Текст книги "Букет для будущей вдовы"
Автор книги: Вера Русанова
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
– Ну и что ж ты, раз такая умная, сразу об этом не подумала? До того, как шум поднимать?
– Не подумала и все!.. Между прочим, если бы я не начала шум поднимать, так бы и не узнали, что убийца в белом халате был.
– Кстати да, – Митрошкин, оставив язвительный тон, уважительно кивнул. – Значит, не такой уж он и псих, раз логически мыслить умеет. В самом деле, кто на человека в белом халате в больнице внимание обратит? Даже если бы его и заметили той ночью в коридоре? Врач из соседнего корпуса, медбрат, санитар! Новенький, вчера только устроился.
Я споткнулась и чуть не упала, пытаясь угнаться за Лехой. Когда он увлекался рассуждениями вслух, ноги его начинали отмерять какие-то совершенно невообразимые по длине шаги.
– ... Вообще, интересно, конечно, кто он такой? Знаки эти дурацкие... Сам черт в них ногу сломит. Чо к чему? Картошка, семечки, виноград... Может он молдаванин? Или по Окуджаве фанатеет: "Виноградную косточку в теплую землю зарою"? Или на бильярде повернутый? Или курильщик? Или у него были какие-то медицинские проблемы в детстве, поэтому бинт рядом с одним из тел оставил? Или начальные буквы всех этих картошек-подсолнухов должны в какую-то анаграмму складываться? Или вон – подсолнухи! Может он, вообще, от Ван Гога тащится? Или сам художник, раз в одном случае кисточка была?..
Я вырвала свою руку так резко, что Леха чуть не рухнул в снег от неожиданности. Остановился, посмотрел на меня тревожно и подозрительно, осторожно взял за плечо:
– Чего опять? Может тебе фломастеров заварить?
– Отстань. Подожди секундочку.., – я сцепила пальцы в замок и поднесла их к лицу. – И не юмори пока, пожалуйста... Скажи, где у вас центральная городская библиотека?
– А зачем тебе? – осведомился он осторожно.
– Можешь пока не спрашивать?
– Не могу. Твои умозаключения надо контролировать на каждом этапе, иначе они в такие дебри заводят, что ой-ой-ой!
– Во! Вот поэтому я тебя и прошу: не надо пока лезть. Я, конечно, идиотка, но не в такой стадии, чтобы мне об этом нужно было напоминать на каждом шагу!
– Же-ня! – Леха покачал перед моим носом указательным пальцем. – Я тебя прошу...
– Не надо меня просить! – я перехватила его палец и стиснула изо всех сил. – Не надо меня ни о чем просить, и не надо обращаться со мной, как с душевнобольной! Надо просто сказать мне, где библиотека. А не скажешь – я все равно узнаю у первого же прохожего на улице.
Он тяжело вздохнул, посмотрел сначала в мои глаза, потом на заснеженные сосны, потом на небо и простонал:
– О, Господи! Да что же это такое?!
Но небо не хотело отвечать на его вопрос. Оно было тихим, белесым и равнодушным, как экран кинотеатра в перерыве между сеансами, когда одно кино уже закончилось, а другое ещё не началось...
Глава восьмая, в которой я второй раз позорюсь по полной программе, а тихое раздражение Олега Селиверстова становится громким.
Как же называлась эта песенка? А, вроде бы, так и называлась «Художник, что рисует дождь». И пела её Анжелика Варум году, наверное, в девяносто четвертом? Рядом с Новосибирским областным драмтеатром стоял тогда киоск звукозаписи, и жалобное предчувствие: «Меня ты скоро позабудешь, художник, что рисует дождь...» неслось из колонок чуть ли не двадцать четыре часа в сутки. Помню, сей шлягер в свое время поразил воображение нашей инженю Ленки Шишкиной по прозванию «Мышь». На мышь она жизнерадостная, высокая, худая и блондинистая – честно говоря, походила очень мало, но душой отличалась чувствительной, очень уважала мелодрамы и грустные песни «про любовь». Как-то ей принесли почитать «Гойю» Фейхтвангера. Мышь добросовестно книжку изучила, и однажды, когда мы возвращались с вечерней репетиции, вдруг замерла перед киоском.
