355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Васильева » Продолжение души » Текст книги (страница 12)
Продолжение души
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:27

Текст книги "Продолжение души"


Автор книги: Вера Васильева


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

Я уже писала, что эту роль мне вначале предложил в нашем Театре сатиры чудесный режиссер Борис Александрович Львов-Анохин и, как это часто бывало в последние 10-15 лет, этот проект не состоялся. Но я сыграла эту роль в его театре. И процесс работы, и сам спектакль оказался для меня необычным. Трепетно любимым, открывающим меня и для публики, и для самой себя совсем новой, тревожной, живой, греховной, счастливой и несчастной женщиной.

Прочитала пьесу. Она мне показалась не самой лучшей, эскизной, как будто набросок других, более совершенных пьес. Роль Сарытовой показалась в общем хорошей, но как много у Островского женских ролей, более ярких, более точных, а эта ускользающая, как намек. Ее надо додумывать, сочинять, а, может быть, можно сыграть, как Гурмыжскую в "Лесе". Да, вдова, в возрасте, полюбила приказчика своего имения, он промотал ее состояние, родственники спасают Сарытову от полной нищеты и одиночества, отторгнув от нее любимого. Но что-то мешает мне воспринять ее, как Гурмыжскую, как бесцеремонную барыньку, отдавшуюся своей запоздалой страсти. Каждый раз, как только начинаю читать свой текст, слезы безудержно текут из моих глаз. Как мне ее невыносимо жалко. А ведь Гурмыжская не вызывает у меня жалости. Значит, моя вдовушка другая. Она беззащитна, доверчива и безоглядно, бездумно любит, не видит недостатков своего любимого, не чувствует пропасти, которая вот-вот разверзнется перед ней. Может быть, другая актриса восприняла бы другие черты роли, может быть, осудила бы запоздалую любовь к молодому красавцу, еще больше заклеймила бы ее, как мать, которая промотала состояние свое и своих дочерей, а я не могу. Чувствую, что люблю свою героиню и не осуждаю, а только понимаю ее всей душой, а судить ее – пусть судят другие. Родные, знакомые, дочери – это ее окружение в спектакле, а в зале – зрители, которые холодно придя в театр, знают, что хорошо, а что плохо. А уйдя из театра, утерев невольные слезы, прочувствуют мою героиню, мою последнюю любовь, почувствуют сквозь роль меня, коснутся своим сочувствием моей души.

Как и в предыдущей работе, мы с Андреем Сергеевым стали мечтать о роли, об атмосфере, которой должна быть окутана эта банальная история. Но, благодаря этой атмосфере и взгляда на мою роль, она – эта история – не покажется банальной. В этом и есть искусство, когда обычный случай находит такое художественное воплощение, что слово "обычный" уже не подходит, а зазвучит совсем другое "необычное".

Опять хочется извиниться за нескромность, но буду писать, как понимаю свою роль, как и из чего я зажила ею и какой нашла отклик от людей, видевших меня в этом спектакле.

Отношения с режиссером очень доверительные, поэтому я открываю себя до донышка, говорю о роли, как о самой себе.

Да, мне много лет, но сердце, душа, чувства, все не растрачены, они хранятся, как не пригодившиеся в жизни, как никому не нужные. И вдруг молодой, красивый, умеющий проникновенно говорить, смотреть, любить, молодой приказчик страстно и нежно привлек мою душу и тело. И легковерная душа поверила, полетела навстречу, как бабочка на огонь. Забыты все и всё.

И чем безрассуднее любовь, тем прекраснее. При всей моей тихости и несмелости с раннего детства меня влекли глубокие чувства, психологические бездны, поэтому я так любила читать Достоевского, поэтому самыми любимыми актерами были трагические Остужев, Н.Симонов, Коонен, Тарасова, Бабанова; а те, о ком только читала, были для меня живым воплощением любви, страсти, безрассудства: Ермолова, Комиссаржевская, Дузе... Я застала, последнего трагика России Блюменталь-Тамарина, который так играл Кина, Митю Карамазова, Незнамова (несмотря на свой возраст), что мне казалось, еще минута – и он умрет на сцене от разорвавшегося сердца.

Ну, конечно, моя вдовушка Сарытова совсем другая. Нет в ней той мощи, той силы духа, того трагизма, но она хрупка, она, как ребенок, отдала себя и гибнет, и нет сил да и желания спастись. И, как ни странно, несмотря на мою уравновешенную, спокойную личную жизнь, несмотря на мою разумность и робость, мне кажется, что это я полюбила, что это я забыла обо всем на свете, что я совершаю непростительные поступки, но у меня нет сил осудить себя. Я лечу в пропасть.

Как всегда, стали думать вместе с решением роли и о моем внешнем виде. Сначала мне показалось, да и режиссеру тоже, что я не должна помнить о возрасте, чувствовать себя 16-17-летней. От этого я буду одновременно для себя легкой, наивной, а для публики буду, вероятно, казаться и глупой, и в то же время жалкой. Впоследствии мы отказались от такого решения и правильно сделали, ведь я любила свою героиню и мне бы не хотелось, чтобы зритель в конце спектакля сказал бы: "Так ей и надо".

Вначале и костюм, и внешний вид мне мерещились такими: легкие светлые одежды, свободные, как у Офелии, и венок из полевых цветов на голове.

Режиссер молча слушал меня, давал мне волю играть, репетировать, как мне казалось правильным, а потом, когда у него прояснилась окончательно моя ошибочность, он предложил мне другой и внутренний, и внешний образ.

Эскиз декораций: овальный зал, обитый темно-пурпурным шелком, в некоторых местах потертый, в некоторых разодранный от старости и ветхости, пустой зал с тусклой старинной люстрой и одинокий рояль посередине зала, две банкетки на переднем краю сцены. Вот и все.

Впечатление запущенного имения, то ли зал, то ли будуар, что-то альковное, темное, греховное. Из дверей, открытых в глубине, – клубы табачного дыма и хор, разухабистый, пьяный. Это веселая компания во главе с приказчиком прокучивает Сарытовские деньги. Я – Сарытова, сижу за роялем, закрыв лицо руками, слушаю величальную, славят моего любимого Степана Григорьевича. Открываю в восторге лицо, счастлива, что Его – Любимого величают, и, услышав шаги, стремительно убегаю, легко, как испуганная птица.

На мне черный, легкий, прозрачный пеньюар и под ним то ли черная ночная рубашка, то ли домашнее платье, оно свободно струится по фигуре, ничто не подчеркнуто в этом костюме, но видна гибкая естественная, точно обнаженная фигура, не скованная ни корсетом, ни какими-либо другими способами, чтобы подчеркнуть стройность. То, что есть, то и есть.

Мы долго искали даже нижнее белье, чтобы оно было высшего качества, достойное настоящей Леди. Все отбиралось любовно и требовательно: туфли, чулки, нежное, тонкое, изумительной красоты белье.

Читатель, наверное, подумает: "Зачем это нужно, ведь это не видно?" Но, оказывается, это очень важно. Я – актриса Васильева, по спектаклю Серафима Сарытова, иду на спектакль, на свое любовное свидание, все во мне, на мне должно быть прекрасно.

Я не должна ни разу оскорбить партнера жалкими потугами быть лучше. Я просто без всяких усилий должна быть прекрасной. Мне сделали чудесный, нежный золотистый парик с легкими прядями не тщательно уложенных волос. Все должно быть естественно, по-домашнему тепло и природно аристократично. Даже духи я приношу на спектакль, которые, мне кажется, подходят к этой роли, "Диориссимо". Лет 30 назад я их полюбила, потом забыла и теперь, когда они не модны, запах ландыша, легкий и свежий, радует меня, когда я иду на сцену.

Исчезла моя мещаночка с венком на голове, постепенно ее место заняла женщина, достойная любви, поклонения, но не нашедшая его в своей жизни.

Первое время я прямолинейно объяснялась в любви своему Степану Григорьевичу и, когда говорила, стоя перед ним на коленях: "Я не растратила своего чувства... я знала только одну привязанность к моим девочкам, а когда я встретила Вас, я поняла, что такое любовь, как не беречь ее... Все для меня, все, и жизнь, и радость. Я умоляю, никогда не говорите о разлуке, а я готова для Вас на все, на все!"

Вначале я была простодушно искренна и молила его пожалеть меня. Но тут началась борьба со мной, с моим пониманием любви. Я все время оставалась открытой, немножко мещаночкой, а режиссер говорил мне: "Не будьте жалкой, не вызывайте жалость, ведь Вас все равно не пожалеют, ведь это для всех людей Блажь, а не Любовь".

Я стала задумываться, наверное, он прав, ведь Островский назвал пьесу "Блажь". Ну что же. А кто сказал, что блажь менее сильное чувство, чем любовь?

Да, любовь – это то, что вызывает сочувствие, а блажь – порицание, но ведь от этого эта страсть не менее сильна.

Кроме того, совсем молодой человек, Андрей Сергеев, очень точно чувствовал, что будет подчинять людей сладостному плену женского обаяния: жалостливая сиротинка в возрасте или женщина гордая, не показывающая своего рабства, готовая закрыть свой позор, о котором только она знает, со всей силой своего плена, своего отчаяния; закрыть свою унизительную страсть капризом, безрассудством сильной, уверенной в себе женщины. И я, стоя на коленях перед любимым, капризничаю, требую, приказываю, как будто и на коленях-то стою перед ним, потому что это мой каприз.

Сначала мне было это очень трудно, я все жалела ее и себя, представляла, что это я люблю последний раз в жизни, но мне очень хотелось выполнить требование режиссера и только когда я поняла, как он прав, у меня стало получаться. Наедине с собой я все представляла себе, что это я полюбила молодого, прекрасного (в моем представлении юношу), я поняла, что просить его о любви и верности при каждом свидании я бы не смогла, стыдно, противно. Наверное, поверив в его любовь, я бы шутя, капризничая, легко угрожая своей холодностью, говорила бы на эти темы, но всеми силами попыталась бы скрыть, как мне страшна разлука. Его холодность – смерть для меня, об этом говорить страшно, об этом можно шутить, а уж зритель по мимолетному выражению глаз, по нежному прикосновению к руке, к возможности хоть на секунду прижаться к телу поймет, что для меня, Сарытовой, этот юноша.

Моим партнером стал совсем молодой актер с прекрасной внешностью и с житейской и сценической неопытностью Денис Беспалый. В "Ассамблее" он играл моего сына, репетировали мы нормально, дружно, стараясь выполнить те задачи, что нам ставил режиссер. Но в "Блажи" все стало намного сложнее. Юноша, ничего почти не сделавший в своей профессии, и народная артистка, уважаемая, спокойная на вид, уверенная в себе женщина, в которой все скучно как дважды два четыре. В первые дни репетиций его сковало уважение ко мне и частенько, когда режиссер поругивал его за зажатость, я очень ему сочувствовала, и чтобы подбодрить, часто говорила ему: "Денис, ты не отчаивайся, не волнуйся, делай то, что нужно для роли, для сцены, я сама так же, как ты, и скована, и смущена". Но постепенно, именно постигая те задачи, которые ставил режиссер, мы освобождались от страха и неловкости. И теперь, когда уже 3-й сезон идет спектакль, мы не боимся друг друга, не скованы, каждый проживает на сцене ту жизнь, что подарил нам Островский и что так нервно, неожиданно свежо, греховно и свято сочинил нам режиссер. В этом спектакле я много пою, арии из "Травиаты", из "Прекрасной Елены" Оффенбаха я, конечно, напеваю, а не пою, но от этого роль еще более полнокровна, романтична и по-наивному печальна. В детстве я очень любила "Травиату" и часто, слушая эту оперу, заливалась слезами. И когда Андрей Сергеев сказал, что вся роль будет пронизана музыкой Верди, Оффенбаха, я очень обрадовалась. Ведь то, что я не выражу словами, дойдет до зрителя через музыку, через тихое напевание любимых арий. Когда я пою, голос у меня, как в юности, чистый, высокий, трогательный. И, что интересно, голос, даже когда болит горло, на сцене в роли из хриплого становился чистым.

Попробую коснуться любимых или ключевых моментов роли.

Вот я признаюсь своей дочери в любви к своему приказчику. По житейской логике я должна стыдиться этой любви, просить прощения у дочери, что же делаю я на сцене?

Конечно, это все решено вместе с режиссером. Я счастливая, влюбленная, не стыдясь своего чувства, говорю с дочерью, как с подружкой: "Что же мне делать? Он завладел моей душой". И в этом такое блаженство и ни капли стыда, ни капли разума. До меня не доходит, что я повергаю в горе свою родную дочь, и только когда она со слезами просит меня отречься от любимого, я нехотя как рабскую повинность выполняю: "Хорошо, я постараюсь, но и вы не унижайте его и меня". И в бессилии опускаю голову, машинально перебираю ноты и вдруг, точно нашла то, что искала. Тихая печальная мелодия "Альфред, Альфред мой, о если б знал ты весь жар любви моей, души страданье, и сколько жертвы в моем молчании, меня б презрением ты не карал", и в медленном танце попадаю в объятия любимого. Секунда счастья, а дальше я должна сдержать слово – отречься от него. Я устраиваю ему сцену, здесь любовь, ненависть, упреки, насмешка, показная гордость, но через минуту я сдамся, прижму его голову к своей груди и как ребенок, у которого отнимают игрушку, упрямо затвержу: "Нет, не могу, не могу" – и в этом эгоизм любви: нежелание ничего знать, кроме желания обладать любимым.

Во втором акте я все дальше лечу в пропасть. Мой господин велит мне продать – выдать замуж дочь, и я цинично, вживаясь в другой образ, образ ловкой, лживой обманщицы, разговариваю с незадачливым женихом, а потом в отчаянии, сгорая от стыда, говорю, хватаясь за голову: "Какая пытка".

Сцена с дочерью почти безумна, я поддакиваю невпопад, умоляю, целую руки, уговаривая продать себя богатому жениху. На вопрос дочери: "Я же дочь твоя, ты забыла?" я машинально киваю, соглашаюсь, не соображая, что гублю ее ради денег.

Очень сильная сцена последняя. Ночь, на сцене мерцают свечи, перед моей сестрой на коленях мой любимый, теперь он продается ей, и она ласково и снисходительно треплет его волосы. Но вот он один, лежит на полу усталый, твердо решивший расстаться. А я от страха показать свой ужас, свое отчаяние шучу, посмеиваюсь, противно кокетничаю, украшая его голову, лежащую на моих коленях, живыми цветами. Глажу его лицо, любуюсь им, точно прощаюсь навеки, а голос бодрится, пытаюсь шутить, оттянуть правду. И только когда рискнула сказать о своей любви, голос задрожал, выдал волнение: "Я доказала, я очень доказала свою любовь к вам".

И вдруг на мое почти заикающееся от искренности признание я слышу слова: "Какая любовь, опомнитесь, вы же не молоденькая..." и так далее каждое слово – это камень в лицо, плевок в сердце. Я слушаю и слышу первый раз по-настоящему правду, жестокую. но правду. Я застываю, каменею, смотрю в глаза, не молю, не плачу, а только впиваюсь в его покой, в его холод, сижу в некрасивой позе, забыта "Травиата", забыты капризы, смех, закрывающий стыд. Я очень простая, очень серьезная – такая, как есть.

И его презрительный последний крик: "Это не любовь, это блажь!".

И тут интересный ход режиссера, ведь, крикнув это, Степан Григорьевич Баркалов должен бы по Островскому уйти, гордо бросив опостылевшую ему женщину. Но в нашем спектакле, не отдавая себе в том отчета, наш Баркалов любит свою Сарытову. На прощание он обнимает меня и я, прижавшись к нему, слившись с ним всем своим существом, тихо простонала: "Это выше сил". Да, это мучительно, зная, что это конец, хоть на секунду ощутить счастье близости и, прижавшись щекой к его щеке, говорю ему так, как можно сказать только в постели: "Бессовестный" – тут и влечение, и прощание, и призыв. И еще теснее прижавшись, тихо, почти на ухо шепчу: "Идите, и пусть эта блажь преследует вас всю жизнь". У Островского написано: "и пусть мое проклятие преследует вас всю жизнь". Но я не могла проклясть свою любовь, но свою боль я хотела передать ему на всю жизнь. Да и наверно потом, думая об этой женщине, Баркалов долго будет помнить, а может быть и тосковать по ее безоглядной страсти. Такой любви он не встретит больше никогда.

Финал, когда вошли дочери, родные, я играю спокойно, ведь каждый из нас умеет быть на людях спокойным, а наедине с собой чувство катастрофы может довести до смерти. Снова музыка, снова проводы, возгласы, шампанское, веселый смех провожающих, пустеет сцена, я одна на сцене, тускло светит люстра, рояль, пустота и я, слушая финал "Травиаты", смеюсь над собой, цепляюсь за рояль, иду вокруг него и смех переходит в отчаянный крик. Я одна у рояля, упали руки, поникло тело, погас свет. Может быть, обморок, может быть, смерть. А если это жизнь – то она, эта жизнь еще мертвее смерти.

А когда зажигается свет, звучит музыка, артисты весело кланяются, я сижу в той же позе у рояля и грустно, тихо улыбаюсь чему-то своему. Может быть, прощаюсь, может быть, благодарю, может быть, мечтаю... Все тихо для меня... Умиротворение. И снова вспоминается Северянин:

Быть может, оттого, что ты не молода,

Но как-то трогательно-больно моложава,

Быть может, оттого я так хочу всегда

С тобою вместе быть; когда смеясь лукаво,

Раскроешь широко влекущие глаза

И бледное лицо подставишь под лобзанья,

Я чувствую, что ты вся – нега, вся – гроза,

Вся – молодость, вся – страсть; и чувства без названья

Сжимают сердце мне пленительной тоской,

И потерять тебя – боязнь моя безмерна...

И ты, меня поняв, в тревоге головой

Прекрасною своей вдруг поникаешь нервно,

И вот другая ты: вся – осень, вся – покой...

Я описала свою роль, но я описала себя в этих обстоятельствах, я прожила безумную жизнь, безумную любовь, несказанное счастье, возмездие и тихую печаль.

МОЯ ЖИЗНЬ

"Слабость велика, сила ничтожна.

Когда человек родится, он слаб и гибок;

когда он умирает, он крепок и черств.

Когда дерево произрастает, оно гибко и нежно.

И когда оно сухо и жестко, оно умирает.

Черствость и сила – спутники смерти.

Гибкость и слабость выражают свежесть бытия.

Поэтому, что отвердело, то не победит."

Лао-Цзы

70 лет нашему театру, 52 года моей работы в нем, 2000 год и мое 75-летие в этом году. Какие цифры!

Сколько за этим стоит: и моя жизнь, и жизнь целого поколения, и смена социального строя – замена другим, пока не совсем понятным, смена театральных поколений, уход из жизни многих великих людей, уход из жизни близких мне людей и новое поколение, властно завоевывающее жизнь.

На нашем юбилее, который был неожиданно грустным (но другим он и не мог быть, праздник отражал нашу реальность, довольно трудную), я закончила свое выступление словами : "Ах, я давным-давно не та..."

И эту главу о своей жизни я могла так и назвать: "...я давным-давно не та...", да, пожалуй, в жизни я уже другая. Я смотрю на себя в зеркало перед выходом на улицу. Зима, холодно, я перебираю в уме, какую надеть шубу, какую шляпку или меховую шапочку, какие сапожки: удобные, но менее элегантные или более нарядные, но в которых устают ноги. Наверное, надену те, что удобнее. И вот любимое пальтишко из черной каракульчи (я сшила его 30 лет назад, а потом реставрировала) с черным песцом и черная шляпа из такого же меха. Конечно, лицо слегка подкрашено (без тонального крема оно такое невыразительное), подведены глаза и губы. Надвинув на пол-лица шляпу, я выгляжу вполне прилично. Благополучная дама, которая знает, как нужно одеться в ее возрасте. Такой я себе представляюсь в мои лучшие минуты. Выхожу в свои Арбатские переулочки. В прошлом году мы оставили свою квартиру на Новом Арбате, где прожили 30 лет, и переехали в тихий переулок, в новый дом и тоже в двухкомнатную квартиру, но чуть более просторную и комфортабельную.

Инициатором всех переездов всегда был мой муж и, всякий раз, переезжая, он вдохновенно создавал нам новое гнездо. И сейчас его вдохновение и страсть к красоте и уюту не оставляют его. Ему мало нашей квартиры, он обустраивает весь этаж: вешает шторы, ставит диван, и кресла, и столик с цветами в общем холле. Наверное, люди, живущие в доме (а мы еще мало всех знаем), удивляются, а, может быть, радуются такому уюту в общественных местах. Если бы жизнь у нас сложилась, как в сказке, или, как в других странах, где известные артисты имеют свои дома, у нас был бы очень красивый дом, цветы и животные: лошади, собаки, кошки, птицы – и мы бы всех любили. В общем, рай на земле.

Но и то, что мы имеем, для нас – наш маленький рай, уголок, где отдыхает душа.

Конечно, по сравнению с "новыми русскими", это предельно скромно, да и в воображении людей, думающих, что у всех известных артистов всего так много, что, наверное, они были бы разочарованы той скромностью обстановки, которая есть у нас. Но нам хорошо.

У нас, к счастью, нет своей дачи. "К счастью", потому, что мы не умеем на ней трудиться, а на своей даче надо трудиться, надо всегда что-то в ней подправлять, о ней беспокоиться, а в нашем возрасте это уже трудно. Мы снимаем дачу в Серебряном бору и очень любим свои две маленькие комнатки и веселую солнечную террасу, увитую зеленью. В окно нам сияет своей красотой роскошная сирень, а потом благоухает дивный жасмин.

Ранней весной, когда чуть набухают почки, мы едем в свой промерзший за зиму домик, приводим его в порядок, вешаем занавески, наводим чистоту. проверяем все ли в целости наши кастрюльки, посуда, наши картины и фотографии в ролях , которые висят на стенах... Украсив любовной чистотой наш домик, мы покидаем его, чтобы через неделю, когда буйная весна заблагоухает всеми запахами земли и прорезающейся зелени, приехать с легкой закуской и чаем, чтобы радостно наблюдать, как расцветает жизнь, как поют птицы. Конечно, все заботы ложатся на плечи Дашеньки, но, по-моему, видя нашу радость от весны и благодарность, она не устает от работы – сажает цветы, занимается молоденькими кустами сирени и малины. Большую душевную радость приносят нам прогулки по чистым тропинкам Серебряного Бора... Посидев на скамеечке возле пруда, полюбовавшись на ребятишек, которые ведут себя так обаятельно, точно сама природа пробуждает в них только лучшие черты, мы идем на нашу солнечную террасу и наслаждаемся чаепитием. Из глубины сада нам навстречу мчатся две чудесные соседские собаки и изъявляют такую неуемную радость, что мы сразу чувствуем себя обласканными и солнцем, и зеленью, и всем живым... А потом, ближе к лету, мы уже будем ночевать, жить среди этой природы. По утрам под веселое щебетанье в ласковых лучах солнца я иду купаться в нашем Бездонном озере... А вечерами, когда золотое солнце уже уходит за горизонт, снова прогулки, снова купанье... И счастливая, помолодевшая, накрыв все к чаю, я сижу в саду у сиреневого куста за круглым столом, рядом муж, его и моя сестры и молодая веселая заботливая Дашенька. Господи, как хорошо!

Весна для меня с каждым годом все желаннее. Я могу чуть не плакать, если я пропускаю и не вижу, как набухают почки, как потом прорезаются, как птенцы, нежные клейкие листочки, как пахнет земля. Все это вызывает у меня восторг. Я очень люблю природу и с каждым годом все больше и больше. И когда приходят грустные мысли (а они приходят), я всегда нахожу утешение в природе.

Мои воспоминания охватывают большой период жизни, и я постараюсь коротко проследить свою жизнь, по возможности оторвусь от театра, от профессии, а просто расскажу о своей женской судьбе.

Детство. Мечтательная, скромная девочка в общей, почти нищей квартире со всей бытовой гадостью, которую я не замечала, потому что ничего другого не видела, не знала. Но и в этой скудности была своя прелесть. Например, печка в комнате, которая так весело трещала, и мы сидели возле нее и смотрели на огонь. Дружная семья, где не было ссор, пьянок, где каждый был предоставлен самому себе.

Юность. Страшная война; я в Москве с папой; бомбежки, холод в квартире, почти голод, но вера в справедливость, в победу, отсюда терпение, труд, который всем помогал выжить, взаимная помощь, дружба с моей Катюшей, страсть к театру, книги о театре.

Счастье! Я – студентка Театрального училища!

Учеба. Дружба, скромные надежды на профессию и – о чудо! – картина "Сказание о Земле Сибирской". Знаменитый режиссер Пырьев, звезды советского кино и я с ними, среди них. Поездка в Прагу, влюбленность в меня довольно известных талантливых людей. Я впервые осознаю себя девушкой, в которую влюбляются. Возвращаюсь из заграницы прекрасно одетая, окруженная вниманием, награжденная правительством, любимая зрителями. И сразу же приглашение в Театр сатиры на главную роль.

Жизнь все в той же комнатушке со своей семьей вскоре закончилась. Театр дает мне маленькую 9-метровую комнату на улице Горького. Обстановка у меня там более, чем бедная: шкаф, матрац на ножках вместо кровати, два стула и стол. В этой комнате я была несказанно счастлива своей первой любовью и еще более несчастлива, расставшись с ней. Но и сейчас, когда я проезжаю мимо своего бывшего дома (его теперь уже нет, там новое роскошное здание), я вспоминаю свою комнатенку под крышей, где всегда протекал потолок и я подставляла тазики под капающие с потолка потоки.

Я благословляю свою каморку за ту силу эмоций, которые потом питали меня в моих лучших ролях.

Мое замужество и жизнь в 7-метровой комнатке в общежитии в Театре сатиры.

Мой муж, Володя Ушаков, после войны 3 года работал в Германии актером в Потсдаме. Там в бывшем прифронтовом театре его творческая жизнь сложилась очень удачно. он играл героев и особенно любил роль Незнамова в спектакле "Без вины виноватые". Там он женился на красавице актрисе их театра Нине Гарской. Вероятно, жизнь в благополучной стране, материальный достаток, характер жены, умеющей создать уют и красоту дома, наложили и на моего мужа благотворный отпечаток. Приехав в Москву , они производили впечатление киногероев, которых мы видели в кинофильмах тех лет. Оба красивые, молодые, роскошно одетые... Когда Ушаков поступил к нам в театр, он был единственным человек , у которого была своя машина ."Победа". Именно на этой машине он привозил мне охапки цветов в период влюбленности в меня, в период борьбы за меня... Со своей женой он расстался до знакомства со мной – она увлеклась талантливым композитором Николаем Каретниковым, но я никогда не слышала от него ни одного дурного слова о Нине Гарской. Вообще по отношению к людям, работающим в искусстве, он всегда очень доброжелателем, умеет радоваться чужим успехам и скромен в оценке самого себя, что в театральной среде бывает крайне редко. Может быть, поэтому и Андрей Миронов, придя к нам в театр, почувствовал на себе его любовь, радость от расцветающего рядом таланта и до последних дней воспринимал моего мужа как старшего друга. И сейчас, когда прошло уже много лет со смерти Андрея, в его актерской уборной, где до сих пор гримируются мой муж и Юрий Васильев, всегда около портрета Андрея в роли Фигаро стоят живые цветы и бережно сохраняется все, что было при жизни Андрея Миронова.

Я нарисовала, наверное, почти идеальный портрет мужа, но, как это часто бывает, достоинства часто перерастаю в недостатки. При моем характере, когда я иногда не придаю значения многим житейским мелочам, наши противоречия возникают именно по бытовым пустякам. В этих противоречиях я всегда мролча выслушиваю довольно резкие высказывания мужа о моих хозяйственных и житейских недостатках... Но в первые годы нашей совместной жизни эта тема у нас никогда не возникала.

В те времена, понимая, что мне некогда заниматься хозяйством, умиляясь на мое неумение, он нашел домработницу – Анну Ивановну – старенькую женщину, которая когда-то где-то работала шеф-поваром, и поэтому ничего простого не хотела готовить: презирала кашу, щи и т. п. Она готовила нам чаще всего дичь, делала это замечательно, но так как в общежитии кроме нас жило еще 12 семей и была одна десятиметровая кухня с маленькими столиками для каждой семьи (что характерно для многих коммунальных квартир тех лет), то момент, когда она готовила нам обед, был трагикомичен. Она прогоняла всех из кухни на час-полтора, от ее дичи по всей кухне летели перья, а так как она была старенькая, то по-настоящему убрать за собой не могла.

На всех конфорках что-то шипело, горело, разносился удивительно вкусный запах, и бедные артисты бродили около закрытой кухни в надежде на угощение, но у Анны Ивановны трудно было выпросить даже морковку! Она презирала хозяек, у которых чего-то недоставало в хозяйстве. Приходила в комнату и произносила целые монологи, с ненавистью осуждая просителей и просительниц. К счастью, она приходила раз в три дня. Мы никогда не могли уговорить ее готовить что-нибудь попроще. Например, просто суп, мясо с картошкой или макаронами, компот или кисель. Она готовила куропаток или перепелок в кастрюльке, дорогую рыбу с соусами, взбивала сливки или делала какой-нибудь замысловатый мусс. Причем, взбивая, она забрызгивала все стены, потолок, пол, но при плохом зрении убрать за собой не могла, да и не считала это особенно нужным. Уважала она только моего мужа, так как он был очень красив, великолепно одет и ходил дома в роскошном коричневом бархатном халате. После ее ухода раздавался громкий, веселый голос Татьяны Ивановны Пельтцер (она жила со своим отцом Иваном Романовичем рядом в маленькой комнатке): "Вера, иди, убирай за своей Анной Ивановной!" Я, взяв тряпку, бездарно, но старательно, наводила чистоту и, слушая взрывы хохота нашей актерской братии, делилась кулинарными шедеврами нашей гордой Анны Ивановны.

В этой маленькой комнатке нашего общежития я оттаивала от своего горя, окруженная лаской и терпением моего мужа, окруженная веселыми и бедными товарищами-актерами.

Потом нам дали однокомнатную квартиру, из которой мой муж опять сделал игрушку, нашлась чудесная женщина, которая, любя меня как артистку, бросила свою скромную работу и стала работать у нас, помогая по хозяйству. Не знаю, за что судьба послала мне эту добрую волшебницу!

Елена Михайловна, так звали нашу милую хозяйку-помощницу, прожила с нами двадцать лет, была нашим добрым гением, любила нас как родных и мы платили ей такой же любовью. И снова я вдали от житейских забот – только театр, только профессия, муж и я, освобожденная от всех житейских трудностей.

Она тоже приходила к нам один раз в три дня. И когда она находилась на кухне, всегда слышалось ее веселое пение – точно птичка щебетала. До самой своей смерти она была нам близким человеком, и похоронили мы ее как родную.

А потом мы переехали поближе к театру, и не было у меня уже никаких помощников, умение вести хозяйство я за всю жизнь не приобрела, а возраст был уже за сорок! Я старалась чему-то научиться, но все выходило у меня довольно бестолково. Мой муж, естественно, уже не умилялся на то, что я ничего не умею...

Сейчас мы живем в тихом Арбатском переулке. У нас уютная, двухкомнатная квартира, которую, как всегда, любовно обустроил мой муж, иногда советуясь со мной, но в основном он – создатель уюта, чистоты и красоты нашего дома.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю