отрицательно кивали головами и захлопывали калитки.
Наконец, нам всё же удалось устроиться на ночлег в одной избе. После выпитого самовара и ужина мои товарищи улеглись по другую сторону громадной русской печи на соломе, чтобы хоть несколько часов поспать. Я сидел за огромным столом на лавке. Ко мне присела крестьянка с изможденным скуластым лицом. Платок прикрывал почти весь ее лоб, и тем виднее были ее полные испуга глаза. Она мне с оханьем сообщила, что всё мужское население покинуло деревню и с минуты на минуту можно ожидать вступления большевиков. В деревне известно, что есть такая молитва против большевиков. "Большевик придет, скажешь молитву, – он вертится, вертится, – а порога переступить не может". Не знаю ли я эту молитву или где ее можно достать, или куда за ней послать?
Я подошел к окну. Уже доносился орудийный гул. Издали виднелось зарево пожаров. За столом сидела крестьянка и, {399} покачивая головой, твердила: "молитву бы эту знать, молитву бы знать"... В таком жутком апокалиптическом страхе русская деревня ожидала большевиков...
Когда Уфу уже спешно эвакуировали и со дня на день ожидался приход Красной армии, между некоторыми членами бывшего правительства Учредительного Собрания (Вольский с товарищами) и местными большевиками завязался – через посредство левых эсеров – кое-какой обмен мнений.
В это время наделало немало шума "открытое письмо" к Ленину и др., подписанное видным деятелем сибирского большевизма Шумяцким. Он говорил не за себя только, а от имени ряда своих товарищей, которых многому научил горький опыт падения советской власти в Сибири, Поволжьи и на Урале. То был призыв круто изменить политику и добиться, во что бы то ни стало, "единства революционного фронта", примирения с меньшевиками и с.-рами, возврата к правильной системе народовластия и к политике объединения всей трудовой демократии. Письмо производило впечатление искреннего и прочувствованного "крика души".
Лично Вольский был яростнейшим из ненавистников большевизма в рядах партии, каких мне когда-либо пришлось встречать. Но необходимость капитулировать в Уфе, а затем бессилие перед лицом колчаковского переворота озлобили его до последней степени.
Порывистый характер, толкавший его раньше на вражду к большевикам, доходившую порой до проповеди чуть не поголовного их истребления, – толкнул его на противоположную крайность. Раньше он готов был брататься, и действительно братался, ради борьбы против общего врага, с Дутовым: теперь он уже готов был побрататься с большевиками ради борьбы против Колчака и Дутова.
Ссылкой на письмо Шумяцкого он убеждал себя и других, что среди большевиков тоже назрела потребность исправить прошлые ошибки и честно пойти навстречу всем искренним революционным социалистам для искания общей платформы деятельности, приемлемого для всех модус вивенди; и в этой надежде он заранее решил остаться в Уфе, ждать в ней прихода большевиков и вступить с ними в переговоры.
Местные большевики предлагали в этом деле свое посредничество. Мне сообщили, что главный из них, кроме того, предлагал спрятать {400} лично меня и гарантировать мою личную безопасность. От этого предложения я наотрез отказался.
Моя позиция в это время была такова: я по-прежнему считал еще возможной борьбу на два фронта. Ко мне приходили многие другие товарищи, раньше стоявшие на одной со мной позиции. Они указывали, что положение изменилось, что на два фронта одновременно бороться у нас не хватит сил, а выжидать, пока один рухнет, слишком долго. Я отвечал, что мы не собираемся ждать: мы решили вести непримиримую и беспощадную борьбу с предательски одолевшей нас реакцией, вести ее всеми средствами, вплоть до террора и восстания; но что если эта наша борьба на территории, где господствует реакция, увенчается успехом, то на следующий же день после победы встанет вопрос о втором фронте противобольшевистском.
Сейчас мы, конечно, вооруженную борьбу против большевиков прекращаем в том смысле, что снимаем с фронта наши войска – войска Учредительного Собрания. Но это не потому, что мы стали менее враждебны к большевикам, а лишь потому, что отныне держать эти войска на фронте – значит заставлять их сражаться за Колчака, за социальную и политическую реставрацию. Мы их снимаем, чтобы двинуть против реакции; если же это не удастся – то распустим их с прощальным призывом вновь собраться там и тогда, где и когда будет снова водружено знамя Учредительного Собрания.
Мои друзья оппоненты доказывали, что среди большевиков тоже есть "сдвиг", ссылаясь на предложения посредничества местных большевиков, на их уверения, письмо Шумяцкого и т. п. Тогда я предложил им следующее. "Если вы думаете, что пережитые испытания заставили большевиков многому научиться и о многом позабыть, – вы имеете простой способ проверить это. Пусть от вас один товарищ немедленно переберется через фронт.
Пусть он явится в Москву или Петроград и разыщет Максима Горького. Пусть Максим Горький проявит свою инициативу и выступит посредником между обоими лагерями. Пусть он предложит ту или другую платформу для примирения: посмотрите, как будут на такое предложение реагировать большевики. Но пусть они заранее знают, что партия с.-р. в одном требовании будет {401} непоколебима: в требовании восстановления всех личных и общественных свобод и созыва Учредительного Собрания.
Тогда же один из членов Учредительного Собрания, довольно известный молодой писатель Иван Вольнов, лично близкий с Максимом Горьким, вызвался исполнить эту миссию. Однако, через фронт пробраться он не сумел и переехал в Москву лишь после того, как большевики взяли Уфу. Он лично верил в успех своего поручения. Я заявил, что не только не верю в эволюцию большевизма, но и заверениям их полной веры никогда не дам. Я слишком привык к тому, что в их среде господствует своеобразный политический аморализм или моральный нигилизм. Ради торжества своего дела они способны дать любое торжественное обещание – и бессовестным образом его нарушить.
Вольский, Святицкий и др. говорили, что, конечно, большевики должны пойти на созыв Учредительного Собрания. Но этот созыв должен быть осуществлен каким-то временным правительством, коалиционным с большевиками; что должна быть выработана согласительная платформа для общей политики этого правительства: что эта согласительная платформа должна быть как бы предтечей согласительной платформы для блока социалистических партий в Учредительном Собрании.