Текст книги "Прохожий"
Автор книги: Виктор Козько
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Кот, мне показалось внизу, проследил в своем полете место, где окончился ее бег. Только после этого стал раздирать клыками живот коршуну, а лапами с оголенными когтями тянулся, метился ему в глаза. Коршун явно не ожидал такого. Он запокачивался в синем небе, словно челн на волнах. Вытягивал шею с крючкастым клювом, тянулся к солнцу, будто стремился зацепиться за него.
Но охотничий кот не сдавался. Даже в когтях коршуна, в незнакомом ему просторе неба он боролся за свою жизнь. И с земли я видел, чувствовал, сколько в нем неукротимой дикой природы, какая могучая жажда жизни. Кружит по ветру, летит на землю его шерсть, кропит землю его кровь, а он в синем небе, будто уже на том свете, сражается. Сражается с небом, солнцем, с самой смертью.
И он победил смерть. Может, коршун изнемог или же кот достал лапой до его глаза, только коршун перекувырнулся в небе, сложил крылья и камнем пошел на землю. Я думал, что камнем он и вобьется в землю вместе с котом. Но коршун выпустил свою непослушную добычу из когтей. Продолжал падать еще какое-то время, когда кот уже отдалился от него, потом опять обрел равновесие и опору, распрямил крылья, сделал полный круг над обескрыленным ветряком и потянул в приречные заросли кустов, наверно, зализывать раны и думать, что же с ним произошло.
А дикий кот, кровавя небо, плыл по тому небу самолетом, распушил только длинный хвост, видимо, руля им, развесив усы и широко разбросав лапы. Красиво летел, несмотря ни на что, словно всю свою жизнь только тем и занимался, что летал. Как некогда, в начале своей жизни, плыл по реке, перебирая лапами. Перекувыркнулся через голову и покатился по колкой стерне, как футбольный мяч. Само небо сыграло им в футбол, врезало ему за то, что он посягнул на него.
Я подбежал к коту, думал, что он мертвый. Но кот прочно стоял на всех своих четырех точках на земле и опирался о нее пятой – хвостом. Стоял, словно ничего и не случилось. Только пристально смотрел на небо, будто упрекал его, а может, благодарил.
– Понравилось? – ядовито спросил я его. – Рожденный ползать...
Но кот даже искоса не повел глазом. Высоко вздымая лапы, словно продолжая охоту, неровным шагом, будто никогда не ходил по земле и теперь только учится ходить по ней, кот подался прочь от меня. И кровавый его след затерялся, исчез в траве. Но на прощанье я успел сказать ему:
– Что, окирпичили, брат, и тебя? За все на свете надо платить. Платить небу. Ты думал, на свете только простор и воля? Теперь мы с тобой оба окирпиченные. И не разминемся, никуда друг от друга не денемся, потому что оба мы только странники и бродяги в этом мире. Прохожие.
Кот возвысился над травой, повернулся ко мне, оглядел одним глазом, второй был зажмурен, и что-то промяучил, кажется, промолвил:
– Поживем – увидим.
– Нет, не разминемся. Обязательно встретимся, – проговорил я уже полю и небу, потому что кот исчез, растаял, как дым или призрак. Был он или не был? Может, это мне только привиделось, как привиделась мне и моя призрачная жизнь? Было ли все это, видел ли я это своими глазами или только бредил наяву? Потому что просила, стенала душа прозрения, быть всюду, слушать и видеть и через это сохраниться, остаться.
V
Было или не было, я не знаю и сегодня. На душе только светлое и щемящее воспоминание о бесконечности дня, который длится и длится. И в тот бесконечный день опять пришел ко мне дикий кот. Раны его уже зажили. Там, где клочьями была ободрана шкура, наросла новая, молодая, и шерсть на ней светлее. Одно только это и напоминало о побоище кота с коршуном. Это и некая задумчивость, сожаление, притаенные в глазах. Он словно все время прислушивался к самому себе и еще почему-то часто посматривал на небо, будто просился снова туда.