"Художник, что рисует дождь", – два раза подряд спела в припеве грустная Варум.
"Это Гойя, что ли?" – спросила потрясенная Мышь. И мы с девчонками, переглянувшись, расхохотались. Она минут на десять обиделась, и, по сути, была права. Потому что не только у нее, а почти у всех нас не складывались отношения с живописью. Нет, фамилии Репина, Васнецова и Левитана нам, конечно, о чем-то говорили. Но так, чтобы назвать хотя бы по пять их картин? С этим уже начинались серьезные проблемы.
Кстати, ещё в училище мастер нашего курса Семен Семенович Кузнецов ужасно бесился по этому поводу.
"Какой ужас! Какой ужас!" – приговаривал он своим низким, звучным голосом. – "Будущие артисты! Творческая интеллигенция! Люди, которые должны нести в народ культуру! Да вы же ничего не читали, ничего не знаете! Такое ощущение, что вас по американскому методу в школе обучали: там, говорят, "Войну и мир" в комиксах проходят! (Бедный, бедный Семен Семенович! Тогда он ещё не знал, что вскорости на наших российских прилавках появятся книжки для абитуриентов, на трехстах страницах бодренько излагающие содержание всех лучших произведений классической литературы!)... Вы творческая интеллигенция! Понимаете, твор-чес-кая! И к работе над ролью, естественно, должны подходить творчески. Вызубрить текст – это ещё не все! Если вы учите монолог Лауренсии, то должны не только всего Лопе де Вега прочитать, но ещё и Гарсиа Лорку, и гитару испанскую послушать, и в картинную галерею сходить – посмотреть, какие костюмы испанские крестьянки носили, как они голову держали и как ходили".
"Как ходили?" – однажды с деланным недоумением переспросил кто-то из наших доморощенных остряков.
"Да! "Как ходили!" – прогромыхал в ответ Семен Семенович. – "Потому что в картинах хорошего художника движения заложено больше, чем в самом быстром кино. И мне странно и стыдно, что вы этого не понимаете!"
После этой лекции все отделение драмы покорно и добровольно потрусило в галерею вживаться в образы учебных Подхалюзина и Липочки из Островского. А потом был дипломный спектакль по мотивам произведения Мопассана, в котором я играла дочь крестьянина, увезенную легкомысленным любовником в Париж и там, естественно, пропавшую. Начинала моя героиня с нелегкого труда натурщицы, заканчивала почти проституцией. Местные остряки советовали мне для лучшего вхождения в образ пару-тройку вечеров посидеть в ресторане гостиницы "Обь", но Кузнецов, естественно, упирал на то, что до Парижа моя Мари много и трудно работала и даже в городе оставалась неуклюжим, но чистым и близким к земле существом. "Неуклюжее, но чистое существо" должно было присутствовать на сцене всего двадцать минут из тех двух часов, что шел спектакль. Однако, к работе над ролью я отнеслась весьма серьезно. И Мопассана перечитала, и Бальзака, и даже Достоевского. В картинную галерею, правда, не пошла, ограничившись просмотром цветных каталогов в зале искусств городской библиотеки. Листала альбомы Репина, Ярошенко, Делакруа. Прикрыв глаза, запоминала позы крестьянок и работниц, а также выражения их лиц и пластику рук. И, естественно, я смотрела Ван Гога толстую-претолстую книжку с автопортретом в шляпе на обложке...
Толкая стеклянные двери Михайловской городской библиотеки, я думала только о том, чтобы не опозориться и не начать искать в каталоге не на ту букву: на "Г" вместо "В" или наоборот. Я не была точно уверена в том, что первая часть фамилии "Ван" – это, действительно, часть фамилии, а не какая-нибудь голландская национальная приставка. Но зато была уверена в другом...
– Вот, пожалуйста! – сказала доброжелательная молодая библиотекарша, протягивая мне стопку из трех книг и с некоторым удивлением косясь на мои развеселые лосины. – Все, что у нас есть. Можно, конечно, ещё посмотреть в подвале...
– Нет-нет, спасибо! – я поспешно плюхнулась за первый же стол, спрятав ноги как можно дальше. – Я пока эти альбомы посмотрю.
И посмотрела. И почти сразу же нашла то, что искала. Естественно, "Подсолнухи", свешивающиеся из высокой вазы, но, кроме этого – ещё "Автопортрет с перевязанным ухом" – картину, которую так же, как и подсолнухи, наверное, знают все. Зеленые, настороженные глаза, рыжая борода, шапка, надвинутая на глаза, белый бинт, обхватывающий голову, и трубка!.. Этот автопортрет так поразил меня в свое время, что я даже не поленилась залезть в сопроводительный текст и к моим "попсовым" познаниям о том, что был такой художник Ван Гог, который сошел с ума и бритвой отрезал себе ухо, прибавила ещё сведения о том, как он дружил с Гогеном и как работал во время лечения в психиатрической больнице. "Автопортрет с перевязанным ухом", иначе именуемый "Автопортрет с трубкой"... Бинт и трубка рядом с телом убитой в подъезде женщины... "Подсолнухи"... Семечки, которыми был посыпан зарезанный врач-гинеколог...
Страницы альбома были толстыми, скользкими и разлеплялись плохо, однако, слюнявить палец было стыдно. Сначала я злилась и кусала губы, но, поймав на себе удивленный взгляд библиотекарши, снова принялась изображать интеллигентную и воспитанную ценительницу живописи.
"Скорбь"... "Портрет папаши Танги"... Еще одни "Подсолнухи"... Самое ужасное, что я до конца не знала, что же ищу. Но все равно продолжала искать с упорством таксы, разрывающей лисью нору... "Пейзаж в Овере после дождя"... "Натюрморт с сосновой веткой и перчатками"... Еще одна страница с особенным, каким-то клейким звуком перевернулась и... В горле у меня вдруг стало тесно и жарко, кровь мгновенно прихлынула к лицу. Картина занимала весь разворот и называлась "Ночное кафе". Красные стены, желтые лампы под потолком, несколько темных человеческих фигурок по углам, всюду бутылки, бармен в белом... Кисточки, ни филенчатой, ни какой другой, я, правда, не увидела, но зато не могла не заметить огромного бильярдного стола с тусклыми и отчего-то жуткими шарами... Потом в самом начале альбома, который я – "светлая голова" – начала просматривать с конца, обнаружились "Едоки картофеля" – крестьянская семья, ужинающая за накрытым столом (и что обидно, я ведь рассматривала эту картину, когда готовила роль!), потом краткий комментарий объяснил мне, дремучей, что это – одно из самых известных, программных произведений Ван Гога. Потом... А потом я встала, сложила книжки аккуратной стопочкой и побежала к телефону-автомату, висящему на стене возле двери читального зала. От волнения и нетерпения пальцы мои едва попадали в дырочки диска. Трубку, к счастью, сразу взял Митрошкин.
– Ну? – спросил он, вкладывая в этот вопрос все свое презрительно-язвительное отношение к моему новому библиотечному "задвигу".
– Баранки гну! – мой голос был торжествующ и бодр. – Скажи-ка мне, глубоко образованный, интеллигентный актер столичного театра, кичащийся своим умом и эрудицией, говорит ли тебе о чем-нибудь название "Красные виноградники в Арле"?.. Если не говорит, то даю подсказку: вспомни о "Подсолнухах"!
В трубке послышалось сопение, потом короткий стон и досадливое:
– Чуть ли не единственная картина Ван Гога, проданная при его жизни, да?.. Мать моя, какой же я осел!
– Точно! – ответила я, соглашаясь, прежде всего, с последним замечанием. – Теперь тебе предоставляется возможность подумать о своем поведении, а я ещё немного здесь почитаю и, наверное, через часик приеду домой...
Домой я приехала не через часик, а почти через три, досидев до того времени, когда библиотекарши начали расхаживать по залу, задергивать шторы и выключать лишние лампы, с неудовольствием косясь на не желающих понимать никаких намеков читателей. Морозец на улице все крепчал, и в квартиру я влетела с красными щеками и побелевшим кончиком носа. Невоспитанный Митрошкин встречать меня не вышел. Он сидел в своей комнате и в глубокой печали смотрел по видику "Семь" – триллер об интеллектуальном поединке полицейского и очередного кровавого серийного убийцы.
– Ненавижу маньяков, – грустно сказал он, когда я, стянув, наконец, хэбэшные лосины, прижалась красными от холода коленками к батарее. Особенно тех, которые оставляют какие-то знаки... Что к чему? Зачем? Разгадаешь, и такое ощущение, будто решил кроссворд из "Московского комсомольца".
– Ну вот! Ты получаешь чувство глубокого удовлетворения и гордости за себя – такого умного.
– Это я получаю чувство глубокого удовлетворения, а маньяк – что?
– А составители кроссвордов – что? Зачем-то же они кроссворды составляют? – мои бедные коленки отмерзали с трудом, а все тело отчего-то начала колотить мелкая противная дрожь.
– Они, глупая ты Евгения, с каждого кроссворда гонорар имеют... И, вообще, дело даже не в этом. Вот, например, наш михайловский урод. Если даже все правильно с Ван Гогом...
– Что значит "если"? – немедленно оскорбилась я. – Ты что – ещё в чем-то сомневаешься?.. Ах, ну да! Я же у нас – умственно отсталая? Мне же верить нельзя, правда?
– Ну не так категорично, – Леха вытянул руку с пультом и несколько раз нажал на кнопку, убавляя громкость телевизора, – но, вообще-то, хотелось бы убедиться самому.
Мне вспомнились блеклые, навыкате, глаза Селиверстова, его словно окаменевшее лицо, медленно багровеющие уши Митрошкина, Шайдюк, переводящий изумленный взгляд с меня на Елизавету Васильевну...
– Ладно, – я отлепилась от батареи, подцепила двумя пальцами пластиковый пакет и достала из него два альбома и одну монографию по Ван Гогу, – читай, убеждайся! Специально для некоторых под честное слово из библиотеки на ночь взяла.
Леха книжки сцапал стремительно, телевизор выключил вовсе и по дивану рядом с собой похлопал с таким видом, будто ждал, что я немедленно, с радостным тявканьем, брошусь выполнять команду "рядом".
А книжки были, в самом деле, интересные: Рене Юиг "Ван Гог", Анри Перрюшо "Жизнь Ван Гога" и толстая монография с неизменными подсолнухами на первой странице мягкой глянцевой обложки. Я, как существо дремучее и малообразованное, тут же отобрала у Митрошкина Юига (там иллюстрации были самые большие и красивые), Леха же углубился в монографию.
– Слушай! – сказал он через минуту, многозначительно подняв кверху указательный палец. – Ван Гог писал в своих дневниках: "Я ощущаю огонь в себе, который не могу потушить и который я вынужден поддерживать, хотя и не знаю, к какой цели он приведет меня"... Сильно, да? А, главное, зловеще. Или ещё вот Камиль Писсаро о Ван Гоге: "Я заранее знал, что Ван Гог либо сойдет с ума, либо оставит нас всех далеко позади. Но я никак не предполагал, что он сделает и то и другое".
– Ты, теоретик, – предвкушая упоительное торжество и изо всех сил стараясь выглядеть безразличной, я сунула ему под нос "Едоков картофеля", лучше на это посмотри. Или ты как, картины художника по словесным описаниям предпочитаешь изучать?
"Едоки картофеля" занимали в альбоме целый разворот и при одном взгляде на них по спине почему-то пробегали мурашки. Темная, крохотная комната, низкий потолок, тусклая лампа, вареный картофель на столе. Крестьянская семья за столом. Мужчина пьет кофе из маленькой чашки, у пожилой женщины в руках кофейник. Странные, грубые лица, темные жилистые руки. Мрак, неотвратимость, безысходность...
– Сильно, – снова проговорил Митрошкин и осторожно провел подушечками пальцев по холодному глянцу страниц. – Впечатление производит, да?
– Да уж, – с видом знатока согласилась я, изнемогая под тяжестью собственной эрудиции, приобретенной два часа тому назад. – Ты, надеюсь, знаешь, что это – первое значительное произведение Ван Гога. И именно в первом убийстве был использован вареный картофель. Но главное, естественно, не это.
– А что? – спросил он настолько в соответствии с мысленно простроенным мной разговором, что мне захотелось заверещать от восторга.
– Ну, я не знаю, сколько попыток тебе дать? Две? Три? Пятнадцать?
– Картофель, картошка, картошечка.., – забормотал Леха.
– Одна попытка! – зловеще прокаркала я.
– Я еще, между прочим, ничего и не сказал. Я просто вслух думал.
– Думай-думай! Мыслитель ты наш!
– Крестьяне, комната, год... Когда, бишь, там эти едоки написаны? В 1885?
– Холодно-холодно, Лешенька! Получше глазки разуй!
И тут Митрошкин все испортил, потому что я ожидала, что он наговорит всякой ереси, и мне представится блестящая, победная возможность ткнуть его носом в очевидное. Ткнуть и посмотреть, как он захлопает круглыми карими глазками и в растерянности откроет рот. Но гнусный Леха вдруг прищурился, словно у него была близорукость, беззвучно похлопал губами и, склонив голову на бок, выдал:
– А ведь точно, Женька! Пять человек! Пять человек на картине... Класс!
Обидно было до ужаса. Моя догадка! Моя личная чудесная догадка, из-за которой я в библиотеке покрылась сначала холодным, а потом едва ли не горячим потом. В этот момент мне страшно хотелось по-детсадовски скривить губы "сковородником" и заныть: "Ну чо-о-о-!!!" Однако я сдержалась, с деланным равнодушием пожала плечами и сухо заметила:
– Отрадно, что до тебя, наконец, дошло... Да, действительно, пять человек: два мужчины и три женщины, одна из которых пожилая, а одна сидит спиной. Два мужчины – это два доктора – кардиолог и гинеколог, две молодые женщины – та, что убита возле хлебозавода, и та, что у себя в подъезде. И пожилая Галина Александровна Баранова, задушенная в собственной палате, в профилактории.
– Так это как следует понимать? Как то, что он свою программу-минимум выполнил и больше убийств не будет?
– Не знаю. Я у вашего маньяка пресс-атташе не работаю. Так что официальных заявлений от его имени делать не могу.
– А что там с остальными картинами? – Митрошкин отобрал у меня Юига и принялся торопливо перелистывать толстые страницы.
– Все нормально с остальными картинами. Только с "Ночным кафе" небольшие проблемы.
– И что за проблемы? – поинтересовался он, долистав как раз до "Ночного кафе". Привстал и нащупал на стене позади себя выключатель. – Вот шары бильярдные. Да, я помню...
– Шары, – я поудобнее устроилась на кровати и поджала под себя голые ноги. – Шары есть, а кисточки нет. Там же рядом с телом была ещё и кисточка!
– Точно. Кисточки нет... Но, может быть, кисточка – это, вообще, символический образ, намек, так сказать, на художника?
– Тогда надо было кисточки рядом с каждым трупом оставлять. Что же это он только к четвертому убийству спохватился?
– Ну, вот спохватился! Испугался, что иначе его никогда не разгадают, и никто не оценит его утонченности и гениальности.
– Не мели ерунду! – я сердито поморщилась и, переложив к себе на колени монографию, полезла в оглавление. – Прочитай лучше, что про эту картину здесь пишут.
Леха, вытянув шею, послушно вгляделся в текст. Губы его снова беззвучно зашевелились. А мне явственно представилось, как в первом классе он штудировал букварь.
– Пьяницы по углам... Бармен в белом... Сутенер, ссорящийся с проституткой... Бутылки... Ночь... Вот это что ли?
Я кивнула.
– ... Сам Винсент писал: "В моей картине "Ночное кафе", я пытался показать, что кафе – это место, где можно погибнуть, сойти с ума или совершить преступление"... Во! А чего наш маньячок тогда в кафешке никого не грохнул? Вот бы стильно получилось!
– Дурак ты и не лечишься!
– Да, ладно тебе! – Митрошкин потянулся, хрустнув суставами. – Оценил я цитату, оценил! Веселым и жизнерадостным человеком был художник Винсент Ван Гог. Можно сказать, смотрящим на мир сквозь розовые очки. Пожалуй, только Гойя веселее.
А мне отчего-то второй раз за сегодняшний день вспомнилась Ленка Шишкина, застывшая перед киоском звукозаписи, и голос Анжелики Варум, тоскующий по художнику, который "рисует дождь" и служит неведомому "другому ангелу"...
Потом мы ещё немного посмотрели картины. Поговорили по поводу "Автопортрета с трубкой" и "Подсолнухов", свешивающихся из голубой вазы. Рассмотрели зловещие "Красные виноградники" с огромным лимонно-желтым солнцем и расходящимися от него концентрическими кругами.
– Солнце у него жуткое, – заметил Митрошкин, закрывая альбом. – Лучше уж, честное слово, когда он ночь рисует.
"Ван Гога следует объяснять с помощью огня", – тусклым и скучным голосом справочного-автоответчика процитировала я. – "Если символ Рембрандта – огонь, вытесняющий тьму, жертвенник, на котором можно разжечь теплый огонь добра, то огонь Ван Гога – ужасный, беспокойный, изнурительный. Он разрушает и сжигает. Он есть знак и жизни, и смерти одновременно".
– Вызубрила, – констатировал он без особого удивления. – Лучше бы роли с таким рвением учила... Ну, в общем, ладно. Главное, что теперь? Что мы, в связи со всем этим имеем? Какого-то психа, завернутого на Ван Гоге, который крошил людей согласно картине "Едоки картофеля" и зачем-то оставлял рядом с каждым трупом намеки на другие картины. Почему именно на эти? Что он хотел сказать просвещенному человечеству? Почему "Подсолнухи"? Почему, например, не "Вороны над хлебным полем"? А что? По-моему, здорово! Какую-нибудь булочку положить и ворону дохлую.
Прежде чем привести в пример название неиспользованного маньяком полотна, эрудированный Леха, естественно, подсмотрел в альбом и про дохлую ворону сымпровизировал уже на ходу.
– Остряк, – скорбно заметила я. – Очень смешно. И, главное, для пользы дела.
– Для пользы дела то, что он не по Глазунову фанатеет! А то задал бы в качестве точки отсчета, например, какую-нибудь "Вечную Россию", где народу – восемьсот миллионов человек – и все! Михайловск можно было бы спокойно эвакуировать.
Мы помолчали. Часы на кухне пробили девять. В электросети скакнуло напряжение, и обложка Юига с автопортретом зеленоглазого Винсента на обложке озарилась мертвенным, жутким светом.
– Ну что? Пошли? – я встала и вместо клетчатых лосин принялась натягивать черные шерстяные колготки. – В тонкостях будем разбираться потом, а сейчас...
– Куда пошли? – Митрошкин воззрился на меня с подозрением.
– На кудыкину гору!.. К Селиверстову твоему пошли, если не хочешь тащиться к дежурному в отделение милиции. Расскажем ему обо всем и...
– Женя! Девять часов вечера! И ещё учти, что Олег...
– Вот именно потому что Олег после того, что было утром, ясно дал понять, что считает меня шизофреничкой ненормальной.., – поверх колготок я надела ещё и теплые гетры. – Именно поэтому мы и пойдем сейчас к нему! Я не хочу никакой там мести или защиты чести и достоинства. Просто мной овладело неодолимое желание срочно помочь следствию.
– Ага! Кому-нибудь другому рассказывай! – Леха схватил со спинки стула мою замшевую юбку и спрятал её под подушку. – А то я тебя не знаю... Да ты просто изнываешь от желания ткнуть Олежку мордой! Как же, её обидели! Усомнились в её умственных способностях! Нового врага себе нашла... Ты, Жень, мозгом, пожалуйста, подумай. Причем головным, а не спинным! Что у нас пока есть? Одни сплошные догадки и допуски. Кисточку же мы в "Ночном кафе" так и не нашли? Не нашли! К тому же, все это может быть простым совпадением. В общем, давай спокойно посидим и во всем разберемся. А завтра с утра в нормальное, рабочее время, если тебе так приспичило, позвонишь этому своему Карташову.
– Нет не завтра, и не Карташову, а сегодня и Селиверстову.
– О, Господи! – для верности он оперся о подушку локтем. – Да почему ты такая чокнутая-то?! Может, люди уже спать легли? Может ужинают? Может кино смотрят?
– Такие как твой Селиверстов смотрят только про Чака Норриса. А Чак Норрис, слава Богу, до программы время закончился!
В общем, так мы препирались минут пятнадцать, и Митрошкин сдался только после того, как я клятвенно пообещала уйти немедленно, в одиночестве, без юбки и до ближайшего милицейского поста.
– Чокнутая! – ещё раз скорбно, но теперь уже убежденно сказал он, швырнул мне юбку и стал с усталым, горестным видом надевать поверх черной футболки серый, крупной вязки джемпер...
Олег Селиверстов жил в мрачной девятиэтажке со скрипучей дверью подъезда, вывернутыми на лестничных клетках лампочками и, к тому же, с неработающим лифтом. Так что до седьмого этажа мы тащились пешком.
– Женя, я прошу тебя: подумай! – бубнил мне в спину Митрошкин. – Куда ты рвешься, как ненормальная? Чего ты лично от него ждешь?.. Ну, хочешь я выйду на балкон и на весь микрорайон прокричу, какая ты умная и сообразительная?
– Не хочу! – отвечала я, переводя дыхание и снова перепрыгивая через ступеньку. – У меня нет мании величия, зато есть желание внести в эту историю ясность.
– С Шайдюком и его женой ты уже однажды такую ясность внесла!
– А ты, благородный рыцарь, теперь всю жизнь напоминать будешь?
Он угрюмо сопел и с досады попинывал на ходу железные перила, гудящие при этом на весь подъезд. Перед самой дверью, обитой черным кожзаменителем, Леха устало спросил:
– Ну, в общем, ты хорошенько подумала? Все решила, да? Ты находишься в здравом уме и твердой памяти и понимаешь, что в случае чего я тебя выгораживать не собираюсь?
– Да, – почти с вызовом ответила я и нажала на кнопку звонка. В прихожей разлился свистом и щелканьем электрический соловей, потом послышались громкие шаги.
"Рейнджер! Точно. Только он может так топать!" – промелькнуло у меня в голове, и я, естественно, оказалась права.
"Сейчас", – рявкнули за дверью, в замке повернулся ключ, на лестничную площадку упал золотой прямоугольник света и на пороге возник Олег Селиверстов собственной персоной. Даже дома он ходил в джинсах и клетчатой фланелевой рубахе. Правда, теперь рубаха была расстегнута и под ней виднелась черная майка, похожая на те, в которых обычно занимаются "качки" в спортзалах. Костюм "рейнджера" довершали резиновые пляжные шлепанцы и серебряный крестик, висящий на шелковом шнурке. В левой руке Селиверстов держал огромный бутерброд с сыром, кетчупом и колбасой. Из комнаты доносился звук работающего телевизора.
Нельзя сказать, чтобы наше появление хозяина обрадовало. Во всяком случае, поизучав мою физиономию с десяток секунд, на Леху он взглянул, как умирающий солдат на друга, предательски выстрелившего ему в спину.
– Что, опять? – в голосе его послышались едва ли не истерические нотки.
– Олег, ты извини, – Митрошкин смущенно опустил голову и пнул ногой косяк, – но у нас тут опять появились... новости. Так, наверное, правильнее будет сказать?
– Ну, проходите! – "рейнджер" неопределенно мотнул головой в сторону комнаты. А я со спокойной гордостью сообщила:
– Вообще-то, Леша просто пытается меня выгородить. Инициатива прихода сюда принадлежит мне: он упирался до последнего и не хотел никого беспокоить. Однако, я, на свой страх и риск, решила отвлечь вас от домашних забот и сообщить некоторые интересные детали. А там уж поступайте, как считаете нужным.
Речь была продумана мной заранее, по дороге сюда, и прочувствовать всю глубину сказанных слов Селиверстову полагалось не сразу. Потом, когда мы выложим ему все факты, касающиеся Ван Гога, когда я скажу и про "Ночное кафе", и про "Красные виноградники в Арле", когда... Интересно, что с ним произойдет? Подавится ли он своим многоэтажным бутербродом? Или разозлится, потребовав не лезть не в свое дело и прекрасно осознавая при этом мою правоту? А, может быть, у него хватит мужества признаться в том, что он недооценил мои дедуктивные способности и склонность к логическому мышлению?..
"Рейнджер" шел впереди нас по коридору, держа надкусанный бутерброд уже без прежней деликатности, и кетчуп стекал по его запястью густой красной струйкой, пахнущей помидорами и перцем.
В комнате мы плюхнулись на мягкий, обитый пестрой тканью диван. Селиверстов присел на край тумбочки из-под музыкального центра. Бутерброд он предварительно положил на "Спорт-экпресс", свернутый вчетверо. На свой невыпитый кофе, остывающий в огромном толстостенном бокале, взглянул с сожалением. Однако, нам ни кофе, ни чаю не предложил.
– Ну и? – глаза у него были выпуклыми и несчастными, как у умирающей рыбы.
– Ну и начнем с самого начала, наверное? – светски осведомилась я, сцепляя пальцы в замок и уже представляя, как вытянется через каких-нибудь пять минут "рейнджерская" физиономия. – Скажите, пожалуйста, Олег: говорит ли вам о чем-нибудь фамилия Ван Гог, и, в частности, такая его небезызвестная картина как "Подсолнухи"?
Во взгляде Селиверстова промелькнуло что-то похожее на интерес. Я же иронически продолжала:
– В принципе, про "Подсолнухи", конечно, можно не знать, но о том, что Ван Гог отрезал себе ухо и после этого должен был ходить в повязке – в марлевой повязке! – вы, по идее, должны были слышать?
– Женя! – зловеще прошипел раздосадованный Леха. "Рейнджер" же достал из нагрудного кармана рубахи зажигалку, взял со стола пачку сигарет и невозмутимо закурил, глядя прямо мне в лицо. Меня это, однако, не смутило:
– И про то, что он курил трубку вы, конечно же, не знаете? И о том, что написал несколько автопортретов?
– Леха, убери её от меня! – тихо и проникновенно попросил Селиверстов, все так же не сводя с меня глаз. "Чудище обло,огромно и лаяет" – отчего-то выдала моя память. Наверное оттого, что опер взирал на меня именно так, как богатырь Илья Муромец мог бы смотреть на какое-нибудь Лихо Одноглазое, прикидывая, с какой стороны его сподручнее шарахнуть дубинкой.
– И о том, что есть такой "Автопортрет с перевязанным ухом", который иначе называется "Автопортрет с трубкой" вы не слыхали?
– Женя, это не честно. Ты сама до сегодняшнего дня ничего не знала! снова вполголоса заметил Митрошкин.
– Леха, чего она от меня хочет? – грустно спросил "рейнджер".
– А почему, собственно, о присутствующих в третьем лице? – я удивленно расширила глаза (мне, вообще, идет расширять глаза: говорят, что тогда в моем облике появляется нечто "экспрессивное"). – Спросите меня – я сама вам отвечу. А хочу я всего лишь объяснить вам, что ваш неуловимый маньяк руководствуется Ван Гоговскими мотивами. Он убивает по картинам. Если не верите, сходите в вашу городскую библиотеку и прочитайте. Там есть прекрасная литература с шикарными иллюстрациями, и очень доступно все изложено.
И тогда Селиверстов поднялся, положил дымящуюся сигарету прямо на бутерброд и поклонился мне в пояс. Широко отмахнув рукой и замерев в согбенном состоянии на несколько секунд. Я просто почувствовала неладное, а Митрошкин так и вовсе откинулся на спинку дивана, страдальчески зажмурив глаза. Похоже, он раньше меня понял, что же именно произошло.
– Спасибо вам огромное, Евгения Игоревна! – сказал "рейнджер" выпрямляясь и пожимая мою вялую от волнения руку. – И что бы мы без вас делали? Завтра же всем управлением внутренних дел кинемся в библиотеку и закажем "прекрасную литературу с шикарными иллюстрациями". Да-а! Главное, чтобы с иллюстрациями, потому что без картинок милиционерам не интересно. Они же все тупые – страсть! И где уж кому догадаться, что был такой художник Ван Гог, который рисовал подсолнухи, автопортреты, а так же "Едоков картофеля" и "Красные виноградники в Арле"!
Я почувствовала, что краснею стремительно, жарко и позорно. В горле вдруг пересохло, и кровь заколотилась в ушах частыми, назойливыми молоточками.