355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Фигнер » Запечатленный труд (Том 2) » Текст книги (страница 9)
Запечатленный труд (Том 2)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:14

Текст книги "Запечатленный труд (Том 2)"


Автор книги: Вера Фигнер


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

Панкратов стучал не лучше моего; мы долго плохо понимали друг друга и отходили от стены, разделявшей нас, огорченными, а когда напрактиковались, то подружились.

Когда Панкратова привезли, ему было не более 20 лет, и то, что он таким молодым кончил свою жизнь, возбуждало во мне сострадание и жалость. Я была старше его на двенадцать лет, и мне казалось, что человеку со свежими силами должно быть гораздо труднее, чем мне. Это определило мое нежное, почти материнское отношение к его личности и выразилось в тех двух-трех стихотворениях, которые я посвятила ему.

Как часто случается при заочном знакомстве, он представлялся мне круглолицым юношей с едва пробивающимся пушком на румяных щеках, шатеном с серыми добрыми глазами и мягким славянским носом. На деле же он был смуглым брюнетом с черными как смоль волосами, с черными пронзительными глазами и круп-{140}ным прямым носом – "настоящий цыган", как он сам отзывался о своей наружности.

В соответствии с такой внешностью Панкратов отличался пылким характером, был вспыльчив, несдержан, резок (но не со мной!) и крайне нетерпим. Жандармов он ненавидел всеми силами души и приписывал им гадкие поступки, которых, я уверена, они даже не делали. Довольно было и тех, о которых мы знали с достоверностью. Я часто успокаивала его болезненную мнительность и отклоняла вспышки, которые могли ввести его в беду. Зная его нрав, помня вооруженное сопротивление при аресте и буйство при бритье головы, смотритель Соколов, насколько я могла заметить, опасался раздражать его и не применял к нему тех репрессивных мер, какие выпадали на долю строптивых. Поэтому его пребывание в крепости прошло для него в общем благополучно.

В первых же беседах с Панкратовым через стену выяснилось, что он намерен серьезно заняться самообразованием, в чем я, конечно, старалась поддержать его. Действительно, продолжительное пребывание в крепости не пропало для него даром, и ко времени выхода он успел накопить порядочный запас знаний, что позволило ему впоследствии в Сибири принимать участие в научных экспедициях и делать геологические изыскания и даже открытия.

Как профессиональный работник, еще в детстве прошедший прекрасную практическую школу у московского оптика Левенсона, он оказался у нас в крепости мастером на все руки, делал разные превосходные вещи и наряду с Антоновым был лучшим столяром и токарем.

Ближе других он был с Антоновым, но в особенности дружил с Ашенбреннером, который был старше его больше чем на 20 лет.

По амнистии 1896 года срок его 20-летней каторги был сокращен на одну треть, и вместо 1904 года он расстался с нами в 1898 году. {141}

Глава восемнадцатая

П. С. ПОЛИВАНОВ

Дальнейшие выходы долгосрочных уж не производили большого впечатления. В январе 1902 года вышел Тригони, осужденный по делу, которое было продолжением процесса 1 марта 1881 года39. Все, что я могла сказать о нем, изложено в его биографии, помещенной в книге "Шлиссельбургские узники", и я скажу только о Поливанове, который в 1882 году был заключен в Алексеевский равелин, в 1884 году переведен в Шлиссельбург, а в 1902 году, кончив 20-летний срок, осенью вышел на поселение и был отправлен в Акмолинскую область. Оттуда Поливанов бежал за границу, но во Франции, в Лориане, в 1903 году застрелился при довольно загадочных обстоятельствах среди переговоров с Азефом и, как мне говорили, даже среди приготовлений, имевших целью террористическое выступление в России при содействии этого провокатора.

Петр Сергеевич Поливанов, сын богатого помещика Саратовской губернии, был одним из самых симпатичных людей революционного лагеря. Небольшого роста, он имел красивое смуглое лицо южного типа с правильными чертами и прелестные карие глаза газели. По натуре он был склонен к романтизму: в детстве мечтал, как, впрочем, часто мечтают мальчики, о военных подвигах и славе Наполеона. В 1878 году, будучи гимназистом, отправился в качестве добровольца в Сербию завоевывать ее независимость, а в 1882 году, сделавшись народовольцем, предпринял освобождение из Саратовской тюрьмы своего товарища по "Народной воле" Новицкого, против которого в сущности никаких серьезных обвинений не было. При этой попытке в состоянии исступления он убил сторожа (или полицейского). Сама попытка кончилась неудачей: приготовленный кабриолет с седоками опрокинулся; Новицкий, Поливанов и Райко, правивший лошадью, были задержаны толпой и так {142} зверски избиты, что Райко умер, а Новицкому и Поливанову дело стоило смертного приговора, который после подачи просьбы о помиловании был заменен каторгой. Свое прошение о помиловании Поливанов объяснил желанием облегчить участь Новицкого. "Я думал, что он хочет жить,– говорил он нам,– а без меня прошения он не подал бы". А между тем, как инициатор, Поливанов чувствовал, что на нем лежит ответственность за предпринятую попытку освобождения.

Одной из черт, характерных для Поливанова, было постоянное восхваление трех наций: турок, поляков и испанцев. Первым не без основания он приписывал врожденную честность, благородство и умение с достоинством держать себя в повседневных отношениях, а поляков и испанцев славословил за дух рыцарства, который находил в них. Симпатия к испанцам побудила его даже к изучению испанского языка, что смешило нас, так как книг на этом языке мы в крепости не могли надеяться получить. За эту склонность к испанцам я в шутку звала его гидальго.

Другой особенностью Поливанова была страсть к животным, в частности к птицам, за что другим прозвищем его было Pierre loiseau. С голубями у него была тесная дружба; в своей камере он предоставил в их распоряжение вентилятор, в котором они выводили птенцов. Чтобы кормить этих прожорливых сожителей, он отказывался от ужина, прося заменить его овсом, и находил удовольствие по целым часам разговаривать с ними, имитируя их воркование, и уверял, что голуби и он понимают друг друга. Наши огороды привлекали синичек, и Поливанов так приручил их, что они садились ему на шапку и клевали насыпанный на нее корм.

В равелине Поливанов испытал великие страдания, толкавшие его на самоубийство. Яркое художественное описание его переживаний он оставил в воспоминаниях, написанных в Шлиссельбурге и восстановленных после выхода из крепости. Чрезвычайная нервность с припадками почти психоза обнаруживалась в нем в течение всего пребывания среди нас и часто внушала нам тревогу. В эти периоды он удалялся от всех товарищей, не ходил на прогулку и, оставаясь в камере, весь день {143} буквально метался по ней взад и вперед, нервно потирая руки. Настроение его в такие моменты было крайне мрачное, недоверчивое и подозрительное, что было совсем не свойственно его милому характеру.

Хотя Поливанов не чуждался работ в мастерских, но особого увлечения ими не выказывал: главной страстью его были книги, которые он поглощал одну за другой с неимоверной быстротой. На мое удивление по этому поводу он отвечал: "Я вижу и читаю сразу 15 строк". В литературе я встречала указание лишь на один пример такой способности – ей обладал знаменитый Эмиль Золя. И такое чтение не было у Поливанова поверхностным – этому мы имели множество доказательств. Так, он передавал все содержание большого номера еженедельника "Times" с точностью почти буквальной. Изумительная память позволила Поливанову накопить большой запас знаний за те 20 лет, которые он провел в крепости. Они относились преимущественно к политической истории и к общественным наукам, тогда как к естествознанию и математике он был совершенно равнодушен.