Мы встретились. Вилась и падала под рубанком сосновая стружка. Я строил себе хату. Зачем я строил себе хату? Знал бы это я сам. Пристанище у меня было, крыша над головой и теплая печь. И все же кто-то или что-то принудило строиться вновь. Начал и увлекся, как увлекает первая любовь. Увлекся заботами, лесом, своими руками, тем, что они на что-то способны. И не я возводил ту хату, она строила, перестраивала меня. Через эту свою новую хату я по-новому смотрел и на мир. Сквозь новые двери, через свежепрорезанные оконницы, через ломкий на солнце и при свете луны треск молодого белого мха из верховых клюквенно-журавинных и журавлиных болот, под душистый запах хвои, боль и ломоту в пояснице.
Недаром мудрые люди говорят, в смутное и неопределенное время надлежит строиться. А время было смутное, страшное.
Над моей отчизной восстала звезда Полынь, обринулась на леса, поля и воды. И стали воды горькими. Леса – человеку и зверью ненужными и пугающими, чужими и отравными поля. Стала земля родить лебедой, крапивой да кроваво-красным чернобыльем. Оттого коровы телились телятами с двумя головами, люди рождались без рук, без ног, а где-то, говорят, и без головы и ушей, как те медянки моего детства, рыбы – без глаз и ртов, сыроежки перекинулись в поганки. Благословенные белые аисты-буслы, будто хищные коршуны, бросились поедать не лягушек и ужей, гадов болотных, а стали красть из людских подворьев цыплят. Черные буслы, что испокон века таились в глуши болот и лесов, начали выходить из них, пугать глаз людской. И из лета в лето что-то постоянно горело на земле, может, и сама земля. Как болотная выпь, немо стонала и кричала душа человеческая. И от немоты той разлучалась с телом, губила себя.
На Землю откуда-то из Вселенной наплывала комета. И, как говорили знающие люди, могло случиться так, что она не разминется с Землей. Может произойти то, что некогда произошло с Атлантидой.
Мне жалко было свою родную мать-Землю. Жалел и человека, хотя, скажу откровенно, куда меньше. Останется Земля – человек сыщется, хотя и не очень он достоин ее. Сыщется, потому что человек и Земля – одно и то же, единое целое. Мало кто из живых понимает это сегодня. За пакостью и мерзостью жизни некогда оглянуться и подумать. А я думал и верил, что сумею спасти Землю.
И виделась мне та безжалостная комета во Вселенной. Признаюсь, когда-никогда я сам посещал ту комету. Опять же скажу, была она управляемой. Искал и находил следы тех, кто направлял ее именно на Землю. Иной раз чувствовал и живое присутствие навигатора, слышал его угнетенное, хриплое дыхание, он был тяжело болен. Я гнался за тем дыханием в космической тьме, во чреве подземелий кометы. Но он избегал меня, уходил. Каждый раз я был близок к тому, чтобы ухватить его за полу пиджака или край комбинезона, приближался к нему. Но всегда ловил только пустоту, только тень. Пытался поговорить хотя бы на расстоянии с этой тенью. Но она, видимо, не знала моего земного языка.
– Откройся, – молил я. – Или вернись вновь в дом, откуда ты вышла.
Ответом всегда были тишина и космический холод. Я вновь начинал свою погоню сквозь красно-бело-красные сполохи на комете, и за бортом ее, и во мне самом. Но очень мало мне отпущено было времени. Казалось, я уже держу что-то или кого-то в своих руках. И в то же мгновение чувствовал, что я опять на Земле. С пустыми руками я пошел к комете, с пустыми руками возвращался на Землю. Напрасно, напрасно я всматривался в свои с растопыренными пальцами руки. Видел будто могильные холмы, бугры мозолей, да как борозды в поле, меж ними узоры и линии судьбы. Но они ничего мне не говорили, и ничего я не мог прочитать на вспаханном и засеянном поле своей жизни. На своей ладони, потому что сам там ничего не написал.
А Землю все же надо было спасать, потому что я купил ее. Двадцать соток. И где-то имелось у меня еще два аршина, которые должны были принадлежать мне навсегда уже бесплатно. Может, из-за этих двух аршин я больше всего и переживал. Был раздражен и зол, хоть и неизвестно, на кого во Вселенной.
Надо было как-то обороняться от той ненасытной прожорливой Вселенной, что-то делать. Но что – не укладывалось в голове. И никого рядом, с кем можно было бы посоветоваться. Люди, казалось, вообще разучились говорить друг с другом, отказались от человеческого слова. И сам я строился, ставил свою хату как-то не по-людски. Не в деревне, а на отшибе, на бугре среди поля, у небольшого лесочка и такого же маленького болотца в глуби его. Этот бугор, лесок и болотце и привлекли меня. Взяли за душу, сжали сердце и сказали: живи здесь на свободном, не занятом никем месте.
Я пришел сюда среди ночи, будто кто-то навел меня. И при свете молодой луны, когда черемуха, словно мотыльками или серебряными монетами, осыпала землю лепестками. Задыхаясь от головокружительного аромата цветов, я забил первые колышки под свою хату. И в ту же ночь ощутил, что это место очень и очень непростое и совсем не пусто. Услышал и почувствовал буйство жизни. Жизни прежней и сегодняшней, беспрерывной. Потому что очень уж красиво здесь было, празднично и легко, свято. А свято место пусто не бывает. В болотце по колено кустам стояла еще вода, и в ней почивали звезды. Их сон охраняли золотые в ночи цветы купальницы. Вышла из болотца, ступила на край холма высоченная черемуха; будто отдалась молодой луне. Два куста калины, рябина, боярка, а еще и вишенник был там. Должен, должен здесь кто-то жить.
И я не ошибся, как выяснилось уже позднее. Место это на земле было тоже занято, застолблено временем. Когда копнул поле на краю леса, натолкнулся на чей-то след. Нашел кучу истлевшего горелого железа, обожженные камни и уголь. Обрадовался, что ступил в чей-то след. Благодатное место древнему человеку будет благодатным и мне. И древний человек в первую же ночь, в сбитом на скорую руку сарайчике, пришел ко мне в гости, рассказал про этот тихий угол.
А проведал он меня вместе с рыжим котом, моим старым знакомцем. Только теперь это был совсем не дикий кот. Он стелился перед древним человеком, слушался его и прислуживал ему. Как всякий не очень воспитанный кот, который впервые видит человеческое селище, он сразу же вскочил на стол. Без приглашения и стыда принялся уплетать все, что на ту минуту там было. Я думал, что сало. Потому что ладный кусман того деревенского сала как раз и лежал на столе, а еще добрый окраец житного душистого хлеба.
Именно к хлебу и припал кот. Я удивился: что же это за кот, если не любит сало? Не верил своим глазам. Кот плевал на сало и ел хлеб. Древний человек искоса глянул на него. Кот устыдился, умильно-заискивающе заморгал в мою сторону. Я разрешающе кивнул головой и, как ни жалко мне было, подвинул ближе к нему сало.
– Не надо, – остановил меня древний человек. – Он истосковался по хлебу. Сала, мяса он в своей жизни знал вдосталь. А вот хлеба ему всегда не хватало.
Оказывается, этот сегодня глухой и заброшенный угол стоял на большом торговом пути. И озеро здесь в свое время было озером, не болотцем, поросшим пружинистой осокой, а возле него – железоплавильня. И семь холмов, как семь голов, возвышались над тем озером. Первая голова – церковь, вторая – костел, третья – кладбище, четвертая долгое время пустовала, росли на ней семь вековых дубов. Позднее те дубы полюбил царь Александр II. А когда его убили во имя светлого будущего и всенародного счастья, среди тех дубов поставили царю памятник. На пятом холме жил пан со своей пани, на шестом роскошествовала ветряная мельница. И новый, привезенный издалека ветряк угодил на свой исконный фундамент. Только пользы от этого уже никому, забыли, как надо крутиться, крылья, искрошились жернова, умерла душа, ветряк разучился молоть и не мелет. Думает.
– А где ты сам жил? – спросил я древнего человека.
– А я всюду. Везде мой дом, – легко ответил он. – Потому теперь и здесь я перед тобой.
– Что это, знак мне какой-то? – заторопился я, потому что древний человек намерился уходить.
– Человече, помни, время не знает и не признает знаков, – сказал он. – Знак всему только ты.
Но я не поверил ему, потому что был живой и хотел жить, строил хату, хотя и не понимал, зачем мне та хата, когда вот-вот на Землю падет комета и от самой уже Земли, считай, и от меня не останется никакого знака. Не с кем было об этом и словом перекинуться, словно я ставил хату на необитаемом острове или даже на некой, не знающей человека планете в далеком космосе.
Древний человек больше не объявлялся. Не видел нигде я и рыжего котика, хотя похожих на него котят и взрослых уже котов и кошек по деревне множество.
Помогали мне строиться два плотника – отец и сын. Но они, невооруженным глазом видно было – родом не из Назарета, а откуда-то из Полесья. Хотя и сам я не из земли Ханаанской, но все же пытался поговорить с ними о комете, о судьбе Земли. Они уходили от разговора и хорошо умели это делать. Стоило только перевести беседу на мою хату, какой она будет, и я забывал о судьбе Земли и о всех кометах мира. Земля сужалась до размеров моей печи. А я очень хотел, чтобы в хате была настоящая деревенская печь, с черенью и полатями, со всем тем, что взрастила меня и согрела на всю жизнь, чей дух я не забыл и сегодня. Все мы, деревенские, из полатей и черени, из того огня, что манит и бьется в зеве печи. И мои полещуки были не только умелыми плотниками, но и такими же природными печниками. На все руки мастера, как водится за настоящим деревенским человеком.
Только я задал им задачу. Хотелось, чтобы моя печь была одновременно и деревенской и немножечко, самую малость, городской. Не каминок, как это было раньше заведено, а настоящий городской камин.
– Распуста, – мотал головой старый полещук. Молодой молчаливо с ним соглашался. – Один только перевод дров. Ни кабану чугун бульбы сварить, ни человеку горшочек каши.
Но я упорно настаивал на своем. Не только касательно печи. Много было и других выкрутасов, залишек окон, дверей и обязательно застекленная веранда, порог пусть будет высокий, чтобы можно было вечером или ночью сесть на него и посидеть.
– Комаров кормить, – ворчал старый, но все же подчинялся. – Плати гроши, если они у тебя курами не клеваны. Ставь бутылку. Зробим.
Со старым так-сяк столковаться можно было. И о комете поговорить, особенно когда на столе жидкий доллар не менее сорока градусов.
– Комета, братка, сила, – начинал он. – Паровоз тоже сила. Но паровозов больше нету. В коммуне их остановка. И я вот сегодня всем говорю – с топором в руках не пропадешь. Марка, Марка, тебе говорю, кидай топор, пошли выпьем. – Это уже сыну.
Марка бросал топор и молча, с усмешкой на губах садился за стол, пряча в ладони эту свою усмешку и рот. Говорить он не говорил совсем. Похоже, в жизни его смогли обучить только трем вещам: смеяться, махать топором, пить водку.
Этот всем обделенный человек и удивил меня, когда я уже при свете дня вновь повстречался с котом. Думал, что больше не увижу его. И постоянно чувствовал некую перед ним вину, упрекал себя, что в тот приход вроде пожалел ему хлеба. А со времени нашей последней встречи миновал почти год. И хотя я не жил здесь постоянно, всегда вспоминал кота, тосковал о нем и искал его. Был уверен, что на этом свете его нет. Недаром ведь он приходил ко мне вместе с древним человеком. С того света приходил.
И как было приятно, когда кот объявился вновь. Пришел или, вернее, приплелся в мою почти построенную хату, только печь осталось сложить да камин зажечь. От прежней его панской вальяжности на этот раз ничего не осталось. Не дикий и гордый красавец-котяра, а какая-то старая облезлая кошачья шапка. Изможден, как некогда его мать. И, увидев его в тот день, я сначала так и подумал: передо мной кошка. И где-то в лесу у нее котята. Подумал так потому, что вопрос, кот это или кошка, был спорным для всей деревни. Она жила этим несколько лет подряд. Несколько лет длился бурный деревенский референдум.
Там, в необозримой дали от деревни, в столице и во всех иных городах, люди сворачивали друг другу головы, чтобы решить, какой быть стране, каким путем идти, какое иметь знамя и герб, нужен ли им, той же деревне, президент. А деревня выясняла, бурлила от незнания и неуверенности, кот это или кошка. Организовались даже две партии. Одна женская, вторая – мужская. Женщины утверждали, что это дикая кошка, ворует иногда с их подворий цыплят, кота бы они уже давно подловили. Мужчины, наоборот, настаивали, что это кот и что у него очень даже есть чем это засвидетельствовать. Кот, и только кот портит их домашних Манек и Катек. По улице не пройти и в хату не вступить – всюду одного только рыжего окраса коты. Борьба партий проходила с переменным успехом, в зависимости от времени суток. По ночам верх одерживали женщины. Мужики с ними соглашались: кошка. А когда рассветало и надо было вставать, приниматься за работу, мужики обретали себя и выдавали что-то вроде: нет, все же это кот.
Я жил один и потому не колебался. Твердо держался мужской линии. И хотя судьба Земли волновала меня куда больше кошачьего пола, все же не удержался, чтобы не удостовериться своими глазами, какая все же партия идет правильной дорогой, к какой в случае чего присоединяться. Похоже было – к мужской, хотя коту пришлась не по нраву моя настырность. Какой же это кот любит, чтобы ему заглядывали под хвост даже при решении партийных вопросов? Он раскровенил мне руки и вырвался. Ощерил зубы, словно предупреждал, что дотошное правдоискательство может плохо для меня кончиться. И я понял белорусского классика, который сказал, что за правду мало стоять, за правду надо и посидеть. И я не без оснований опасался за свои горло и глаза, потому что он стал охотиться за ними.
Спас меня Марка. Оказывается, я напрасно обижался на него.
– Псик. Кинь придуряться, – сказал он коту. – Иди ко мне.
И бешеного кота словно подменили. Такой сразу стал домашний, ласковый и послушный. Заморгал и пополз на животе к Марку.
– Диво, да и только, – сказал я, заторопился, пытаясь сказать что-то еще, разговорить Марка. Но он не отозвался на мой голос, как в свое время и этот рыжий кот. Сделал вид, будто меня нет, а может, и на самом деле я для него не существовал. На всем белом свете были только Марка да кот. Кот на животе подполз к его кирзачам и узеньким быстрым языком облизал их.
– Вставай, – сказал ему Марка, – пошли.
И не оглядываясь, первым ступил на высокий порог. Прошагал по открытой веранде и взялся за клямку дверей в хату. Кот послушно потянулся за ним.
– Что же это такое? – с удивлением и где-то даже испугом обратился я к старому плотнику.
– Помолчи, – коротко осек он меня. Но тут же смилостивился: – Не мешай им, человече. Они лучше нас знают, что делают. И делают по-человечески, как заведено.
Марка открыл двери, отступил немного назад, пропустил кота. И кот вошел в хату. Вольно стал посреди ее и вопросительно посмотрел. Марка трижды кивнул головой:
– Слухай, нюхай, смотри.
– Так, так... – затакал отец Марка. Я молчал, потому что сам слушал, нюхал и смотрел.
То же делал и кот. Только я не трогался, не сходил с места, а кот трижды по кругу обошел хату, заглянул и обнюхал каждый угол. В одном что-то обеспокоился, припал носом ко мху, выдрал клок его из стены и ударил по нему лапой. Из того клока мха вылетел молодой еще, черный шмель. Кот не дал ему подняться, сгреб на взлете лапой, раздавил на полу и проглотил.
– Так, один попался, – отозвался отец Марка. Кот же что-то удовлетворенно проворчал, почихал в угол. Может, отдавая должное не только своей ловкости, но и ловкости шмеля, вспомнил его сладкий мед. Закончил обход хаты. И подгребся уже не к Марку, а ко мне.
– Чисто, чисто, – услышал я довольный голос старого. – Докладывает, мух и мин в хате нет. Хозяина признает. Теперь он твой, человече.
Но то котиное признание пришлось не совсем мне по вкусу. На свою беду, растрогавшись, я сел на стул и взял кота на руки. Гладил его по шерсти и против шерсти, по голове и меж ушей, под горлом, где, знал, коты особенно любят, чтобы их гладили. И он прижмуривал глаза и мурлыкал, словно это была не моя шершавая ладонь, а ласковый язык его матери. Мурлыкал и от удовольствия замирал, и выпускал во всю свою длину когти. А когти у него были что надо, на все сто. Есть такой милый лесной зверек – рысь. И я думаю, что дикий кот на моих коленях по когтям не уступил бы рыси. Не уступил бы их остроте и хищной мощи. Я вспоминал коршуна и не завидовал ему.
Кот ласкался сам и ласкал, драл мое тело. Не сознавая, видимо, этого, потому что за всю жизнь его никогда никто не погладил по голове, не сказал доброго слова. Невысказанная нежность копилась в нем, и вот сейчас он от чистого сердца одаривал ею меня, не догадывался о хищной силе своих когтей. Я был первым, кому он выказал свою нежность, которой хватило бы, наверно, на весь белый свет. А получил ее и познавал я один. И до поры до времени, сколько мог, терпел. Терпел, терпел и недостало терпения и деликатности. Слаб человек. А кот только входил во вкус. Бархатно похрапывал, благодарил меня и хату, что приняла его, ширил границы нежности. Сначала легонько, лапой поскребся о сорочку на моем животе. А потом резанул, приголубил и живот. Я взвыл и почти сбросил кота на пол.
Услышал, как в голос хохочет старый плотник. Глянул на Марка, увидел его обычную усмешку из-под ладони. Это был знакомый мне раньше Марка, молчаливый, усмешливый и придурковатый. Кот, ничего, видимо, не понимая, но еще хмельной от только что пережитой радости, раскачивался с боку на бок и был очень смешной в своей растерянности. От обиды и расстройства у него обмякли и обвисли усы. И хвост, кажется, потяжелел. Я корчился от боли. Ко всему было еще и стыдно. И тут я снова услышал голос Марка:
– Михля, Михля! – сказал он дважды, попеременно показывая пальцем то на кота, то на меня. – "Михля" по-нашему – телепень. Хозяин, что там у тебя есть? Я же знаю, что есть!
Полещуки – народ тонкий. И я понял его. Не специально ли вместе с отцом поставили передо мной этот спектакль с котом, потому что еще утром я сказал старому, что больше не будет ни капли? Жидкий доллар кончился. Но старый полещук с сыном были настоящими полещуками. А может, и не полещуками, кто сегодня поймет этот народ, каков он, кто и откуда. Может, эти плотники и в самом деле из того же Назарета, а я немного из земли Ханаанской. И у какого это сегодня ханаанца, если он строится, не припрятана среди стружек в загашнике оплетенная опилками, заткнутая старой газетой бутылочка? А тут такое событие. Сам дикий лесной кот пожаловал в гости. Специально пришел, чтобы заиметь имя, жить на свете с именем. Грех будет большой, если такое не отметить. Грех будет, если не полечу исполосованный котом живот. Сто лет не заживет.
Но мы не согрешили. Мне было стыдно перед котом. Ну и что из того, что пустил он мне кровь. Не знал же, что творит, от чистой же души и в приступе великой искренности. Сколько этой крови мы сами сознательно пускаем. Но хорошие намерения по заслугам должны быть оценены и поддержаны.
И мы отметили. Дали коту причаститься. Он, правда, из стакана пить не мог. Усы мешали. Известное дело, неук, не обучен. Никто его в лесу не наставил, как по-человечески брать двумя лапами, поднимать и опрокидывать стакан. И за нашим столом он хоть и обходился как-то, но по-своему. Исправно обмакивал лапу в стакан и облизывал, обсасывал ее. Что же, водку можно и так пить, была бы только. А вот закусывал он исключительно только хлебом. Мы ели сало с луком, то есть с цыбулей, а он – пустой черный хлеб. Удивительный, невероятный кот, в самом деле вегетарианец. А может, такой уж мудрый, предсказывал нам наше будущее: пить будем, но закусывать придется рукавом.
В конце застолья кот исчез, будто сквозь землю провалился. Напрасно я искал его в хате, заглядывал и кричал в каждый угол, в печь, в трубу и подпечье:
– Михля, Михля, иди к нам! У нас еще осталось.
Его нигде не было.
Старый плотник уже спал, пристроив на тарелке голову среди стрелок зеленого лука.
Такое случалось с ним каждый раз, когда он перебирал лишнего. Я не ждал от него никаких слов, тем более сочувствия. Марка, как и кота, кажется, в хате не было. Одна только тень, оболочка человека. Но эта тень заговорила со мной сама. И так, словно Марка все время слышал, следил за мной, хотя и сказал только два слова:
– Он вернется.
VI
Идет комета на Землю. Небесное наказание, покаранье Земли. Идет комета, нагруженная добром и злом, ненавистью и любовью. Возмездием. Земле поровну отпущено того и другого, добра и зла, столько, сколько она может принять, чтобы двигаться во Вселенной. Но людей становится все больше. Любви все меньше. Излишек ненависти на Земле. И наречено ей небесами самоуничтожиться. Приближается комета, груженная возмездием. Добро на Земле расплескалось, растеклось по могилам. Ненависть хоронит любовь. Добро отпускается людям по карточкам, по разнарядке, по закрытым распределителям, и потому оно уже плодит и множит среди людей зло и ненависть. Человек возомнил себя Богом и начал делить, как хлеб, добро и зло, отмерять и отпускать избранным, поставил милосердие на поток. Добром можно поиграть в карты, выиграть, заложить в ломбард. И за все это грядет наказание. И падают уже люди. Первыми старики и дети. Только-только успев подать голос, сказать миру "добрый день". Раньше детей нам приносил белый аист в крахмальной простыне с кружевами и розовым бантиком посредине. Сейчас у аистов нету времени заниматься этим богоугодным делом. Аисты заняты. Они грабят в лесу гнезда малиновок и поедают их птенцов. Это куда легче, чем бродить по болотам и выискивать лягушек. Да и лягушки перевелись, пересохли болота. Если где-то осталась на всю деревню одна лягушка – счастливая та деревня. Есть кому предсказать и отпраздновать весну. Голосят по лесу вороватые сороки. Печально кукует кукушка – нет надежного гнезда, в которое можно подбросить свое яичко. Плачет в поле старый и слепой трехсотлетний ворон. Кличет беду или оберегает от нее.
А еще раньше детей находили в капусте с соской во рту. Это чтобы тихо вели себя, не распугивали белых и радужных бабочек, что поют детям в капусте колыбельную, забавляют их, пророчат долгую и светлую жизнь. Капуста все еще растет по нашим огородам, не перевелись и мотыльки. Но самих детей все чаще находят на мусорниках. Порвалась пуповина меж детьми и родителями. И торопятся отойти в мир иной родители, чтобы не видеть этого. Чтобы не слышать и не видеть того, что творится на свете. И радуются, когда настигает их время ухода, а нет – то и ускоряют его. Та же петелька на шею – и бывайте здоровы, живите богато.
Идет, идет комета на Землю, надвигается черной тучей новая черная звезда Полынь. На медянок, что спрятались от меня и сохранились, на тихих барсуков, которых не смог отловить человек, извести на сало. И старый одинокий барсук, как тот седой ворон в чистом поле, плачет в своей хате в недрах заповедного леса. А может, с того уже света плачет по тому, что было и что еще будет. Плачет о том, кого уже не будет. Плачут по весне березы, срубленные еще зимой. Березовые пни плачут. Пускает слезу, оплывает смолой старая хвоя.
Идет, идет комета на Землю. Млеют, теряют сознание от солнечных объятий кроваво-красные земляничные и брусничные поляны. И спеет на тех земляничниках и брусничниках отравная красная ягода, одна в одну, отборная, буйная и сочная. Но зверь обходит их стороной, птица пролетает мимо. Не удержится, нагнется, сорвет человек – упадет и не поднимется. Ягода та за колючей проволокой – как лагерник в зоне. И десять лет уже не ступала там нога человека. Это драконовы ягоды. Десять лет назад дракон наслал сюда звезду Полынь, чтобы она растила их и сторожила. Звезда Полынь – это было предвестие кометы, предвестье дракона. Сегодня он соберет здесь хороший урожай, наестся и напьется вдоволь людской крови. Стоят в ожидании его там с забитыми крест-накрест и просто разбитыми, разверстыми проемами окон и
наливаются в садах яблоки и груши. Приходи, дракон, приходи. И он идет.
По ночам я иной раз открываю настежь двери своей новой хаты. Сажусь на пороге, смотрю на звездное небо и слушаю себя, свои годы и судьбу, время, потраченное на борьбу с ними, то, на что ушла моя жизнь. Ко мне из избы выходит рыжий мой лобастый коток Михля, трется у ног, просится на колени. Живя рядом со мной, он не выпускает уже, как раньше, когти, хотя, надо сказать, не всегда это получается. Нет-нет да и охватит его такая радость жизни, что, каким бы понятливым он ни был сейчас, не выдерживает, полной мерой одаривает, обжигает тем кошачьим восторгом счастья и меня.
Я больше не выговариваю ему, потому что и сам, глядя на небо, окутан печалью и равнодушием вечных звезд. Где-то там, среди звезд, не только комета, но и хлопчик Михлюй, его избытая мною тень. Есть и еще одна, бегущая, пробежавшая уже давно тень. Врут, когда говорят, что тень бесцветна. Мои тени разноцветные. Все они – это радуга на голубом шатре неба, радуга после теплого дождика летом. Радуга по всему небу, от края и до края земли.
Я знаю одно, прохаживаясь себе по той радуге. Это моя дорога, мой шлях небесный к земле. И одновременно мой путь в небеса. Пойду по зеленому, успокоюсь и выйду где-то в зеленом лесу, который не знает ни мороза, ни зимы. Голубой ведет меня к воде. Если это речка-невеличка, поплыву по ней рыбой-плотвицей, попаду в море-океан синий, стану китом. Потому что и киты бывают голубыми, а еще кит способен сам для себя сотворить радугу. Ему нравится радужный зонтик над его покатистой головой. Зонтик из капели, брызг и струй воды. Как я, как и все дети, влюблен в свой радужный зонтик и кит. Солнышко не печет голову, солоноватая прохлада снимает боль, лечит раны. Хорошо и киту и мне жить под зонтиком.
Пожелаю попасть на солнце, изведать боль, ступлю на красное. Красное ведет к солнцу и на тот свет уводит. По нему лучше ходить с кем-то на пару. И пара есть мне, была. Сотканная из дождя, солнца, неба и воздуха – та же самая радуга. И на той радуге я ищу свои и ее следы. Где они затерялись, куда исчезли, куда вели – к солнцу или к земле? Кто-то, кажется, уже прошел моим путем до самого ада. Я согласен повторить. Но куда и как идти? На той дороге от нас не останется следов.
Я обнимаю и целую радугу. И особенно выделяю в ней голубое. Призрачное и голубое марево, что сгорело вместе со мной на красной дороге, что должно было привести к солнцу, а завело в небытие.
Пустое это и недостойное обижаться на свои дороги, побивать камнями свою собственную тень. Выстилать камнями дорогу идущему за тобой следом.
И сейчас передо мной звездное небо. И это совсем не небо. Это опрокинутая Земля. Земля опрокинулась где-то во Вселенной. И ее отражение легло на небо. И это не звезды светят там, а наши опрокинутые души. Невозможно же, чтобы столько было во Вселенной планет. И это совсем не планеты, а наши земные опрокинутые солнца. Большая звезда – большой город, маленькая – маленький, а еле видимая, что уже почти отсветила свое и вот-вот погаснет, – деревня.