Текст книги "Конвейер ГПУ"
Автор книги: Виктор Мальцев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Камера № 18.
Войдя в это новое убежище с тяжелым сердцам, я увидел в маленькой комнатке без окон, с потолочным фонарем, лежавших в различных позах пять человек.
Быстро знакомлюсь с соседями, обмениваюсь новостями и устраиваюсь в привычной обстановке.
Здесь мне пришлось просидеть четыре месяца. Соседи были простые, хорошие люди. Дружил я особенно с профессором Парабочевым. Последний, как видно, от избиении и моральных унижений, на моих глазах становился психически ненормальным человеком. Каждый шаг сторожа или часового, разгуливающего но крыше тюрьмы, приводил его в сильное возбуждение. Он нервно срывался, делал безумные глаза и шептал мне:
– Слышите, Виктор Иванович. Вот они уже идут за мной и сейчас поведут на расстрел.
За этим следуют слезы, истерика, – и так каждую ночь.
Особо сильно на него повлиял последний вызов на допрос, где ему, как директору мединститута, устроили очную ставку с одним профессором евреем. Как видно, этот трусливый нудей получил заверение от палачей, что ему пощадят жизнь, если он на очной ставке даст желательные показании. С ужасом в глазах профессор Парабочев рассказывает мне об очной ставке.
– Вы только поймите всю подлость этого негодяя. Неужели люди могут дойти до такого падения. В какое жуткое время мы живем. Представьте, он смотрит прямо мне в глаза и подтверждает, что я ему давал вредительские установки.
Голос Парабочева срывается, а тело бьется в истерике.
11-го апреля 1939 г. вечером нам об’явили, что ночью мы будем переходить во вновь отстроенную тюрьму. Началось оживленное обсуждение вопроса, попадем ли мы все вместе в камеру. Но в действительности все оказалось не так, как мы себе представляли. До самого утра нас вызывали но одному человеку, и надежда вместе попасть в камеру исчезла.
Пришла очередь и за мной. Вот я уже в новой тюрьме. Привратник, втолкнув меня в одиночку за № 46, быстро защелкнул замок.
Камера № 46.
В этой одиночке мне пришлось познакомиться с последними новинками строительной советской техники.
Надо отдать справедливость «мудрому отцу»: строил он тюрьмы не в пример лучше царских. Тут все было продумано до мелочей. Заботливость «гениального вождя» действительно была изумительной. Даже, вероятно, в целях предохранения зрения «своих любимых детей» от яркого солнечного света, окна были не простые большие, как в царской тюрьме, а свет попадал преломляясь через узкую щель в виде перископа. Одним словом, сидящий не мог видеть не только земли, но даже и неба.
Замки на дверях отличались особой прочностью и защелкивались автоматически. Дежурный надзиратель не ходил уже, как раньше, с громадной связкой ключей в руке.
«Наши границы на прочном замке» – лозунг, висевший над входом в НКВД – соответствовал действительности. Но вероятно, и здесь но «гениальной рассеянности «мудрого папаши» произошла небольшая ошибка. Замки то оказались действительно очень прочные, но только не у границ СССР, как это показала Германская Армия, а у новых советских тюрем.
Сидя в одиночке, с глубокой грустью вспоминал я большую царскую тюрьму, широкие окна с толстыми решетками, издающую аромат парашу, и близком содружестве с коей проводил много ночей.
Теперь в этой усовершенствованной клетке мне пришлось почувствовать весь ужас одиночества. Почти шесть месяцев сидения в камере № 40 я не видел ни одного лица, не слышал человеческого голоса, кроме окриков дежурного надзирателя. Тут только понял я всю стадность человеческого существа и его тяготение к себе подобным.
С 6 часов утра и до 10 часов вечера ходишь, как затравленный зверь в клетке, не имея права даже прилечь на койку.
Желание переброситься парой слов с живым человеком, наконец, прочитать хоть какую-либо книжку, становилось все более насущным.
Но все тщетно. Человек мог рассуждать только сам с собой. Это одиночество было кошмарно и не могло сравниться со всеми невзгодами большой камеры.
Воспоминания о том, как мне приходилось распределять площадь камеры № 11 для размещения на ночлег 109 человек – было далеким приятным сном. Одиночество, гнетущее и убивающее даже мою жизнерадостную натуру, все больше охватывало душу, и мое построение сменялось от состояния безразличной апатии до буйного протеста.
Но кончить этот кошмар не было ни какой возможности. Все предусмотрено в этом застенке, а глазок волчка через каждые 2-3 минуты систематически открывался и дежурный привратник зорко наблюдал за твоим поведением.
Такая обстановка была тяжелее избиений на конвейере. Там нос же были кругом хотя и замученные, но люди. Отсутствие денег и невозможность купить себе даже махорки окончательно доводили до исступления.
Сидя в этой клетке и не имея табаку, мои нервы стали окончательно сдавать. Я начал вести об’яснения со стражей в совсем неподобающем тоне, за что частенько от последних и получал «физические замечания».
Время шло.
И вот, наконец, когда не требовалось уже, как видно, никакой особенной мудрости, чтобы понять невозможность дальнейшего продолжения всей этой кампании но выкорчевке врагов народа, резко меняется курс.
Сталину надо было как то остановить машину конвейера, оставаясь самому в то же время непогрешимым, как всегда.
Начинается поголовная смена палачей из НКВД. Приходят новые люди, и вопросы последних совсем не напоминают прошлый конвейер. Все очень вежливо, без всякого насилия и даже с точными датами начала и окончания допроса.
Повеяло свежим ветерком. Но нервы уже в конец измотаны. Не было никаких желаний и надежд. Хотелось только одного – курить и курить и своей одиночной клетке.
Однажды на очередном допросе, бел всякого уже насилия, следователь, перелистывая об’емистый материал, зачитывает отдельные пункты, характеризующие мою работу, как вредительскую. Все первоначальные версии об измене родине, шпионаже, фашизме и проч., окончательно отпали.
Я теряюсь в догадках об авторах этого документа, но в то же время спокойно даю исчерпывающие ответы, так как перед арестом был в Москве, и анализ работы нашего Управления за 1937 год дал блестящие результаты. Туркменский воздушный флот по праву снова занял первое место.
Уезжая из Москвы, ответственные чиновники главка с улыбкой пожимали мою руку и заверили, что на днях последует приказ о денежном премировании. Кроме этого, послано представление в верховный совет СССР о награждении меня и группы летно-технического состава орденами.
Результаты работы коллектива действительно были блестящие.
Но следователь, заглядывая в бумаги, квалифицирует, как вредительство, то подтасовкой фактов и не зная происхождения находящегося в руках у следователя документа, заявляю:
Выведенный из терпения подобной подтасовкой фактов и не зная происхождения находящегося в руках у следователя документа, – заявляю:
– Я никогда не соглашусь с зачитанными вами пунктами. Мне трудно в настоящих условиях отвечать на все вопросы, так как я слишком измучен и к тому же не имею под рукой необходимого материала. Вы можете опросить моих ближайших помощников, как-то: главного инженера Яновского, начальника планового отдела Пискова, начальника финансового отдела и главного бухгалтера Филатова. Последние с цифрами в руках докажут наглую подтасовку фактов, изложенных в этом документе, и вы убедитесь в том, что результаты работы Туркменского управления являются самыми лучшими в аэрофлоте за 1937 год и уж, конечно, не вредительскими.
Уезжая из Москвы, я не успел получить утвержденный акт, но комиссия подвела итоги, и наши показателя по нраву заняли первое место.
Следователь с улыбкой записывает все сказанное. И голове у меня просто не укладывалась мысль о возможной низости и трусливости некоторых людей, готовых пойти на любую подделку цифр и изменение формулировок с целью выслужиться перед НКВД и обезопасить свое мещанское благополучие.
Меня арестовали через несколько дней после приезда из Москвы. Оказывается, как только об этом стало известно в главном управлении, члены комиссии, давшие вначале беспристрастный анализ работы, так перепугались, что немедленно порвали проект постановления и, собравшись на вторичное совещание под председательством иудея Фанштейна, все положительные стороны работы взяли под сомнение, а лучшие показатели охарактеризовали, как вредительские.
Логика, у этих трусливых лакеев была очень простая. Если Мальцев арестован, как враг народа, надо и его работу расценить, как вредительскую, иначе получается неувязка и могут быть личные неприятности. Вопросы элементарной честности и порядочности отодвигались на задний план перед животным чувством страха за свою подленькую жизнь.
Не ожидая такого оборота дела, я категорически отрицаю вредительство и настаиваю на опросе моих помощников. Следователь вежливо заявляет:
– Разрешите из всего вами сказанного записать в протокол следующее:
– Вы категорически отрицаете свою вредительскую работу и настаиваете на опросе Яновского, Филосова и Хискова. При этом утверждаете, что последние документально подтвердят отсутствие всякого вредительства и докажут, что работа Туркменского воздушного флота является образцовой. Согласны?
Я отвечаю: Правильно, и соглашаюсь эту формулировку занести в протокол.
После записи следователь с торжествующим видом показывает мне последнюю стран туг акта, и я вижу восемь подписей. Но что меня окончательно обескуражило, это наличие среди последних фамилий Яновского, Пискова и Филосова. На секунду я просто перестал что-либо понимать, а затем жуткое омерзение охватило меня при мысли, что и эти ближайшие помощники оказались также продажными, трусливыми людьми. Было ясно, что после этого доказать свою невиновность становилось почти невозможно.
Следователь наблюдая за произведенным эффектом, самодовольно заявляет:
– Ну, теперь, надеюсь, вы уже не будете и дальше отрицать вашей вредительской работы? Помощники, на которых вы ссылались только что, также подтверждают это, совместно с другими специалистами.
Злоба и отвращение к этим людям клокотали внутри. Все сделалось безразлично, опротивела сама жизнь. Следователь снова обращается ко мне и заявляет:
– Итак, разрешите записать, что «после пред’явления мне неопровержимых улик, я вынужден признать свою работу в воздушном флоте вредительской, направленной к разрушению самолето-моторного парка и развалу всей организации в целом. – Верно?
Глядя на его победоносную физиономию, отвечаю:
– Да, после, того, как я увидел подписи даже своих помощников, приходится сознаться. Ничего не поделаешь.
Следователь с готовностью берет ручку для записи долгожданного признания. Подумав минуту, я заявляю:
– Хорошо, пишите, – и диктую:
– Я гордился и горжусь работой коллектива, которым мне пришлось руководить в течение двух лет. И если когда-либо восторжествует правда, а я снова выйду на свободу, то буду так же «вредить», как «вредил» и до ареста. Все же подписавшие пред’явленный мне акт являются гнуснейшими трусами, продающими честь и совесть и любой ценой спасающие свою жалкую жизнь.
Мои слова немедленно согнали с лица следователя торжествующую улыбку, и последний, разводя руками, заявил:
– К чему вся эта гордость и бесцельное отрицание очевидных фактов. Советую, пока не поздно, еще раз подумать и искренне сознаться. Не забудьте, что дальнейшее запирательство в своих преступлениях, при наличии имеющихся документов, приведет вас к расстрелу. В случае же полного раскаяния вас могут осудить на восемь или десять лет в лагеря.
Я весь дрожу от негодования и заявляю:
– Гражданин следователь, разрешите уж мне хотя бы умереть без вашего сочувствия и совета. Пишите точно, что мною продиктовано, в противном случае я не подпишу протокола.
Последнему ничего не оставалось, как дословно занести вышеуказанную редакцию. На этом допрос был прерван и меня увели в камеру.
В памятник день 5-го сентября 1939 года настроение было особо подавленное. Делаю свои бесконечные три шага из одного угла в другой, мысленно закручиваю папироску и наслаждаюсь глубокой затяжкой.
Вдруг открывается форточка, и голос произносит:
– Быстро, быстро оденься!
Одеваясь, думаю только об одном:
– Прежде, чем следователь начнет задавать снова бесконечные вопросы, я ему в самой категорической форме заявляю:
– Дайте мне хотя бы два рубля на махорку, в противном случае никакие ваши надзиратели не усмотрят, и я себе сумею разбить голову.
С этим решением выхожу из камеры и длинным коридором следую в здание НКВД. Войди в кабинет и не обратив внимания на лежащие у следователя на столе мои альбомы и бумаги, не дав ему открыть рта, твердо заявляю:
– Дайте мне два рубля на махорку, или же я все равно я сумею покончить с собой, не взирал на всю бдительность вашей стражи.
В ответ на ото следователь любезно улыбается и просит садиться, вопреки всем правилам, к его столу. В это время в кабинет вошли еще двое. Одни из вновь пришедших, указывая на ворох бумаг, лежащих на столе, говорит:
– Здесь, товарищ полковник, бумаги, из’ятые у вас на квартире при обыске. Прошу просмотреть, что надо отложите, ненужное бросить в корзину…
– Вы свободны.
Ни радости, ни удивления не почувствовал я в эту минуту. Полное безразличие сковало все существо. Вероятно, еще не вполне ясно представлял происходящее. Но нот следователь подает мне бумажку и просит расписаться.
В поданном документе читаю, что освобожден из под стражи в 15 часов 45 минут 5-го сентября 1939 года.
Горькая усмешка шевелится где то внутри, и я невольно с иронией заявляю:
– Какая точность, даже минуты проставлены.
Только тут начинаю осознавать, что в моей жизни произошло что-то значительное, – пришел конец обстановке, с которой я уже так сроднился. На минуту становится страшно при мысли:
– Куда же я сейчас пойду?
Поборов это состояние, заявляю, что мне необходимо еще хотя бы ночь провести в камере и обдумать дальнейшее.
Тот же вежливый голос отвечает:
– К сожалению, мы не имеем права вас задержать даже на один час.
Смутно преломляются в разгоряченной голове слова:
– «Не имеем права»…
Значит, все-таки есть какое то право. Закон?
Мой взгляд невольно упал на висевшие на моих плечах жалкие лохмотья, истлевшие окончательно от тюремного пота.
Следователь, видя мое замешательство, любезно предлагает ремешок (последний ни в коем случае не разрешалось иметь в тюрьме). Рекомендуя последний одеть, он с улыбкой заявляет, что советует пойти сейчас в парикмахерскую, находящуюся здесь же по соседству, и побриться.
Сев в парикмахерское кресло, я в первый раз после ареста увидел свое отражение в зеркале. В стекле ничего не было общего с тем, к чему я так привык в до тюремном туалете. На меня глядело бледное, изможденное лицо с глубоко ввалившимися глазами, и что еще поразительнее, с длинной седой бородой.
Под опытной рукой парикмахера молниеносно исчезала седая растительность, а лицо с каждой секундой становилось все более знакомым.
На свободу.
Приведя себя в относительный порядок и оставив незатейливый гардероб в тюрьме, я вместе с привратником к большим тюремным воротам. Скрипят засовы.
И как все до жуткости просто.
Я уже свободный человек, стоящий на тротуаре и растерянно озирающийся по сторонам. Казалось, что проходящие люди сейчас же остановятся и будут тебя рассматривать. Но странное явление: все куда то спешат, проходят мимо, не обращая на тебя никакого внимания.
Такое безразличие меня почему то подбадривает, и я начинаю обдумывать свой первый маршрут. Куда идти? Родных никого нет. Но ведь есть родной воздушный флот. Подумав секунду, решительно направляюсь к своему Управлению.
Подхожу к знакомому зданию. Ничегого не изменилось. Все по старому на своих местах. Напротив, как и раньте, стоит тот же автобус с надписью «АЭРОФЛОТ». Около последнего собралась группа летчиков, человек 15.
С жгучим любопытством подхожу ближе и вижу ряд знакомых лиц, слышу их смех, веселые шутки. Никто не обратил внимании на подошедшего оборванца.
Делается как то особенно больно на душе. Ведь это же мои питомцы, с которыми приходилось много переживать как на земле, так и в воздухе.
Взгляд рядом стоящего летчика рассеянно скользит по моей фигуре. Вдруг лицо соседа изменяется, глаза впиваются остро в меня, и последний с испугом полушепотом спрашивает:
– Товарищ полковник, это вы.
Отвечаю с улыбкой – «Я».
– Да ведь нас уже расстреляли, откуда же вы взялись.
– Вероятно еще не расстреляли, если беседую с вами, а взялся я прямо из тюрьмы.
Мой сосед вскрикивает от неожиданности и удивления:
– Товарищи, смотрите, среди нас наш полковник.
Немедленно становлюсь центром внимания. Говорить ничего не могу, так как чувствую, что сейчас расплачусь, как ребенок. Прошу меня отвезти в автогородок и дать немного успокоиться. Летчики на руках подсаживают в машину.
И вот я уже перед дверью своего приятеля. Сбрасываю истлевшие тюремные одежды и с наслаждением погружаюсь в ванну. Временами кажется, что это только сон, и сейчас все снова исчезнет. Но кончаю мыться, выхожу из ванны, а любезный хозяин одевает меня в чистое белье, костюм и свои ботинки.
На столе уже приготовлены всякие вкусные вещи и рюмка водки. Невольно вспоминаю, как часто в камере, будучи голодным, я закрывал глаза и мысленно предавался чревоугодию. Но что случилось? Чувствую, что ничего не могу есть. Вероятно, наступила неизбежная реакция.
Трогательное отношение ко мне летчиков было лучшей наградой за все мучения и издевательства.
Ранее я всегда подшучивал над другими и был уверен, что так называемые «истерики» принадлежность исключительно женского пола. Но оказалось, что и мне с ними пришлось познакомиться. Когда друзья в честной кампании проявляют к тебе исключительную любовь и внимание, а на столике патефон наигрывает грустно-задушевную мелодию, – нервы окончательно сдают.
Как видно, уж слишком резкий контраст между тюрьмой и действительностью. Дружеские, полные любви и участия слова окружающих лишают окончательно самообладания, и конвульсия содрогает когда-то исключительно здоровое тело и нервы.
Но минутная слабость проходит. Беру себя в руки, прошу извинения и поднимаю бокал за своих лучших друзей.
Неоправдавшиеся надежды.
Дней через пять, тепло расставшись со своими питомцами, уехал в Москву. Настроение самое прекрасное. Сердечное и искреннее отношение летчиков заставило снова полюбить людей и забыть кошмар прошлого. Еду полный надежд и желания поскорей получить назначение и с жаром взяться за любимую работу. В душе не было ни обиды, ни злобы, но так же бесследно исчезла вера и уважение к вождям.
Хотелось искренне восстанавливать разрушенный воздушный флот. Работать, не покладая рук, для любимой родины. Но не было уже слепого поклонения и наивной веры в «самую демократическую конституцию в мире. Личная обида, несмотря на все издевательства, отодвигалась на задний план.
После тюрьмы я был глубоко убежден, что система государственного управления, покоящаяся на фундаменте бесправия и рабства, не может быть долговечной.
Поговорка – «На штыках не удержишься» – полностью подходила к обстановке в Советском Союзе, созданной «мудрым отцом».
Цену хвалебных гимнов в печати, громких трафаретных резолюций и криков «ура» на собраниях и митингах, я уже знал хорошо. Миллионы невинно пострадавших, а с ними вместе и их семьи, ясно видели ложь, вероломство и обман, ненавидя всей душой бездарно-кровожадных руководителей.
Громадный колосс, именуемый СССР, несмотря на внешнее величие, стоял на глиняных ногах. Он ждал только первого толчка, чтобы молниеносно разлететься на мелкие куски, похоронив под собой всю систему произвола и насилия.
Мое желание после тюрьмы сводилось к одному: работать честно для родины и открывать глаза наивным людям на оборотную сторону медали советской демократии, приближая таким путем неизбежный конец иудо-сталинской клики и их верных телохранителей из НКВД.
В Москве меня ждало разочарование. Явившись к начальству, я встретил вместо теплоты крайне сухой прием, поставивший меня в тупик. А многие чиновники Главка, за время моего сидения в угоду НКВД подтасовывавшие показатели моей работы, представляя таковые во вредительском свете, всячески избегали встречи. Какой резкий контраст между теплым, сердечным приемом летчиков и боязливой сухостью трусливых начальников.
Эта обстановка, на которую я уже никак не рассчитывал, после перенесенных страданий заставила меня болезненно насторожиться. Становилось ясно, что ко мне относится с недоверием.
Вначале все сошлись на одном, что надо отдохнуть. Но вот отдыхаю месяц, другой. Наконец надоедает болтаться без дела. Прошу дать назначение. Вначале не понимаю, почему это так сложно. Ведь воздушный флот, коим я командовал, держал все время первенство в Союзе.
Но дело оказалось не в моих знаниях и энергии.
Надо было найти для меня работу внешне почетную и сытную, а в то же время устраняющую тебя окончательно от оперативного руководства воздушным флотом.
И вот, наконец, после долгих вступлений, осторожно начинают говорить о дальнейшем восстановлении моего здоровья и с этой целью предлагают поехать на должность директора санатория Аэрофлота в г. Ялту. Это предложение уже не вызвало никаких сомнений и означало почетную сдачу меня в архив.
Видя принятое решение начальства, вероятно, по предписанию НКВД, с присущей мне иронией заявляю:
– Что ж, я с удовольствием поеду на эту работу. Представьте себе, всю жизнь мечтал о таком счастья – быть директором санатория. Вот наконец, хоть и под старость лет, все-таки добился.
Не откладывая в долгий ящик, быстро собрал вещички, и 1-го декабря 1939 года явился в Ялту и принял свою высокую должность.
Тихая курортная, ленивая жизнь. Как все это непохоже на постоянное оживление аэропортов с беспрерывным гулом авиационных моторов.
Прошло полгода в новой обстановке. Привел в порядок здания санатория, от’елся на санаторных хлебах, и снова с еще большей силой потянуло в свою родную стихию. Но на неоднократные рапорты о переводе на оперативную работу – получал одни и тот же вежливый ответ:
– В настоящее время для вас нет работы должного масштаба.
Становилось окончательно ясным, что хотя ты внешне и реабилитирован, носишь форму полковника и орден, но в действительности ты поднадзорный и не внушающий доверия человек. Бесцеремонное и грубое окружение твоей персоны сексотами (секретными сотрудниками) от НКВД – наглядно подтверждало последнее.
Жить в такой душной обстановке, не имея к тому же живой работы, становилось чрезвычайно тяжело.
Часто думая о своем положении, мне была единственно непонятна трусливая двурушническая политика. С одной стороны не хватало, вероятно, смелости просто убить человека в тюрьме, так как людей, подобных мне, оставались еще миллионы. С другой же – чисто жидовская боязнь назначить тебя после перенесенных издевательств на прежнюю оперативную работу.