Обладая значительным литературным талантом, Поливанов кроме воспоминаний об Алексеевском равелине, которые показывают замечательную психологическую память, оставил рассказ из тюремной жизни "Никак кончился!". А в эпоху наших стихотворных увлечений написал немало стихов на русском и французском языках.

При феноменальной памяти не удивительно, что Поливанов был хорошим лингвистом. Кроме французского и немецкого, которые он знал до тюрьмы и в крепости должен был в них только усовершенствоваться, он хорошо ознакомился с английским и вполне бегло читал на нем. О том, что он изучил испанский, я уже упоминала.

В группе людей, собранных в Шлиссельбурге, человек с таким образованием, какое имел Поливанов, не мог бросаться нам в глаза, но мне говорили, что после выхода из крепости, когда ему случалось бывать в обществе, он с его способностью хорошо говорить производил впечатление блестящего человека, {144}

Мое знакомство с Поливановым началось в 1878 году в Саратове, куда я приехала, чтобы служить в земстве и жить в деревне для пропаганды. Поливанов в то время был гимназистом, участвовал в кружке самообразования, имел уже определенные убеждения социалиста-народника и с революционными целями совершал экскурсии в ближайшие деревни. Из общественной квартиры Марии Антоновны Брещинской **, служившей центром для саратовских землевольцев, по субботам мы часто видели маленькую фигурку с пачкой брошюр под мышкой. С таинственным видом, придерживаясь домов, фигурка пробиралась по улицам, своим видом невольно обращая на себя внимание. Указывая на нее, мы со смехом говорили друг другу: "Смотрите, Поливанов идет в народ". Действительно, по окончании субботних уроков, приняв вид опасного конспиратора, он отправлялся до понедельника куда-нибудь в окрестности, чтобы распространять среди крестьян нелегальную литературу.

______________

** М. А. Брещинская вышла в Саратове замуж за члена общества "Земля и воля" Николая Ивановича Сергеева, ныне умершего.

Среди нас Поливанов имел немало друзей. Между ними первое место занимал, кажется, Морозов, посвятивший ему прочувствованное стихотворение, в котором можно найти намек на нередко меланхолическое настроение его друга. Большое место он занимал также в душе Шебалина; но вообще нельзя было не любить этого умного и незлобивого товарища, в котором всегда чувствовалось нечто рыцарское и вместе с тем что-то детское.

Его самоубийство на свободе, когда жизнь, казалось, открывала ему возможность деятельности и личного удовлетворения, своим внутренним трагическим противоречием глубоко потрясло всех нас, которые вместе с ним переживали и пережили бездеятельные темные годы заточения. {145}

Глава девятнадцатая

МАСТЕРСКИЕ

И ОГОРОДЫ

С 1893-1894 годов, когда было открыто столько мастерских, что все желающие, имели возможность работать, физический труд стал играть большую роль в нашей жизни. Теперь начальство шло в этом нам навстречу. Казенная ассигновка на всевозможный материал была щедрая, и мы выписывали непомерное количество досок, болванок для точения, фанерок часто очень дорогого дерева, лаку, картона, папки и бумаги. Одни делали изящную, другие – более грубую мебель: шкафы, этажерки, кресла и табуретки; некоторые специализировались, делая шкатулки из клена, ореха, каштана и т. п., или точили посуду, вазы и блюдца по заказу коменданта, разных служащих или для собственного употребления.

Наши изделия, как изделия интеллигентных людей, отличались красотой, а иногда большим изяществом, хотя, кроме трех рабочих (Панкратова, Мартынова и Антонова), раньше никто в руках не держал ни стамески, ни рубанка и работать учились по книжке Нетыкса. Пробуя разные методы и делая маленькие изобретения, недоступные для тех, кто работает из-за хлеба и по нужде, мы создавали иногда chefs doeuvre'ы, которые доставляли нам немало эстетических радостей. Особенно красивые вещи обыкновенно выставлялись в коридоре всем напоказ; так, был выставлен, например, буфет с резьбой, над которой Антонов работал полгода и получил за работу 25 рублей, которые распределил между всеми.

Долгие годы Антонов добивался устройства кузницы для слесарной работы. Наконец в 1900 году "с высочайшего разрешения" устройство ее было допущено. Товарищи сами воздвигли для этого целое здание на большом дворе цитадели, по которому я и другие некогда шли в карцер, в таинственное здание, похожее на засте-{146}нок... А теперь с 1893 года в этом прежнем застенке, в его 10 камерах, бодро работали 15-20 человек, и под конец мужчин в мастерских почти не запирали. Широкий, прежде столь пустынный и казавшийся зловещим коридор старой тюрьмы был завален теперь досками для всевозможных столярных поделок.

В кузнице товарищи сами сложили горн, и работа кипела, выпуская впоследствии всевозможные изделия: бритвы, ножи, столярные инструменты, щипцы для сахара, изящные топорики и т. п. Антонов уверял, что он может смастерить даже механизм для моторной лодки и сделать для меня фортепьяно.

Огородничество у нас процветало. По каталогам мы выписывали семена всевозможных овощей и цветов. Последних мы развели до 450 видов, и в этом особенно отличался Лукашевич, с детства большой знаток цветов и любитель ботаники. А для овощей в одном из огородов однажды нами была устроена даже выставка: на широком помосте, декорированном простынями с цветными перехватами, фигурировали многофунтовые брюквы Лукашевича, томаты Попова, гигантский лук Антонова, моя клубника, розы Василия Ивановича и пр. Посетителями были сами заключенные, комендант Гангардт и доктор. Выписывая семена, Лукашевич во внимание к курильщикам, страдавшим без табака, получил контрабандно под латинским названием Nicotiana отличный сорт табака, а потом семена махорки. Когда растения выросли, листья собрали, подвергли брожению, и началось курение сначала втихомолку, а потом в открытую. За отсутствием спичек мы прошли все стадии, которые человечество проходило в истории добывания огня: Новорусский устроил прибор для добывания его путем трения, однако вертящийся стержень дымился, но искры не давал; Суровцев предложил кремень и огниво, он жег где-то тряпочки, снабжая публику трутом, а кремния было сколько угодно в почве огородов; из лучинки и серы он приготовлял также сернички. Начальство, обеспокоенное дымом и табачным запахом, старалось легализовать курение. В 1896 году при посещении тюрьмы министром внутренних дел Горемыкиным доктор {147} Безроднов замолвил словечко о табаке как предохранительном средстве против цинги, и табак был допущен.

Так как спичек выдавалось при этом мало, то многие курильщики делили каждую на две части и таким образом удовлетворяли своей страсти.

Некоторые товарищи обнаружили такое пристрастие и любовь к огородничеству и плодоводству, что им показалась мала та территория, на которой было устроено шесть огородов для овощей и шесть "клеток", где во второе десятилетие мы разводили цветы. Они добились при Гангардте устройства еще двух огородов – седьмого и восьмого. Потом те же Фроленко и Попов отвоевали обширный двор старой цитадели. Вместе с другими товарищами они разделали его под культуру, уничтожили тот девственный луг, который восхищал меня, когда я шла в карцер, и стерли все следы той суровости, которой было окружено это скорбное место расстрела Мышкина и Минакова, казни Рогачева и Штромберга в 1884 году, Ульянова, Шевырева, Андреюшкина, Осипанова и Генералова в 1887 году.

Перед зданием исторической тюрьмы, где теперь были мастерские, товарищи завели обширные плантации табака, помидоров, огурцов и множество парников, в которых выращивали даже дыни, щеголявшие самыми громкими названиями, например "Золотое совершенство" и т. п. А Фроленко, который увлекался плодоводством, повсюду в клетках и огородах насажал фруктовых деревьев и ягодных кустов, как об этом подробно рассказано в его биографии, написанной мной**.

______________

** См. Вера Фигнер, Полн. собр. соч., т. IV, стр. 163– 176.

Когда Фроленко замышлял заняться плодоводством, у нас вышло нечто вроде "принципиального теленка" 40, о котором рассказывает Каронин, описывая колонию интеллигентов.

Заработанные деньги, как я говорила, составляли общее достояние: этого хотели наши мастера. Но вот явился еретик: Фроленко обратился к нам с письмом; для почина он желал выписать два сорта интересовавших его яблонь и для этого просил дозволения взять специаль-{148}ный заказ, чтобы заработать 10 рублей и на них выписать деревья из садоводства Регеля. Казалось, надо бы приветствовать это начинание и удовлетворить желание Фроленко в тюрьме, где не только исполнить желание, но и иметь его приходилось так редко. К тому же яблони Фроленко предполагал посадить, имея в виду не одних нас.

"После нас привезут других, – говорил он, – и они найдут наши яблони уже большими".

Но поднялся принципиальный вопрос, что это будет нарушение принципа общинности, проявление индивидуализма. Начались споры в сущности о том, приносить ли субботу в жертву человеку или человека субботе. Погорячившись, решили: специального заказа Фроленке не брать, яблони для него выписать, и не на один десяток рублей, но деньги взять из общего фонда.

Благодаря мастерским и земле, данной для обработки, тюрьма постепенно, медленным ходом развития превращалась в замкнутую трудовую общину, похожую на муравейник, – так энергично в ней происходила работа. Большинство из нас устало читать без определенной цели и без всякой системы; устало учиться без надежды к чему-нибудь прилагать знания; устало думать всегда в одном и том же цикле идей и мечты; устало скорбеть одними, всегда одними и теми же скорбями... Не имея возможности отдаваться общественной деятельности, создавать и творить что-нибудь на пользу других, мы находили в физическом труде отдых от напряжения нервов, исход для энергии, единственное поле, к которому можно было приложить усилия; была хотя бы такая цель, как превратить трудом бесплодную каменистую почву в "пух" и безотрадный пустырь обратить в уголок сада. Иногда товарищи делали в этом направлении чудеса. Василий Иванов культивировал на своей маленькой территории всевозможные сорта роз. Тут были розы чайные, розы моховые, гирляндные, желтые, мэденблеш и другие, названия которых и не запомнишь. Лукашевич и Новорусский сделали трубы из жести и, проведя воду, устроили в своем огороде маленький фонтан метра в полтора высоты; его тонкая струйка ниспадала в небольшой круглый бассейн, выложенный мелкими {149} разноцветными камешками и обсаженный кругом водяными растениями: тонковетвистой алисмой и др.

Струйка журчала и тихо плескала, как журчат и плещут ручьи на свободе... Я звала его "Бахчисарайский фонтан".

Новорусский, который, как и Лукашевич, более других заботился об украшении обстановки, в которой я жила, посадил вдоль всего забора первой клетки, которая считалась специально моей, многолетний садовый вьюнок. Он развился роскошно, и вьющиеся стебли его, поднимаясь по шпагату, каждое лето покрывали забор во всю высоту его, образуя сплошную зеленую стену, на которой местами расцветали большие белые колокольчики. При малейшем колебании воздуха эта живая стена колыхалась прекрасной изумрудной завесой. Проложив от водопровода жестяную трубку, Новорусский вывел ее в треугольный цветник, занимавший средину клетки, и устроил для меня такой же "Бахчисарайский фонтан", какой прельщал меня в огороде у него и Лукашевича.

Эта зеленая стена, совершенно маскировавшая тюремный забор, и этот журчащий фонтанчик, такой необычайный в тюремных условиях, совершенно преображали загончик, в котором я гуляла в первые годы. Тогда это был голый пустырь, на котором не росла ни одна травинка и земля лежала печальная, ровная и твердая как камень: она была убита, эта земля, в буквальном и переносном смысле убита и лежала мертвая, жесткая в своем вынужденном бесплодии. {150}

Глава двадцатая

ПРОВОЛОЧНАЯ

ПАУТИНКА

Получив два новых огорода и завоевав обширный двор перед старой тюрьмой в цитадели, наши землеробы не удовольствовались этими приобретениями. Похожие на мужика в рассказе Толстого "Много ли человеку земли надо", они все дальше и дальше хотели распространить свои владения; они не могли видеть равнодушно ни одного клочка необработанной земли без того, чтобы не мечтать о завоевании его. Им покоя не давала мысль, что на дворе позади старой тюрьмы растут лишь сорные травы, тогда как это бесплодное пространство можно превратить в сад с цветущими яблонями, жимолостью и сиренью.

Много красноречия и силы убеждения было потрачено ими, пока наконец в 1898 или 1899 году их упорные и энергичные домогательства увенчались успехом. "Ну, пусть! Работайте, возделывайте – только бы в тюрьме было тихо",– казалось, говорило или думало тюремное начальство.

Двор за старой тюрьмой представлял собой настоящий, никуда не годный пустырь: длинное, узкое пространство, с трех сторон затененное стенами цитадели, поросшее почти тропической крапивой и лопухом и засоренное множеством щепок и кусков коры, которую мы снимали с больших болванок для токарной. Верхний слой двора на аршин или больше состоял из тяжеловесных глыб известняка и щебня, почему на дворе и могли расти только самые неприхотливые растения. Столетняя рябина, такая же прекрасная, какая росла на переднем дворе старой тюрьмы, стояла в углу двора и одна радовала глаз среди мерзости запустения, еще более подчеркивая заброшенность этого жалкого места. И его-то наши землеробы решили превратить в прелестный уголок рая. {151}

Задача была трудная, и вся энергия, не находившая себе исхода, была пущена в дело: вся площадь двора была взрыта; все камни выкорчеваны; весь щебень вынесен и употреблен на мостовые в огородах и клетках.

Для посадок было необходимо создать плодородную почву. Товарищи вырыли глубокую, широкую воронку, докопались до глубокой силурийской глины, извлекли ее и, смешав с песком и перегноем, приготовили превосходную смесь, а в опорожненную воронку сбросили известковые глыбы, лишний щебень и мусор, загрязнявший все пространство. {152}

После этой предварительной, поистине циклопической работы должно было начаться творчество, и мне было запрещено заглядывать на место действия: товарищи хотели сделать мне сюрприз.

Настало время, и они сказали: "Вера! Иди".

День склонялся к вечеру, когда жандармы привели меня в заповедное место, которое я видала раньше в самом хаотическом виде. Я вошла и остановилась: близ рябины я увидела сад, настоящий, хорошенький садик с кустами и клумбами. Пестрели цветы: высокие лилии опрокинули свои желтые зубчатые вазочки; водосбор – свои гофрированные лиловые венчики; подле белой никоцианы алела гвоздика и роскошный георгин опустил малиновую головку. Кругом жимолость сизыми, бледно-зелеными листиками оттеняла темную лакированную зелень сирени, и все венчала старая рябина с ее изящными перистыми листьями и крупными кистями красных ягод. О, чудо! Как в настоящем саду, садик отделялся от остального пространства легкой проволочной оградой.

Шлиссельбург.

Часть крепостного двора

В мягком свете кончающегося дня, овеянная теплым воздухом и ароматом резеды, я стояла и смотрела в задумчивом созерцании. Было так красиво... и так одиноко: перед глазами – садик, цветы, проволочная изгородь, и кругом высокие крепостные стены. Волна неопределенного чувства поднималась в груди, и неожиданно слезы хлынули из глаз.

"Откуда эти слезы? Почему я плачу?" – невольно спрашивала я себя, не видя причины для грусти, спрашивала и недоумевала.

... Вернувшись домой, как я уже привыкла называть тюрьму, и успокоившись, я поняла: этот садик, созданный трудом товарищей в стенах крепости, его кусты, его цветы, эта решетка, так примитивно сплетенная в неправильную паутинку руками узника, напоминала другие сады, другие изгороди. Образы, унесенные со свободы, выплывали из темных глубин памяти, куда были запрятаны усилиями воли. Эти образы были погребены и погребенные поднимались теперь на поверхность со дна, на которое были опущены, и слезами протестовали, что их считали умершими. {153}

Глава двадцать первая

ПОСЕЩЕНИЯ

САНОВНИКОВ

В первое десятилетие каждые полгода нас посещал какой-нибудь сановник из Петербурга. Это были министры и товарищи министра внутренних дел, директора департамента полиции и разные генералы. Так за долгий срок заключения мы перевидали целую плеяду высокопоставленных лиц, сменявших друг друга в высших правительственных учреждениях. Военные приезжали для ревизии военного отдела крепости и заходили к нам, так сказать, попутно; остальные имели специальной целью посещение политических заключенных, оставленных не в пример обитателям других тюрем империи в ведомстве министерства внутренних дел, в частности департамента государственной полиции.

Как только тюрьма была готова, из Петропавловской крепости в нее перевезли оставшихся в живых узников ныне уже не существующего Алексеевского равелина41 – оставшихся в живых, потому что народовольцы Ширяев, Баранников, Александр Михайлов, Колодкевич, Ланганс, Клеточников уже умерли, как умер и Нечаев.

С одной стороны, перевезли тех, кто уцелел из осужденных по процессам "Народной воли" 1881, 1882, 1883 годов**, а с другой – каторжан (различных политических процессов), возвращенных из Сибири, куда они были уже отправлены. Этими возвращенными с Карийских рудников были: Мышкин, Юрковский, М. Попов, Буцинский, Долгушин, Кобылянский, Геллис, Игнатий Иванов, Минаков, Малавский и Щедрин.

______________

** Морозов, Богданович, Исаев, Грачевский, Тригони, Буцевич, Фроленко, Златопольский, Арончик, Клименко, Поливанов.

В октябре к первоначальным насельникам присоединили меня и восемь человек других, осужденных по "процессу 14-ти": Людмилу Волкенштейн, Василия Ива-{154}нова, Д. Суровцева, Немоловского и военных: Ашенбреннера, Похитонова, Ювачева и Тихановича. Потом привезли в декабре четырех народовольцев из Киева: Панкратова, Мартынова, Шебалина и Караулова. В 1885 году наш состав увеличился Лаговским, в 1886 году в январе – Манучаровым, а затем Яновичем и Варыньским, осужденными по делу польского "Пролетариата". Дальнейшее увеличение произошло в 1887 году, когда привезли сначала Лукашевича и Новорусского, а позднее – Лопатина, Антонова, Конашевича, С. Иванова и Стародворского. В 1888 году к нам присоединили Оржиха, после чего прошло 13 лет, пока в 1901 году явился Карпович, человек поколения, народившегося без нас и открывшего новую полосу революционного движения.

Первым высокопоставленным лицом, посетившим нас в январе 1885 года, был высокий, стройный, красивый генерал, товарищ министра внутренних дел, он же шеф жандармов Оржевский, о котором я упоминала в главе "Расстрелы".

Я видела его два раза в департаменте полиции, когда после ареста меня привезли из Харькова.

Теперь в Шлиссельбургской крепости, когда Оржевский входил в камеру № 26, которую занимала я, обстановка и условия были не те, что в прекрасном кабинете его в департаменте полиции. Генерал был так же изящен, красив и элегантен, каким я его видела за рабочим столом с деловыми бумагами, а я тогда, хоть и была лишена свободы, не была еще осуждена и не стояла остриженная под гребенку *** в безобразном арестантском халате с бубновым тузом на спине перед посетителем, явившимся в тюрьму в качестве начальства. Мне бы подумать об этом контрасте положений и замкнуться в молчании, вспомнить о гордости, о которой не к месту заметил в департаменте полиции граф Толстой в присутствии Оржевского. Но я не подумала и не вспомнила.

______________

*** Когда меня привезли в крепость, гребенки мне не давали; при длинных густых волосах это было нестерпимо, и я просила, чтобы меня остригли.

Первая камера направо от меня была пустая, а за ней жил кто-то; я не знала – кто. Сначала по вечерам оттуда слышались тяжелые, равномерные шаги: пять {155} вперед, пять назад. "Кто мог бы ходить такими крупными, тяжелыми шагами?" – гадала я. И мне казалось, что это должен быть молодой, здоровый силач, сгибавший подкову, Баранников. Когда в Одессе сестра композитора А. Рубинштейна однажды завлекла меня на оперу "Демон", написанную ее братом, то наружность Демона была как раз наружностью мрачного красавца Баранникова, и теперь его образ вставал в воображении, как только шаги неизвестного начинали вечером раздаваться справа. Молодой, здоровый богатырь, эта красивая эмблема террора, умер от цинги в Алексеевском равелине одним из первых. Убийственный режим подкашивал всего скорее организмы, казавшиеся наиболее крепкими, а люди слабосильные оказывались наиболее стойкими и выносливыми. Так, несмотря на равелин и Шлиссельбург, выжил Н. Морозов, не раз в тюрьме страдавший кровохарканьем, худой и хрупкого телосложения. Через несколько недель шаги смолкли; в часы прогулки дверь в камеру №28 не отпиралась: узник заболел. И днем и ночью, когда бы я ни проснулась, я стала слышать не то короткий стон, не то маленький кашель, подобный стону, и этот звук не давал мне покоя: кто-то неподалеку от меня страдал, быть может, умирал. Но кто же? Баранников или кто-нибудь другой? Знаю я этого человека или нет? За каждой дверью, которую отворяли и с шумом запирали утром, когда койки поднимали к стене, и вечером, когда железо с лязгом ударяло в асфальтовый пол, я старалась угадать личность узника, запертого в келье, старалась подстеречь какой-нибудь признак, звук голоса или кашля, чтобы узнать кого-нибудь из друзей. Но из всех дверей, которых я насчитывала до тридцати, эта дверь – через камеру – особенно приковывала мое внимание.

Налево, тоже через камеру от меня, я в воображении помещала Мартына Ланганса. Мартына, как и Баранникова, не было уже в живых. Но звенящий больной голос Малавского, умиравшего в ней, вводил меня в заблуждение: он живо напоминал несколько певучий голос Ланганса.

Умирающий справа, умирающий слева. 28 человек, известных и любимых или же неизвестных, но связан-{156}ных со мной одинаковой участью; 28 живых, но безмолвных, как мертвые, и так же не знающих обо мне, как я не знаю о них, как было удержаться и молчать, когда по-прежнему красивый, элегантный и спокойный Оржевский вошел ко мне в камеру и спросил:

– Нет ли заявлений? – И я заговорила тем бьющим по нервам голосом, звонким и дрожащим, как говорят при волнении узники после длительного вынужденного молчания:

– Избавьте меня от ненужного мучения – от стонов больных и умирающих. Эти стоны и днем и ночью не дают мне покоя... Переведите их подальше от меня... Неужели здесь для больных нет больницы?..

Оржевский молча выслушал и молча вышел.

Больной справа, больной слева остались на прежнем месте. Безрезультатны были и другие заявления, сделанные Оржевскому.

Василий Иванов принес жалобу, что по дороге в карцер за разговоры стуком жандармы его били. Генерал обратился за подтверждением к тюремному врачу, на которого сослался Иванов. Но молодой военный врач трус Заркевич не подтвердил слов Иванова, хотя после избиения самолично приводил Иванова в чувство. Не удивительно, что на жалобу Оржевский пожал плечами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю