355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Наполеон малый » Текст книги (страница 5)
Наполеон малый
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 04:12

Текст книги "Наполеон малый"


Автор книги: Виктор Гюго


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

XI
Повторение

Нам говорят: нет, вы перехватили, вы все-таки не совсем справедливы. Признайте за ним хоть что-нибудь положительное! Разве он не содействовал до известной степени «социализму»? И вам начинают выкладывать: земельный кредит, железные дороги, понижение ренты и прочее.

Мы уже знаем истинную цену всем этим мероприятиям. Но даже допустив, что это можно назвать «социализмом», слишком наивно было бы относить все это за счет Бонапарта. Не он творит «социализм» – это дает себя знать время.

Человек плывет против быстрого течения, он борется, напрягая все силы, рассекая воду руками, головой, плечами, коленями… Вы говорите: вот молодец, он плывет против течения. А через минуту вы смотрите, его уж отнесло вон куда! Он гораздо ниже того места, откуда бросился в воду. Сам того не подозревая, с каждым новым своим усилием он уступает потоку. Ему кажется, что он плывет вверх по реке, а на самом деле его отбрасывает вниз. Земельный кредит, понижение ренты – да, Бонапарт издал несколько декретов, которые вы называете социалистическими, издаст и еще. Если бы восторжествовал Шангарнье, а не Бонапарт, он сделал бы то же самое. Вернись сейчас Генрих V, и он поступил бы так же. Австрийский император делает то же в Галиции, а император Николай – в Литве. Что же это доказывает? Что течение, которое называется революцией, сильнее пловца, который называется деспотизмом.

Но что в сущности представляет собой «социализм» Бонапарта? И это ли называется социализмом? Ну нет! Ненависть к буржуазии? Пожалуй. Социализм? Ни в коем случае. Возьмем, например, действительно социалистическое министерство, министерство сельского хозяйства и торговли: он его упразднил. А что же он дал нам взамен? Министерство полиции. Другое социалистическое министерство – это министерство народного образования. Оно сейчас под угрозой. На днях его прикроют. Основа социализма – это образование, бесплатное и обязательное обучение, просвещение: вырастить из детей людей, из людей сделать граждан, разумных, честных, полезных, счастливых граждан. Сначала прогресс умственный, прогресс нравственный, затем прогресс материальный. Прогресс, достигнутый в двух первых областях, сам собою неизбежно приведет к прогрессу материальному. Что же делает Бонапарт? Он повсюду преследует и душит образование. У нас, в нашей сегодняшней Франции, есть пария: это школьный учитель.

Думали ли вы когда-нибудь, что такое школьный учитель, что такое это звание, к которому некогда прибегали тираны, дабы укрыться под ним, подобно тому как преступники укрывались в стенах храма? Думали ли вы когда-нибудь о том, что такое человек, который учит детей? Вы входите в мастерскую каретника, он делает колеса и дышла; вы говорите: «Вот полезный человек!» Вы приходите к ткачу, он выделывает ткани; вы говорите: «Вот поистине неоценимый человек!» Приходите к кузнецу, он кует заступы, молотки, лемеха для плугов; вы говорите: «Вот это нужный человек!» Все эти люди – честные работники, и вы кланяетесь им с уважением. Вы приходите к школьному учителю – поклонитесь ему в пояс; знаете вы, что он делает? Он возделывает умы.

Он и каретник, и ткач, и кузнец в деле, в котором он помогает богу: он творит будущее.

Хотите ли вы знать, какие обязанности возложены в наше время на этого скромного и великого работника, школьного учителя? Теперь, когда нами управляет поповская партия и нет никакой надобности, чтобы школьный учитель трудился над будущим – ибо будущее должно представлять собою мрак и одичание, а не разум и свет, – школьный учитель прислуживает за обедней, поет в церковном хоре, звонит на колокольне, расставляет стулья в церкви, меняет букеты на алтаре, заправляет свечки перед престолом, стирает пыль с дарохранительницы, складывает аккуратно поповские ризы и облачения, прибирает и содержит в порядке церковную утварь, наливает масло в лампадки, выбивает подушку в исповедальне, подметает в церкви, а заодно уж и в домике приходского попа. Если у него остается время, он может, если уж ему так хочется, учить ребят азбуке, при условии не произносить ни одного из этих трех сатанинских слов: Отечество, Республика, Свобода.

Господин Бонапарт рубит образование сразу и сверху и снизу. Снизу – чтобы угодить приходским попам, сверху – чтобы угодить епископам. Стараясь прикрыть деревенские школы, он калечит и Коллеж-де-Франс. Пинком ноги он опрокидывает кафедры Кине и Мишле. Он издает декрет, в котором вся греческая и латинская литература объявляется подозрительной и знакомство с древнегреческими и римскими поэтами и историками строго-настрого воспрещается, ибо он учуял в Эсхиле и в Таците демагогический душок. Так одним взмахом пера он вычеркивает литературное образование из программы обучения медиков, что заставило доктора Сера сказать: «Нам теперь по декрету не положено уметь ни читать, ни писать».

Новые налоги: налоги на роскошь, налоги на одежду – nemo audent comedere praeter duo fercula cum potagio, [41]41
  Никто не смеет есть больше двух блюд с похлебкой (лат.).


[Закрыть]
налоги на живых, налоги на мертвых, налоги на наследства, на кареты, на бумагу; «браво!» – вопит поповская партия: поменьше книг! Налоги на собак – пусть платят за ошейники, налоги на сенаторов – пусть платят за гербы. «Вот чем я расположу к себе народ!» – говорит Бонапарт, потирая руки. «Вот император-социалист!» – кричат полицейские шпики во всех предместьях. «Вот католический император!» – бормочут святоши по церквам. Как он был бы счастлив, если бы мог прослыть для одной клики Константином, а для другой – Бабефом! Пароль подхватывается, находятся приверженцы, энтузиазм распространяется от одного к другому, ученики Военной школы рисуют его вензель штыками и дулами пистолетов, аббат Гом и кардинал Гуссе рукоплещут; его бюст на рынке увенчивают цветами, в Нантере в его честь устраивают обряд возложения венка, увенчивают розами девственницу. Общественный порядок спасен! Собственность, семья, религия могут вздохнуть спокойно, и полиция воздвигает ему монумент.

Бронзовый?

Что вы! Это годилось для дядюшки.

Мраморный! Tu es Pietri et super hanc pietram aedificabo effigiem meam. [42]42
  В одном бонапартистском письме можно прочесть следующее:
  «Комиссия, избранная чиновниками полицейской префектуры, пришла к заключению, что бронза не может почитаться достойным материалом для воспроизведения образа принца; его изображение будет высечено из мрамора и па мраморе будет водружено. Нижеследующая надпись будет инкрустирована во всем великолепии и роскоши камня: «В память присяги на верность принцу-президенту, принесенной чиновниками полицейской префектуры мая 20-го дня 1852 года и принятой полицейским префектом г-ном Пьетри».
  Подписка между чиновниками, рвение которых было столь велико, что его необходимо было сдерживать, распределялась нижеследующим образом: начальник отдела 10 фр., начальник участка 6 фр. чиновники с окладом 1800 фр. по 3 фр., с окладом 1500 фр. по 2 фр. 50 с, с окладом 1200 фр. по 2 фр. Рассчитывают, что подписка даст свыше 6000 фр.
  Перевод латинской фразы: «Ты – Пьетри, и на этом Пьетри построю изображение мое». Здесь перефразированы слова евангелия: «Tu es petra» и т. д. Petra – по-латыни «камень».


[Закрыть]

А то, что он преследует и гонит, что все они преследуют вместе с ним, что приводит их в ярость, что они жаждут раздавить, сжечь, уничтожить, сокрушить, – неужели это бедный скромный труженик, школьный учитель? и неужели это лист бумаги, который называется газетой? связка страниц, которая называется книгой? несложный прибор из дерева и железа, который называется печатным станком? Нет! Это ты, мысль, это ты, разум человеческий, ты – девятнадцатый век, ты, провидение, ты, бог!

А мы, все те, кто борется с этими гонителями, мы – «извечные враги порядка». Мы, как выражаются они, до сих пор не желая расстаться с этим вконец истрепанным словцом, – «демагоги».

На языке герцога Альбы верить в святость человеческой совести, противостоять инквизиции, бесстрашно идти на костер за веру, обнажать меч за отечество, защищать свои убеждения, свой дом, свою семью, своего бога – значит быть гёзом. [43]43
  «Гёз» – искаженное французское слово, означающее «оборванец».


[Закрыть]

На языке Луи Бонапарта бороться за свободу, за справедливость, за право, сражаться за дело прогресса, за цивилизацию, за Францию, за человечество, стремиться к уничтожению войны и смертной казни, верить в братство людей, в присягу, которую ты принес, охранять с оружием в руках конституцию своей страны, защищать законы – называется «демагогией»!

Демагог в девятнадцатом веке то же, что гёз в шестнадцатом.

Если считать, что Словарь Академии больше не существует, что ночь – это день, что кошка не называется кошкой, а Барош – мошенником, что справедливость – это химера, а история – мираж, что принц Оранский плут или гёз, а герцог Альба – праведник, что Луи Бонапарт – это то же, что Наполеон Великий, что те, кто нарушил конституцию, – спасители, а те, кто защищал ее, – разбойники, что, короче говоря, человеческая честность больше не существует, тогда – что ж! – тогда и я готов восхищаться этим правительством. Оно на своем месте. Оно превосходный образец в своем роде. Оно зажимает, нажимает, выжимает, сажает в тюрьмы, высылает, расстреливает, уничтожает и даже «милует». Оно приказывает пушками и милует ударом саблей плашмя.

«Возмущайтесь сколько вам угодно, – твердят неисправимые хвастуны из бывшей «партии порядка», – издевайтесь, смейтесь, браните, проклинайте: нам все равно! Да здравствует твердость! В конце концов все это вместе взятое и создает прочное государство».

Прочное! Мы уже говорили, что это за прочность.

Прочное! Нельзя не любоваться этой прочностью! Если бы на Францию посыпались с неба газеты – ну хотя бы в продолжение каких-нибудь двух дней, – на третий день от Бонапарта не осталось бы и следа.

Но пока что этот человек душит целую эпоху; он калечит девятнадцатый век. И возможно, что два-три года из этого века сохранят какой-то гнусный след, по которому потомство узнает, что здесь сидел Луи Бонапарт.

Этот человек – горько в этом признаваться! – сейчас привлекает к себе всеобщее внимание.

Бывают моменты в истории, когда все человечество со всех концов земли устремляет взоры к одной непостижимо притягивающей точке, в которой, как ему кажется, заключена судьба народов. Было время, когда мир взирал на Ватикан, – там восседали папа Григорий VII, Лев X. Были минуты, когда мир взирал на Лувр, где царствовали Филипп-Август, Людовик IX, Франциск I, Генрих IV; на монастыри св. Юста, где размышлял Карл V; на Виндзор, где правила Елизавета Великая; на Версаль, где сиял, окруженный светилами, Людовик XIV; на Кремль, где подвизался Петр Великий; на Потсдам, где Фридрих II уединялся с Вольтером… Ныне – опусти со стыдом голову, История! – мир смотрит на Елисейский дворец.

Эта калитка на самом краю предместья Сент-Оноре, охраняемая с двух сторон караульными будками, выкрашенными под матрацный тик, – вот на что ныне с глубочайшим беспокойством взирает весь цивилизованный мир!.. Но что же это за место, откуда распространяются только козни, где не родилось ни одного деяния, которое не было бы преступлением, где неслыханное бесстыдство уживается с неслыханным ханжеством? Что это за место, где епископы встречаются на лестнице с Жанной Пуассон и, как сто лет тому назад, кланяются ей до земли; где Самюэль Бернар посмеивается украдкой с Лобардемоном, где Эскобар появляется под руку с Гусманом из Альфараче; где в темном овраге, в саду, как рассказывают шепотом, приканчивают штыками тех, кого не хотят судить открыто; где мужчина говорит женщине, которая со слезами взывает к его милосердию: «Я не мешаю вам любить, кого вам угодно, не мешайте же и мне ненавидеть, кого мне угодно». Что это за место, где оргия 1852 года грязнит и позорит великий траур 1815 года; где Цезарион, скрестив руки на груди или заложив их за спину, разгуливает под сенью тех же деревьев и по тем же самым аллеям, где и поныне является негодующий призрак Цезаря?

Это место – пятно Парижа. Это место – позор нашего века. Эти двери, откуда доносится веселый шум, фанфары, музыка, смех, звон бокалов, двери, перед которыми днем салютуют проходящие мимо батальоны и которые ночью сияют огнями, распахнувшись настежь, словно кичась своим бесстыдством, – это непрестанное надругательство над миром, которое совершается у всех на глазах. Это скопище мирового позора.

О чем же думает Франция? Надо разбудить эту страну, надо взять ее за руку, встряхнуть, объяснить ей. Надо ходить по полям, по деревням, по казармам, говорить с солдатом, который не понимает, что он сделал, с землепашцем, который повесил в своей лачуге портрет императора и поэтому голосует за все, что ему предлагают. Надо убрать этот величественно сияющий призрак, который вечно стоит у них перед глазами; ведь все, что происходит сейчас, – это не что иное, как чудовищное, роковое недоразумение; нужно разъяснить это недоразумение, вытащить его на свет божий, вывести народ, и в особенности деревенский народ, из этого ослепления, встряхнуть его, растолкать, поднять – показать ему пустые дома, зияющие могилы, вложить его персты в язвы этого режима. Этот народ добр и честен. Он поймет. Да, крестьянин! Их двое – великий и малый – славный и подлый – Наполеон и Наболеон! [44]44
  Намек на немецкое произношение Луи Бонапарта.


[Закрыть]

Определим вкратце это правление.

Кто засел в Елисейском дворце и в Тюильри? Преступление! Кто засел в Люксембургском дворце? Низость. Кто обосновался в Бурбонском дворце? Глупость. Кто правит во дворце Орсе? Подкуп. Кто распоряжается во Дворце правосудия? Взяточничество. А кто томится в тюрьмах, в крепостях, в одиночках, в казематах, на понтонах, в Ламбессе, в Кайенне, в изгнании? Закон, честь, разум, свобода, право.

Изгнанники, на что же вы жалуетесь? Вам выпала благая доля.

Книга третья
ПРЕСТУПЛЕНИЕ

Но это правительство, это чудовищное, ханжеское, тупоумное правительство, над которым не знаешь, смеяться или плакать, эта конституция-виселица, на которой висят все наши свободы, это всеобщее голосование, большое и малое – первое для избрания президента, второе для избрания законодателей, – причем малое говорит большому: «Монсеньер, примите эти миллионы»; а большое говорит малому: «Прими уверения в моих чувствах», этот сенат, этот Государственный совет – откуда все это взялось? Боже мой! Неужели мы дошли до того, что нужно напоминать об этом?

Откуда взялось это правительство? Смотрите – что это течет и еще дымится? Кровь.

Мертвые далеко, мертвые мертвы.

Страшно подумать и страшно вымолвить – неужели все это уже забыто?

Неужели оттого, что люди пьют и едят, что каретное дело процветает, что ты, землекоп, имеешь работу в Булонском лесу, а ты, каменщик, зарабатываешь в Лувре свои сорок су в день, ты, банкир, успешно спекулируешь бумажными деньгами на венской бирже или облигациями Гопа и К°, что опять восстановлены титулы и опять можно величаться графом и герцогиней, что в день праздника тела христова снова устраиваются процессии, что люди развлекаются, смеются, что на стенах Парижа расклеены афиши празднеств и спектаклей, – неужели можно забыть о том, что все это зиждется на трупах?

Неужели потому, что вы были на балу в Военной школе и, вернувшись оттуда упоенная, усталая, в измятом платье, с увядшим букетом, упали без сил на постель и заснули, грезя о каком-нибудь красавце-офицере, – неужели вы не вспомните, что там, под травой, в темном рву, в глубокой яме, в беспощадном мраке смерти лежит неподвижная, страшная масса, множество человеческих существ, полуразложившихся, ставших добычей червей, превратившихся в тлен, смешавшихся с землей; они жили, работали, думали, любили и имели право жить, а их убили!

Ах, если о них уже забыли, напомним тем, кто мог об этом забыть! Проснитесь вы, спящие! Посмотрите на этих мертвецов, что пройдут перед вашими глазами.

Выдержка из неизданной книги,
озаглавленной
«ПРЕСТУПЛЕНИЕ ВТОРОГО ДЕКАБРЯ»
соч. Виктора Гюго

Книга эта появится в свет в недалеком будущем. Это будет подробное повествование о позорном происшествии 1851 года. Большая часть книги написана; сейчас автор собирает материалы для того, чтобы довести книгу до конца.

Автор считает уместным поделиться кое-какими соображениями об этом труде, который возложил на себя как священную обязанность.

Он считает своим долгом сказать, что, отдавшись в своем изгнании этому суровому труду, он ни на минуту не забывал о своей высокой ответственности историка.

Появившись в свет, это повествование несомненно вызовет многочисленные и резкие возражения; автор готов к этому; нельзя безнаказанно резать по живому только что совершенное преступление, когда это преступление всемогуще. Каковы бы ни были эти нападки, вызванные более или менее своекорыстными побуждениями, – для того чтобы читатель заранее мог их оценить по достоинству, автор считает своим долгом объяснить здесь, каким образом, с каким неослабным рвением к истине он пишет эту историю, или, вернее сказать, составляет протокол этого преступления.

В повествование о Втором декабря, помимо главных, всем известных событий, войдет множество еще никому неведомых фактов, впервые публикуемых. Многие автор видел собственными глазами, столкнулся с ними, пережил их, испытал сам, о них он может сказать: quoeque ipse vidi et quorum pars fui. [45]45
  Все те, что я сам видел и в которых сам участвовал (лат.).


[Закрыть]
Члены республиканской левой, проявившие столь мужественное бесстрашие, были очевидцами этих фактов, так же как и сам автор; у него нет недостатка в свидетельских показаниях. Что же касается остального – автор провел настоящее следствие, взяв на себя роль судебного следователя истории; каждый участник драмы, каждый участник борьбы, каждая жертва, каждый очевидец представали перед ним и давали свои показания; в сомнительных случаях он сопоставлял свидетельские показания и даже вызывал свидетелей на очную ставку. Обычно историки обращаются к мертвым фактам: они поднимают их из гроба, прикоснувшись к ним своим судейским жезлом, и допрашивают их. Но здесь автор обращался к живым делам.

Итак события Второго декабря прошли перед его глазами во всех своих подробностях. Он их записал все, все они были взвешены, ни одна мелочь не ускользнула от него. История может дополнить этот рассказ, но она не может его опровергнуть. Поскольку судьи не выполнили своего долга, автор взял на себя их обязанности. Когда ему не хватало прямых показаний очевидцев, он пытался на месте произвести нечто вроде дознания. Он может привести не один случаи, когда он делал настоящий опрос по предварительно составленной анкете и получал исчерпывающие ответы по всем пунктам.

Он подверг Второе декабря длительному и суровому допросу. Он зажег над ним яркий свет истины и постарался, чтобы лучи его проникли всюду, чтобы не осталось ни одного темного угла. Благодаря этому расследованию в его руках оказалось около двухсот папок документов, из которых и вырастет книга. В этом повествовании нет ни одного факта, под которым автор, когда книга появится в свет, не мог бы поставить чье-либо имя. Вполне понятно, что он не делает этого и даже иной раз заменяет имена собственные и названия мест весьма неопределенными указаниями, чтобы не подвергать людей новым репрессиям: он не хочет предоставлять Бонапарту дополнительный список жертв.

Конечно, в атом повествовании о Втором декабря, так же как и в книге, которую он сейчас выпускает в свет, автор отнюдь не «беспристрастен» – выражение, к которому обычно прибегают, чтобы воздать хвалу историку. Беспристрастие! Странная добродетель, которой Тацит не обладал. Горе тому, кто останется беспристрастным, глядя на кровоточащие раны Свободы! Стоя лицом к лицу с преступлением, совершенным в декабре 1851 года, автор чувствует, как все в нем восстает против этого злодеяния, он не скрывает этого, и всякий, кто будет читать его книгу, должен это заметить. Но его любовь к справедливости не уступает его любви к истине. Негодование не лжет. Итак, приводя несколько страниц из этого повествования о Втором декабря, автор заявляет, что он писал его историю, как явствует из всего сказанного, опираясь исключительно на факты.

Мы считаем полезным выделить из этой истории и привести здесь одну главу, которая, как мы полагаем, произведет некоторое впечатление, поскольку «успех» Бонапарта будет показан здесь в новом свете. Благодаря умалчиваниям официальных историографов Второго декабря у нас плохо представляют себе, несколько переворот был близок к краху, и совершенно не знают о том, каким способом он вывернулся из этого гибельного для него положения.

Об этом мы и расскажем читателю. [46]46
  Автор решил сохранить эту главу для «Наполеона Малого», органической частью которого она является. Поэтому для «Истории одного преступления» он написал заново рассказ о дне 4 декабря в другом освещении и с новыми подробностями.


[Закрыть]

День 4 декабря
* * *
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПЕРЕВОРОТ ВИСИТ НА ВОЛОСКЕ
I

Сопротивление разрасталось и приобрело неожиданные размеры.

Уличные бои принимали угрожающий характер; это уже были не бои, а битва, начинавшаяся сразу со всех сторон. В Елисейском дворце, в министерствах люди ходили бледные; они хотели баррикад – вот им и показали баррикады!

Весь центр Парижа внезапно ощетинился редутами; забаррикадированные кварталы образовали огромную трапецию между Центральным рынком и улицей Рамбюто с одной стороны и бульварами с другой; эта трапеция замыкалась на востоке улицей Тампль, а на западе улицей Монмартр. Густая сеть улиц, перерезанная во всех направлениях редутами и укреплениями, с каждым часом принимала все более грозный вид и напоминала крепость. Защитники баррикад выставляли заставы до самой набережной. За пределами трапеции, которую мы начертили, баррикады вздымались вплоть до самого предместья Сен-Мартен и примыкающих к каналу улиц. В Латинском квартале, куда Комитет сопротивления послал депутата де Флотта, волнение было сильнее, чем накануне; в Батиньоле били сбор; Мадье де Монжо поднимал Бельвиль; три огромных баррикады возводились в районе Шапель-Сен-Дени. На торговых улицах буржуа раздавали свои ружья, женщины щипали корпию. «Дело идет на лад!» – воскликнул, входя в Комитет сопротивления, [47]47
  Комитет сопротивления, которому было поручено централизовать действия и возглавить борьбу, был избран и облечен полномочиями вечером 2 декабря на собрании членов объединенной левой на дому у депутата Лафона, на набережной Жемап, № 2. Этот комитет, который в течение четырех дней вынужден был двадцать семь раз менять свое местопребывание и заседал дни и ночи, не прекращая своей работы ни на один миг в течение всех перипетий государственного переворота, состоял из депутатов Карно, де Флотта, Жюля Фавра, Мадье де Монжо, Мишеля де Буржа, Шельшера и Виктора Гюго.


[Закрыть]
 сияющий Бастид. Каждую минуту нам сообщали какую-нибудь новость; все постоянные комиссии разных районов были связаны с нами. Члены комитета совещались и рассылали во все стороны приказы и боевые инструкции. Казалось, победа была обеспечена. Наступил момент, когда всех этих людей, пока еще находящихся между жизнью и смертью, охватил такой восторг, что они бросились обниматься. «Теперь, – вскричал Жюль Фавр, – достаточно, чтобы на нашу сторону перешел хотя бы один полк или хотя бы один легион вышел из строя, – и Луи Бонапарт погиб!» – «Завтра республика будет восседать в Ратуше», – сказал Мишель де Бурж. Все бродило, все кипело; даже в самых мирных кварталах люди срывали со стен объявления и приказы. На улице Бобур, в то время как мужчины строили баррикаду, женщины кричали им из окон: «Мужайтесь!» Волнение захватило даже Сен-Жерменское предместье. В особняке на Иерусалимской улице, в самом центре огромной паутины, которую полиция раскинула над Парижем, все дрожали от страха: победа республики приближалась; во дворах, в кулуарах, в канцеляриях писари и полицейские с умилением вспоминали о Коссидьере.

Если только можно верить слухам, исходившим из этого вертепа, префект Мопа, который накануне с таким пылом и так подло рвался вперед, теперь начал сдавать и пятиться. Казалось, он с ужасом прислушивался к грозно нарастающему гулу восстания, праведного и законного восстания человеческого права; он заикался, бормотал, и слова команды замирали у него на языке. «У этого молодого человека колики», – сказал, уходя от него, бывший префект Карлье. Мопа в своем смятении цеплялся за Морни. Электрический телеграф выстукивал бесконечные диалоги префектуры полиции с министерством внутренних дел и министерства внутренних дел с префектурой полиции. Все самые тревожные новости, каждый приступ паники и смятения непрерывно передавались от префекта министру. Морни, менее испуганный и во всяком случае более находчивый, выслушивал все эти вопли страха у себя в кабинете. Рассказывают, что в первый раз он сказал: «Мопа болен», а на его вопрос, что делать, ответил по телеграфу: «Ложитесь спать!» Во второй раз он ответил так же: «Ложитесь спать!», на третий раз, потеряв терпение, он оказал: «Ложитесь спать, говорят вам…» и разразился ругательствами!

Усердие приспешников ослабевало, и они уже не прочь были переметнуться на другую сторону. Один отважный человек, посланный Комитетом сопротивления в предместье Сен-Марсо, чтобы поднять народ, был арестован на улице Фоссе-Сен-Виктор; карманы его были набиты прокламациями и декретами левой. Его повели в префектуру полиции, и он ждал, что его расстреляют. Отряд, который его конвоировал, проходил перед моргом по набережной Сен-Мишель. Вдруг в Сите раздались ружейные выстрелы; полицейский, возглавлявший отряд, оказал солдатам: «Возвращайтесь на свой пост, я сам отведу арестанта». Когда солдаты ушли, он разрезал веревки, которыми были связаны руки арестованного, и сказал ему: «Уходите, я спас вам жизнь, не забудьте, что это я отпустил вас на свободу. Посмотрите на меня хорошенько и запомните мое лицо».

Военные участники заговора собрались на совет: надо было решить вопрос, не следует ли Луи Бонапарту покинуть немедленно предместье Сент-Оноре и перебраться в Дом инвалидов или в Люксембургский дворец – два стратегических пункта, которые легче защищать от внезапного нападения, чем Елисейский дворец. Одни подавали голос за Дом инвалидов, другие за Люксембург. Два генерала вступили из-за этого в ожесточенные пререкания.

В этот самый момент бывший король вестфальский Жером Бонапарт, видя, что переворот висит на волоске, и опасаясь за будущее, написал своему племяннику следующее знаменательное письмо:

«Возлюбленный мой племянник!

Проливается французская кровь; прекратите это кровопролитие внушительным обращением к народу. Ваши чувства были дурно поняты. Второе воззвание, в котором вы говорите о плебисците, не понравилось народу, так как он не нашел в нем восстановления избирательного права. Свобода не может чувствовать себя в безопасности до тех пор, пока новое Национальное собрание не утвердит конституцию республики. Сейчас власть принадлежит армии. Нужно закрепить материальную победу победой моральной, и то, чего правительство не может сделать, когда оно терпит поражение, оно должно сделать, когда одерживает победу. Уничтожив старые партии, позаботьтесь о восстановлении прав народа: объявите, что всеобщим голосованием без малейшего принуждения и при полной свободе будет избран президент и Учредительное собрание, дабы они спасли и восстановили республику.

Я обращаюсь к вам во имя памяти моего брата, которому, так же как и мне, была ненавистна междоусобная война. Поверьте моей стариковской опытности и помните, что Франция, Европа и потомство будут судить ваше поведение.

Ваш любящий дядя

Жером Бонапарт».

Два депутата, Фавье и Кретен, встретились на площади Мадлен. Генерал Фавье обратил внимание своего коллеги на четыре пушки, которые везли на лошадях; как раз в эту минуту лошади свернули с бульвара и помчались галопом по направлению к Елисейскому дворцу. «Что это? Или Елисейский дворец уже перешел на оборонительное положение?» – спросил генерал. И Кретен, показывая на дворец Национального собрания, видневшийся за площадью Революции, ответил ему: «Генерал, завтра мы будем там». Из мансард, выходивших окнами на Елисейский дворец, видно было, что на конюшенном дворе с утра стояли наготове три запряженные и полные поклажи дорожные кареты с форейторами в седлах.

Толчок был дан, и теперь все бушевало, охваченное возмущением и гневом, – переворот должен был немедленно потерпеть крах, еще один толчок, и Луи Бонапарт был бы сокрушен. Если бы день завершился так, как он начался, все было бы кончено. Переворот висел на волоске. Настала решительная минута. На что же решится Бонапарт? Нужно было действовать немедленно, нанести удар внезапный, чудовищный. Ему оставалось или погибнуть, или спастись каким-нибудь неслыханным способом.

Луи Бонапарт не покинул Елисейского дворца. Он сидел в кабинете первого этажа, смежном с великолепной раззолоченной гостиной, где он еще ребенком, в 1815 году, присутствовал при втором отречении Наполеона. Он был один: приказано было никого к нему не пропускать. Время от времени дверь приоткрывалась, и показывалась седая голова генерала Роге, его адъютанта. Только одному генералу Роге и разрешалось открывать дверь и входить в кабинет. Генерал сообщал последние известия, с каждым разом всё более тревожные, и нередко заканчивал доклад словами: «Ничего не выходит», или: «Плохо дело». Луи Бонапарт сидел перед пылавшим камином, облокотившись на стол, положив ноги на каминную решетку; выслушав донесение, он слегка поворачивал голову на высокой спинке кресла и самым хладнокровным тоном, не обнаруживая ни малейшего волнения, произносил четыре неизменных слова: «Пусть исполняют мои приказания!» В последний раз генерал вошел в кабинет около часу и опять с дурными известиями – он потом сам подробно рассказывал об этом, превознося хладнокровие своего повелителя. Он доложил принцу, что баррикады в центре города не сдаются и число их растет; что на бульварах кричат: «Долой диктатора!» (он не осмелился сказать: «Долой Сулука!»), что всюду, где бы ни проходили войска, раздаются свистки, что перед пассажем Жуфруа толпа накинулась на одного полкового адъютанта, а возле кафе Кардиналь стащила с лошади капитана генерального штаба. Луи Бонапарт приподнялся в своем кресле и, пристально глядя на генерала, спокойно сказал: «Ну что ж! Передайте Сент-Арно, чтобы он приступил к выполнению моих приказов».

Что же это были за приказы?

Это мы увидим в дальнейшем.

Здесь мы сделаем паузу, и рассказчик, объятый нерешительностью, с содроганием положит перо. Мы подходим к ужасной развязке этого злосчастного дня 4 декабря, к чудовищному деянию, которое и обеспечило кровавый успех переворота. Мы разоблачим самое страшное из всех злоумышлений Луи Бонапарта; мы обличим, вскроем, расскажем в малейших подробностях все, что утаили историографы Второго декабря, о чем генерал Маньян предусмотрительно умолчал в своем докладе, о чем даже в Париже где люди видели это, едва осмеливаются говорить шепотом. Перед нами разверзается бездна ужаса. Второе декабря – это злодеяние, совершенное во мраке ночи, это закрытый наглухо гроб, из щелей которого ручьями льется кровь.

Мы приоткроем этот гроб!

II

С самого утра – мы настаиваем на том, что все было задумано заранее, – с самого утра на всех перекрестках были расклеены странные объявления; мы привели эти объявления выше, читатель помнит их содержание. За те шестьдесят лет, что пушка революции периодически грохочет над Парижем, никогда еще не видано было ничего подобного, к каким бы отчаянным средствам ни случалось прибегать власти, чувствующей себя под угрозой. Эти объявления оповещали граждан, что всякое скопление народа, какой бы оно ни носило характер, будет разгоняться силой без предупреждения. В Париже, в этом центре цивилизованного мира, люди с трудом могут представить себе, до каких крайностей способен дойти человек, решившийся на преступление, и поэтому все считали, что эти объявления просто-напросто запугивание – отвратительное, дикое, но вместе с тем и смешное.

Они ошибались. Эти объявления содержали в себе в зародыше самый план Луи Бонапарта. Они были задуманы всерьез.

Опишем вкратце место действия – театр, где разыгралось это злодеяние, задуманное и приведенное в исполнение человеком, совершившим переворот.

От площади Мадлен до предместья Пуассоньер бульвар был свободен; от театра Жимназ до театра Порт-Сен-Мартен он был забаррикадирован, так же как и улицы Бонди, Меле, Люн и все улицы, выходящие к воротам Сен-Дени и Сен-Мартен и расположенные рядом с ними. За воротами Сен-Мартен бульвар был открыт до самой Бастилии, если не считать одной баррикады, построенной наспех возле Шато-д'О. Между воротами Сен-Дени и воротами Сен-Мартен шоссе было перерезано семью или восемью редутами на небольшом расстоянии друг от друга. Ворота Сен-Дени были обнесены баррикадами с четырех сторон. Одна из этих четырех баррикад была обращена к площади Мадлен; ей предстояло принять на себя первый натиск войск, и для нее было выбрано место на самой возвышенной точке бульвара; слева она упиралась в угловое здание улицы Люн, а справа подходила к улице Мазагран. Четыре омнибуса, пять перевозочных фургонов, опрокинутый киоск инспектора фиакров, вывороченные колонки писсуаров, бульварные скамьи, каменные плиты лестницы с улицы Люн, железные перила, идущие вдоль тротуара, вырванные целиком сразу мощной хваткой толпы, – всего этого нагромождения едва хватало, чтобы перегородить бульвар, очень широкий в этом месте. Булыжника поблизости не было, так как шоссе было макадамовое. Бульвар был перегорожен не до конца, оставалось довольно большое неперегороженное пространство со стороны улицы Мазагран, где стоял недостроенный дом. Какой-то хорошо одетый молодой человек, видя, что с этой стороны остается свободный проход, взобрался на леса и один, не торопясь, не выпуская сигары изо рта, перерезал все канаты. Жители соседних домов смотрели из окон и, смеясь, аплодировали ему. Несколько секунд спустя леса с грохотом обрушились и закрыли проход: баррикада была доведена до конца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю