355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Черняк » Жульё » Текст книги (страница 17)
Жульё
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:15

Текст книги "Жульё"


Автор книги: Виктор Черняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)

– В баню поедешь? – Фердуева различила на шее Помрежа предательские подтеки красноты от неуемных целований, злость на всех мужиков шибанула разом, захватила до задышки, прилила теплом, жарко проступив капельками пота у корней волос.

Шурф мгновенно оценивал перепады настроений хозяйки, посерьезнел, отложил вилку.

– Поеду.

– С кем? – Фердуева в упор расстреливала провинциалку: думаешь, прелесть моя, ему париться не с кем? Такие мужики в простое не застревают, в осадок не выпадают. Мясо! Слыхала? Мясо есть чудо, чудо есть мясо, а связующее звено меж чудом и мясом Мишка Шурф и дружок Володька Ремиз. Что ж по-твоему, такими редкостными представителями мужской породы некому заинтересоваться?

– С Акулеттой, – Мишка не таился, все свои.

– Напомни еще раз Светке Приманке, чтоб штуку привезла не дачу. Закис ее должок, плесенью покрылся, как полагаешь?

– Так и полагаю, – подтвердил Шурф и, ничего особенного не подразумевая, сболтнул: – Надо б наказать Приманку, пугануть в назидание...

И тут Фердуеву осенило. Наказать Приманку. Вот оно, спасение от вторжения.

Дурасников возлежал в ванной, погруженный в теплые ласки вод по самый кадык, млел, скрестив руки, на сглаженном толщей жидкости брюхе. Вечер отдохновения – пятница. Слава Богу сумел себя поставить, отбоярился от субботних бдений, начальство не брезговало поиграть в сверхзагруженность; к тому же в субботу работалось всласть – никого лишних в здании исполкома, непривычная тишина, субботние служения, хлопоты шестого дня недели никак не походили на заботы предшествующих пяти дней. Начальники свободно переплывали из кабинета в кабинет, именно в субботу налаживались связи, велись задушевные – не в общепринятом представлении – а особенные, аппаратно задушенные беседы, притирались контакты, возникало ощущение общности нерасторжимой, пусть иногда и тяжкой, и доводящей до безумия, но такой же непреодолимой, как житие бок о бок матросов, отправленных в кругосветное плавание под парусами: общие невзгоды – бури, зной, болезни, жажда... и добыча на неизвестных берегах, если Бог пошлет.

Жена заносила зампреду закуски на тарелках, не в силах противостоять обжорству Дурасников отщипывал куски и прикрикивал на супругу, мол, зачем вводишь в искушение, но жрал небезрадостно, хотя и мучался угрызениями: слабак, никак не укротит утробу, не сбросит лишних пяток кило, чтоб подсушить тучность, обуздать, разгладить бока, покрытые гармошками беловато-розовых складок. От хлеба с икрой Дурасников отказался, слишком много калорий, но расстегай, принесенный вчера с банкета в "Праге", и сейчас предупредительно разогретый женой, умял. Неужто завтра сбудется? Случится увидеть возгорание в глазах подруги Наташки Дрын. Именно возгорание, так определил для себя желаемое Дурасников: вспышка неодолимого влечения не оттого, что ухажер на клапане, не от его продовольственного могущества, а по велению тайных шепотов души Светки Приманки, умудрившейся вдруг разглядеть – и без подсказки – необыкновенные качества зампреда. А ведь что-то за ним водилось значительное, выделяющее из других, раз взлетел над сотнями тысяч и засел накрепко в кресле, при том, что враги не дремали, а симпатии начальства менялись по сто раз на дню.

Зажмурился, последний кусок расстегая упал в пустоты дурасниковского чрева, жар вод сдавил сердце, отчаянно забившееся, и перед мысленным взором возник пустынный сквер, погашенные фонари, подручные Филиппа, избивающие Апраксина – правоохранитель поведал мельчайшие подробности – и в мглистой выси парящий ангелом мщения Дурасников. А если правдолюбец умрет? Получил незаметную травму: разрывы печени или кровоизлияние в мозг, и тогда... а что тогда? Скончался человек, дело обычное, никто не видел, что его били, а если видели, то забыли, да и кому взбредет в голову расследовать причины смерти человека, испустившего дух в собственном доме, в разгар ночи или в рассветные часы, излюбленные рождениями и смертями?

Дурасников поражался безразличию не только к другим, такое еще полбеды, но в последние год-два угнездилось внутри новое – безразличие к себе, странно сосуществовали в нем два чувства: болезненное, даже сосущее постоянно, будто пустой желудок, себялюбие и безразличие к самому себе. Несмотря на ломящийся морозильник, на немалые деньги, на скарб, нажитый за годы властвования, немалый в нищенских условиях бытия большинства, жизнь, даже по предварительным прикидкам, не удалась: постылая жена, насквозь фальшивые, тайнозлобствующие, расцветающие чужими бедами дружки-приятели, бездетность, понимание – если без обмана – что никому Дурасников не нужен, не вызывает тяги к себе, а жена что ж? Урожденная серая мышка, смирилась, как смиряются потерявшие конечности или самых близких...

Незаметно Трифон Кузьмич сполз в воду и захлебнулся, вода хлынула в рот и в нос, выдавливая воздух и выдирая из глотки полуутопленника накатывающие одна за другой волны кашля.

Примчалась жена. Дурасников выпучил глаза, раззявил рот, колотил по вялой, будто женской груди, таращился и тряс головой, стараясь избавиться от жидкости, сначала ласкавшей и вдруг покусившейся на покой, а может и самое жизнь зампреда.

– Задремал, – буркнул Дурасников и, как всегда, в минуты несчастий, хоть малых, хоть значительных, разозлился на жену, именно покорностью, заранее выказанной готовностью принять любую вину, подлинную или мнимую, ярившую мужа до помутнения рассудка.

Скрипуче заверещал телефон, супружница в миг примчалась, продираясь сквозь пары, клубившиеся в кафельных стенах, с аппаратом на длинном шнуре. Едва очнувшийся Трифон Кузьмич мокрой ладонью зажал трубку и услыхал Филиппа. Обычно Филипп домой сослуживцам не звонил по ряду вполне понятных соображений, а тут объявился. Дурасников, еще кипевший злобой, не сдержался и грубо хлестнул: чего надо? Филипп похоже опешил, матюгнулся, швырнул трубку. Звонок Филиппа засел занозой. Дурасников казнил себя за резкость, мучайся теперь предположениями, чего вдруг объявился Филипп? Получалось хуже некуда, рыжий злопамятен и подл, и Дурасников сорвался глупо, в ущерб себе более, чем кому. Выкарабкался из ванной, обтерся припахивающим несвежей сыростью полотенцем. Потребовал записную книжку, ткнул в домашний телефон Филиппа, перезвонил. Дудки! Нет дома, взвился истеричный голосок жены Филиппа и Дурасников, не представившись, швырнул трубку. Нет дома! Твою мать, попал! Жена умудрилась скрыться с глаз, сняла мужнин гнев. Дурасников и впрямь искал супругу глазами, надеясь хоть на ней отыграться. Постоял в коридоре: небось поволокла мусорное ведро на площадку? Плюнул, пнул ногой дверь в спальню, завалился на диван, тупо разглядывая темный экран переносного телевизора, достал из тумбочки коньяк, наполнил стакан для воды, из которого жена запивала таблетки вечно болеет – и, только влив в себя спасательную влагу, расслабился, раскинув руки. Черт с ними со всеми. Завтра баня! Если Светка не оттолкнет Дурасникова, может и взбрыкнуть на старости лет, уйти из дома и зажить по-человечески? Сколько ему осталось куролесить? Трифон Кузьмич унесся в мыслях на кладбище, где его похоронят, увидел надгробие. Что ж на нем напишут? Видный деятель партии и советского государства? И не мечтай. Чином не вышел. Крупный управленец? Вряд ли Выходит, на граните процарапают только неблагозвучную фамилию и годы рождения и смерти. Памятник получался скверностью, травмирующей безликостью и даже смехотворностью превосходящим жизнь. А впрочем – важно ли это? И не разобраться. Какая память останется о Дурасникове? Может определить завещанием крупную сумму на памятник, заверив нотариально последнюю волю, чтоб скульптор-художник изваял из глыбы Дурасникова по пояс, в выходном костюме, с каменными медалями на пиджаке, выбитыми так смазанно, что и с орденами перепутаешь в два счета – хоть посмертный почет урвать. И чтоб молодая вдова посещала кладбище в черной вуали, с цветами. Смехота, разве такие, как Приманка разгуливают по кладбищам? Где там, вернее подгонит к погосту по дороге на загородный пикник машину вздыхателя – поразвлечься, притащит к суровому изваянию бывшего муженька и оба прослезятся от хохота над фамилией и над животом и круглой ряшкой покойного; что в завещании не требуй, скульптор не в силах сотворить из Дурасникова красавца никак, иначе над подписью "Дурасников" будет выситься совсем чужой человек, еще подумают, что перепутали при установлении памятника: фамилию выбили одну, а каменный образ водрузили другой.

Отзвонил Пачкун – сколько раз предупреждал, не звонить, так нет, несет – выслушал покорно наставления зампреда, покаялся несвоевременностью звонка и тут же оправдался, решил согласовать время заезда за Дурасниковым, намекнул, что лучше выехать пораньше, чтоб захватить побольше дня, потому как, заночует компания или вечером разбежится, заранее не согласовали.

Разговор с Пачкуном вернул к обыденному, вселил уверенность. Практичный мужик, не забивает башку лишним, все считает, прикидывает, не впадает в уныние и не сомневается: с подходами, на каждого управу отыщет, главное не лениться, обращаясь к сильным мира сего, рассыпать обожание и лесть пригоршнями и не скупиться промазывать, как регулярно, так и от случая к случаю.

Пачкун взбодрил, спасибо ему. Типус тот еще, всю жизнь торгаш и ни разу – только подумать! – не горел, еще и на досках почетных висел в черно-белом и цветном исполнениях, и президиумы украшал благородными сединами, и речи держал, запивая нарзаном и оглядывая зал отечески просветленным взором. Жизнестойкий субъект и трудяга, а как же, с утра в магазине, в "двадцатке" дом родной, кормилец в голодном краю в голодную пору, и при расчетах честен, никогда не даст меньше обговоренного или причитающегося, чует цену услуги копейка в копейку, особенная способность. Тринадцатое чувство! Нюх на деньги и размер воздаяния с умыслом дон Агильяр окрестил чертовой дюжиной, не без намека.

Жена в халате прошмыгнула в спальню, юркнула под одеяло, замерла на боку на самом краю кровати. Трифон Кузьмич неожиданно для самого себя погладил тощую спину, крысиный хвостик бесцветных волос, пробурчал с редкой ласковостью:

– Еще не вечер, мать! Слышь? Не вечер. Это я говорю!

Дурасников жарко обнял подушку, перевернувшись на живот и нырнул с головой в предощущения завтрашнего.

После избиения в сквере, Апраксин из дома не выбирался, разоблачительный пыл угас: получалось прав Филипп-правоохранитель, человек супротив государства пылинка, даже того менее, особенно по российской традиции, сначала в сырую землю вгоняют, а лет этак через полста зачнут восхищаться, мол, каких воителей за правду родит народ-страдалец. Дверь Фердуевой в представлении Апраксина, будто отделяла мир нормальных людей от повязанных накрепко бессовестностью всяко-разных выжиг и прохиндеев, что терзали бескрайние пространства, лишь изредка сменяя знамена, то самодержавные на младобуржуазные, то буржуазные на алые, пропитанные кровушкой борцов за справедливость. Дверь Фердуевой разрасталась в препятствие, протяженное и повсеместное, и о сталь полос повсюду колотились лбами люди вроде б вполне осознающие, что обух плетью не перешибешь.

Кордо – дружок Апраксина, тюрколог, благожелательный и ровный, Юлен юный ленинец – владел за городом по северному направлению хибарой, иначе не назвать, на участке величиной с ладошку, и давно зазывал Апраксина на выходные, подышать. Вот и вчера вызвонил с приглашениями. Апраксин как раз осматривал синяки и сетовал, что под рукой не оказалось бодяги. Синяки живописно расцветили лоб и подглазья правдолюбца, напоминали работу умелого гримера, подготовившего актера к роли крепко избитого персонажа.

Юлен пахуче расписал прелести загородных вечерь: керосиновая лампа на уютной террасе; смутные блики, пляшущие по натянутым под потолком и провисающим низкам перца, лука, чеснока; грибной суп, изготовленный тюркологом из прошлогоднего сбора белых; запах поленьев, потрескивающих в чудом сохранившейся изразцовой печурке...

Раздражение вызывали у Апраксина зеркала: стоило узреть заплывшую морду, как настроение падало, а за городом у Кордо, по разумению Апраксина, зеркал не сыщешь, разве что подслеповатый осколок над умывальником, выплевывающим воду через отверстие, забитое прыгающей вверх-вниз железякой.

С таким лицом, как сейчас, и добраться до Кордо – штука сложная, в электричке всех перепугаешь, да и в метро, и в троллейбусе... Апраксин отважился вызвать такси на раннее утро, заявиться сюрпризом, а раз отправится на машине, можно и прихватить негабаритные грузы: трехлитровую банку сока, венгерские корнишоны и пяток банок иноземного пива, доставшихся по случаю: как-то в мороз предоставил убежище стародавней знакомице с ухажером оттуда: из ящика пяток банок не добили, и Апраксин сберегал редкое питье к особому случаю, не совсем представляя какую именно особенность поджидает.

Заказ такси отнял всего-то полчаса, и Апраксин расценил относительную необременительность недурным предзнаменованием.

На плите засвистел чайник, трелями наперегонки залился дверной звонок. Апраксин отворил нехитрые запоры. На площадке, освещенной тусклой лампочкой, замер милиционер. Лицо мужчины с усиками знакомое, видел, тогда, в сквере? Но... уверенно не подтвердил бы. Мужчина в смущении тронул верхнюю губу, уточнил номер квартиры, хотя видел не хуже Апраксина, что позвонил в нужную – пластмассовая табличка с номером целехонька.

– Тут сигнал поступил от жильцов двумя этажами выше, будто кто-то ломился в квартиру над вами... и у нас ориентировка есть. Не видели подозрительного?

Апраксин сразу узрел, как милиционер запоминает его синяки, много ли их, велика ли суровость следов, состоявшейся расправы? Похоже решил ничего страшного. В глазах милиционера мелькнуло успокоение.

– У вас все в порядке? – смущение овладело внезапным визитером.

– У меня? – Апраксин тронул разбитое лицо. – Все в порядке, вот поскользнулся... на лестнице.

Милиционер кивнул: с кем не бывает, поощрил Апраксина добрым взглядом, мол, молодец, мужик, жаловаться не собираешься, пустые хлопоты, а если смолчишь, все и уляжется без лишних кривотолков.

Субботнее утро ранее прочих встретил Почуваев. День вырисовывался нелегким, набег из столицы виделся разорительным. Эм Эм протирал бронзовые ручки на дверях в бане составом для чистки солдатских ременных пряжек. Лучи солнца сначала робко, а совладав с туманом, все яростнее золотили надраенные поверхности. Почуваев замер! В сосновых кронах мелькнула тень беличьего тельца или птицы, отправившейся в первый облет. Отставник пересчитал гаснущие звезды в темной, еще схваченной ночью стороне неба. Янтарные метки звезд исчезали на глазах. Заломило затылок, годы, редко напоминающие о себе, растревоженные пьянящим чистотой воздухом ожгли Почуваева многодесятилетней усталостью. Присел на скамью, собственноручно тесаную, по ногам, забираясь все выше и выше, роясь в теплом белье еще офицерской поры, заструился холод. Почуваев оторвал зад от скамьи, припомнил недавнее гульбище у Помрежа: выходило, Почуваеву еще не грех поберечь детородное имущество.

Дурасников уже не спал, ворочался, наблюдал странную смену настроений: жадно ждал загородного выезда, считал дни, а теперь одолевали сомнения, запах неприятностей зампред чуял за версту, и сейчас горьковатый привкус пепелища сгоревших стогов или подожженных дворником палых листьев, запах тоскливый и явственно тревожный, бередил, напоминал Дурасникову о шаткости его положения, ненадежности достигнутого; падений на своем веку Дурасников навидался предостаточно и влезать в шкуру поверженного никак себе не желал.

Светка Приманка завершала ночь перед баней в случайных объятиях двадцатилетнего мальца, с утра до ночи ошивающегося у комиссионного на Шаболовке и пользующегося расположением признанных мастеров аппаратурных перепродаж; даже по меркам Светки мальчик отличался глупостью и напором запредельными, зато привлекал пылкостью, приверженностью ласкам и необыкновенной свежестью белой, девичьей кожи.

Фердуева, ощутив внезапный толчок внизу живота, бросилась на кухню к сигаретам, зажгла спичку и, будто в стену уперлась. Разглядывала крохотное пламя долго, пристально пока жар не уколол пальцы... курить не решилась, изумившись подлинности желания оставить кроху, заявившую о себе трудно уловимым шевелением. Дым, сладко врывающийся в глотку, мог навредить, подкосить уязвимое создание, незажженная сигарета выпала на пол, улеглась у загнутых, расшитых золотом носков турецких тапок.

Мишка Шурф ночевал у Акулетты, чтоб не тащиться, не заезжать от себя, а выехать уже вдвоем и пораньше.

Помреж храпел, пугаясь и вздрагивая, отбивался от приступов храпа, съеживался и вертелся, терзаемый дурным сном: северные перешли от запугиваний к делу, сторожевой клан Фердуевой нес урон, горели дачи, исчезали машины, перед парадными на голову приближенных Фердуевой рушились – случайно, конечно же! – глыбы льда с крыш; ночные видения терзали Помрежа особенно безжалостно под утро, и проснулся Васька в поту, в перекрученных простынях, с привкусом полыни на задубевшем, едва ворочающемся языке.

Пачкун – дон Агильяр – встал ни свет-ни заря, чуть позже Почуваева и перепроверял запакованную вчера сумку со снедью. Жена не ревновала Пачкуна, уверилась давным-давно, что угрозы дому нет, а без гульбищ промазочных и связецементирующих не проживешь. Наташку Дрын жена Пачкуна втайне жалела, через руки мужа прошли десятки таких Наташек, в глубине души надеявшихся вырвать дона Агильяра из привычного, приручить, приучить к обожанию дамы сердца. Пустые хлопоты. Жена Пачкуна, не подымаясь с кровати, крикнула, чтоб не забыл соду и красную икру в литровой банке.

Наташка Дрын тоже спала, но в отличие от Помрежа ласковые сны щекотали ее веки: Пачкун уходит из дома, устраивает Наташке вожделенную жизнь, защищенную и сытую, и ловит новоявленная супружница на себе взгляды, вспенивающиеся завистью... еще бы! Оторвать мужика пачкунской складки-закваски в голодные, нищенские времена, считай полис страховой у судьбы вырвать на всю оставшуюся. Во сне Пачкун божился Наташке, что через день-другой все выложит жене, как на духу, и тогда... Во дворе взвыла бездомная псина, дико, будто погибая от живодерских рук. Наташка вскочила, так никогда и не узнав, решится Пачкун порвать с женой или остережется.

Чорк спал глубоким сном праведника, спал один по стародавней привычке, в четырехкомнатной квартире командующий едальным заведением близ Арбата оборудовал для жены и для себя две спальни, обе откупленные на аукционах в творческих домах столицы. Ровное дыхание подсказало бы неосторожно подсматривающему, что спящий вполне спокоен, и грядущее не сулит ему тревог.

Предшествующий день заполнился неслучайными и важными встречами: завтрак, плавно переходящий в обед, с председателем исполкома, в кабинетике, укрытом от нескромных глаз и даже имеющим отдельный вход со двора, и переговоры с северянами. Председатель исполкома дружил с Чорком еще с комсомольских времен: Господи, сколько испили горькой по молодости, сколько учеб актива в Подмосковье отгремело невиданными загулами и оргиями с участием отборных красоток, позже дороги друзей разошлись, Чорк стал деловым человеком, будущий председатель избрал государственную стезю, но узы юности, программные воззрения, никогда не произносимые вслух, но очевидно справедливые для обоих, предопределяли близость и доверие, правда особого рода, с постоянной оглядкой и опаской; опыт подсказывал – доверие не солнце, не луна, не смена времен года, доверие не вечно и обладает скверным свойством исчезать в самый неподходящий миг. Председатель исполкома кормился у Чорка, обеспечивая льготный режим существования предпринимателю. Председатель знал, что Чорка прикрывает далеко не он один, и Чорк понимал, что у председателя нет ощущения незаменимости, разнузданной самоуверенности, которая так часто подводит, и оттого отношения этих двоих отличались ровностью и отлаженностью во всех проявлениях.

Разговор с северянами отнял времени больше, чем рассчитывал Чорк. Соглашаясь на беседу, решил более зонтик над Фердуевой не держать, ему показалось, что благодарность Нины Пантелеевны заставляет себя ждать. Ждать Чорк не любил, особенно заслуженно причитающегося, однако, бросить Фердуеву на растерзание, Чорк не помышлял, опытный педагог понимал, что способной ученице следует преподнести лишь предметный урок, не отбивая охоты постигать науку обогащения.

Северные настаивали на крутых мерах, крайних, по мнению Чорка, неоправданно жестоких.

Слушал внимательно, поражаясь страстности северян, только приступившим к первоначальному накопительству, трое говорили, перебивая друг-друга, не солидно; присматривался к четвертому, предпочитавшему молчание, как и он сам. Когда сотрясение воздуха надоело, Чорк поднял руку и впился взглядом в собственную ладонь, тщась в узорах ветвящихся линий, прочитать судьбу, северяне почтительно умолкли, и Чорк предложил свой план, никто не посмел обсуждать его даже в мелочах, приняли безоговорочно: северяне со временем станут все более рассчитывать на его покровительство, выходило, что травля Фердуевой, ее несговорчивость, работают на Чорка, поднимают до уровня третейского судьи и позволяют выказывать мудрость в решении запутанных дел.

Северян Чорк проводил до их машин, оперся о дверь с витражами, царапнул по цветному стеклу и неудовлетворенный, вынул из бокового кармана замшевый лоскут, подышал на желтые, синие, красные поверхности в местах замутнения, круговыми движениями принялся протирать. Старуха, напоминающая высушенное корневище, ковыляла на скрюченных ногах по несколотому, вздыбленному льду тротуара, в восторге замерла, в глазах полыхнуло: хозяин! Чорк ласково посмотрел на изъеденное годами существо, крикнул кому-то из шестерок, через минуту сунул старухе промасленный пакет с горячими пирогами. Старуха засияла блеском младости, слова благодарности так и не вырвались из шамкающего рта, но Чорк и не хотел их слышать, поддержал женщину за локоть и чуть подтолкнул к углу переулка, сам себе не признаваясь, не хотел, чтоб рядом с дверью его заведения разевали рты заложники тягостных лет, нищенски одетые, за версту видно, что несчастные.

За столом на отапливаемой террасе почуваевской дачи расселись Фердуева, Пачкун – дон Агильяр, Наташка Дрын, Дурасников рядом со Светкой Приманкой, Мишка Шурф, Акулетта и Васька Помреж.

Жену Почуваев отправил домой, хлопотал у стола сам. Почуваев дружил с Пачкуном много лет. Никто б не поверил, с чего началось. Пачкун подцепил в середине семидесятых восемнадцатилетнюю дочь Почуваева и закрутил с девицей. Полковник – тогда еще Почуваев хаживал под погонами – негодовал, грозил в запальчивости разрядить двухстволку в брюхо соблазнителя.

Однажды Пачкун вытребовал Почуваева в ресторан для объяснений. Почуваев, хоть и кипел, согласился. Пачкун расшибся в доску: халдеи носились пулями, принимали полковника по-царски. Под коньячок и икорку Пачкун изложил соображения: девка в соку и хуже, если станет шнырять от малолетки к малолетке, тут и болезни, и аборты, и материально по нулям, а если в любовь заиграется, то травиться начнет или чиркнет по венам... Почуваев слушал, приливами краснел, как видно от коньяка, и резоны седовласого красавца представлялись все более убедительными. Расстались друзьями, с тех пор в доме Почуваева не переводились невиданные продукты и дары к датам, а позже Пачкун самолично помог выдать дочь замуж за офицерика – так желал Почуваев, хотя Пачкун уверял отца возлюбленной, что выбор не верен и склонял к толковым молодым директорам магазинов; Эм Эм тогда еще подрастерял не все иллюзии и даже любил поглаживать тайком от жены офицерский кортик. Вытекли годы, и Почуваев смекнул, что дочь в далеком военном городке несчастна, Пачкун зрил будущее насквозь не хуже рентгеновского аппарата, и сейчас отставник приглашал Пачкуна часто, каждый раз плачась в жилетку, что дочь страдает. Пачкун обещал помочь, хотя и укорял Почуваева стародавней несговорчивостью и не преминул указать, что девице теперь за тридцать и ребенок, а молодые директора магазинов цены себе сложить не могут; на всхлипывающее почуваевское неужто ничего нельзя поделать? – Пачкун указал, что счастье дочери штука непростая, но устроил Почуваева в сторожа к Фердуевой, и теперь отец единственной дочери проливал золотой дождь на несчастливицу, время от времени напоминая дону Агильяру директора магазина или торга, или общепитовского треста.

Почуваев с Пачкуном напоминали отца и сына, только Почуваев играл роль послушного, ловящего каждое слово сына, а Пачкун как раз выступал родителем строгим, но любящим.

Мишка Шурф решил томадить, и первые три стопки под его чутким руководством проскочили в считанные минуты.

Дурасников, как человек государственный, поначалу себя не ронял среди этого народца, ушлого, но в жизни не сиживавшего за начальственными столами в кабинетах при табличках, но после третьей, от жара внутри и тепла бедра Приманки, зампред поплыл, и Шурф стал его раздражать и чернотой волос, и складностью речи, и вызывающей привозной одеждой, и разницей в годах не в пользу Дурасникова, и даже тем, что холодная дворянская красота Акулетты превосходила безмерно пастушескую смазливость уготованной зампреду Светки Приманки.

Дурасников поднялся, все умолкли: все ж чуют разницу, скоты, смекают, что я на клапане, а они только мелькают с ведрами на водопое, мной организованном.

Приманка переживала недавнюю стычку на крыльце с Фердуевой, Нина Пантелеевна осведомилась привезла ли Приманка тысячу, а когда услышала, что нет, ласково улыбнулась, выдохнув лишь тягучее ну-ну... Шаболовский спекуль обещал раздобыть Светке штуку, но подвел, Светка не сомневалась, для мальчонки штука не деньги, чего ее раздобывать, значит зажал и точка, больше к телу допуска не получит. Серьезность требований Фердуевой страшила, не отличаясь умом, Светка, доверялась инстинктам, подсказывающими, что опасность рядом нешуточная.

Почуваев не видел сидящих за столом, а лишь скакал глазами по банкам с солениями и маринадами, отставнику подыгрывало солнце, высвечивая содержимое банок и рассыпая блики пропущенных сквозь стекло и настоянных чесночными ароматами лучей по белоснежной скатерти.

Шурф рассматривал синие подглазья Акулетты и понимал, что всем видно: пара Шурф-Акулетта провели бессонную ночь в любезных сердцу упражнениях.

Помреж, пожалуй единственный, неустанно думал о северянах и чутко предвидел, что последний ход еще не сделан. Сторожевые навары приучили Помрежа к широте и возможности не думать о деньгах после долгих лет околотворческой бескормицы. Сил изменить жизнь, к тому же к худшему, Васька в себе не обнаруживал, от водки тоска не отпустила, даже прихватила злобнее, яростнее.

Акулетта процеживала лица присутствующих васильковыми глазищами и привычно сравнивала соотечественников с иноземельными мужчинами. Сравнение в пользу последних, соотечественники, даже при деньгах, не обладали этакой, с молоком матери впитанной, уверенностью в завтрашнем куске хлеба и лоском, как гости издалека.

Застолье растревоженно гудело, с каждой рюмкой волны шумливости все большими гребнями обдавали разгоряченные головы, отражались в стекле террасы и вновь обрушивались на закусывающих, смешиваясь с уже новыми звуками: звяканьем приборов, дребезжанием хрусталя, репликами, хохотом, шуршанием хлебницы, таскаемой по столу в разные стороны.

Крошечный домик Кордо через узкую улочку, не проезжую ни в какие времена года, сквозь покосившийся забор смотрел как раз на хоромы Почуваева. Метрах в тридцати, на забетонированном пустыре отдыхали машины, доставившие гостей отставника из столицы. Апраксин, сидя на обшарпанном табурете, изучал домину через улицу, видел люд на террасе, и по мельтешению теней, по выпрыгивающим, будто чертики из табакерки, по проваливающимся, будто под лед фигуркам понимал, что гульба разыгралась не шуточная. Банька Почуваева желтела свежезалаченным деревом, отороченная по низу снежными отвалами. Сквозь стекло ходуном ходившей террасы тремя огненными пятнами рдели охапки свежих цветов: одну приволок Помреж, две Пачкун, вроде от себя и от Дурасникова для дам. Дон Агильяр не сомневался, что зампред дарить цветы женщинам или еще не научился, или давно забыл.

Кордо вывалил на блюдо невесть какой старины с трещинами склеенных кусков шестиглазую яичницу, Апраксин вскрыл банки, не отрываясь от женских ликов, мелькающих так близко и так недостижимо далеко, будто меж ареной гульбы и хибарой Кордо пластались многосоткилометровые непреодолимые пространства.

Дурасников приклеил взор к скособоченному домишке через дорогу, разглядел в оконце герань в убогом горшке, нырнул в воспоминания детства, и застольная речь его вмиг окрасилась необходимой всечеловечностью, высоко ценимой, и после определенного числа рюмок непременно вызывающей намокание глаз у людей с некрепкими нервами или жестких, но не лишающих себя удовольствия подраспуститься, на глазах других, отлично понимая, что слезы, скупые, невольные ничего кроме пользы не принесут, многие из присутствующих заподозрят себя в неверном отношении к слезливому имярек, который вроде б подлец и мерзавец, а вот, поди же, всплакнул, сукин сын, и тем путает сторонних наблюдателей, уводит от однозначности: кто ж все-таки за столом – друг или враг?

Первый приступ обжорства отпустил, гости отвалились к спинкам стульев, и тут наступила пора Помрежа. Васька всегда обеспечивал программу и числился человеком думающим, но вовремя сообразившим, что в нашей державе мозги не товар, у каждого вроде б есть, не то, что балык или шмотки привозные. Помреж взобрался на табурет, гневно глянул на Шурфа, вмиг заткнувшего глотку магнитофону тычком крепкого пальца, и приступил к просветительному ритуалу:

– Новые стихи, господа! Прошу не вякать в момент декламации.

Почуваев приник к черноволосой главе Фердуевой, зашептал, похоже не зная доподлинно, что за штука декламация. Помреж погрозил Почуваеву кулаком, и отставник подавился несвоевременным шепотком. Васька откашлялся.

И вот опять мне снится первый класс,

И этот ус, и этот глаз,

И Мамлахат с букетом хлопка,

И зрак ее горит, как топка,

И желтый фон похвального листа,

И профили двух гениев эпохи.

По-своему, они совсем не плохи.

И девочки, в чьих волосах скакали блохи,

Верней сказать, водились вши,

И ногти жесткие ловцов давили гнид,

И погибал народ огромный покорно, тихо,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю