355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Колочкова » Знак Нефертити » Текст книги (страница 5)
Знак Нефертити
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:22

Текст книги "Знак Нефертити"


Автор книги: Вера Колочкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

– Чем это я манипулирую, интересно?

– Да заботой с переживаниями и манипулируешь. Я, мол, забочусь, а вы не цените. Я переживаю, а вы убиваете равнодушием. Обвиняешь, упрекаешь, пристыживаешь… У Антона так вообще, кроме эгоиста, другого имени нет. Ну, накосячил тогда, я понимаю, когда ночью из клуба не позвонил… Но ты ж ему так потом свои ночные страдания преподнесла, что у него комплекс вины моментально горбом на спине вырос! А он же молодой пацан совсем, он интуитивно не выносит чувства вины! Потому и бежит из дома! Хоть где, лишь бы не дома!

– Но я же действительно тогда чуть от страха не умерла… Он должен был знать…

– Да, должен, но не таким способом. Страшно быть объектом твоего обвинения, мам. Невыносимо страшно. Получается, что это и есть изнанка твоей заботы. Парадокс…

– А ты? Выходит, и ты от чувства вины из дома бежишь? А вовсе не от великой любви к Гере?

– Нет, я люблю Геру. Правда, мам. И прошу тебя – отпусти меня, наконец. Я и впрямь уже устала от твоего материнского долга и материнской заботы стеной отгораживаться.

– Хм… А зачем – отгораживаться? Давно надо было со мной поговорить, объяснить все…

– С тобой – поговорить? Тебе – объяснить? Да я и сейчас удивляюсь, что ты сидишь, слушаешь, не злишься и не перебиваешь! Обычно ты даже паузы для ответа не предполагаешь… Что бы тебе ни ответили – все равно не услышишь… А чтоб тебя в чем-то обвинить… Это уж вообще… Неблагодарные дети не могут ни в чем обвинить хорошую мать, права не имеют! Одно и могут – трусливо сбежать…

– Ты сейчас очень жестокие вещи говоришь, Лера. Да, наверное, я была во многом не права, я признаю… Но и ты тоже… Тоже сейчас обвиняешь… И даже не думаешь, как я буду со всем этим дальше жить…

– Да нормально, мам. Ты ведь сбежала когда-то от бабушки, правда? Помнишь, какие ты ужасные моменты из своего детства, из юности рассказывала? Как она на тебя давила, как стремилась во всем контролировать… Как ты отдирала ее от себя, завоевывала свободу с боями… И никогда этого обстоятельства не стыдилась, правда? А что по сути с тобой произошло, и не задумывалась…

– А… что со мной произошло?

– Да то и произошло, что ты с поля боя сбежала, а бабушкин флаг с собой прихватила. Тебя контролировали – ты контролируешь. Тебя обвиняли – ты обвиняешь. Ты была неблагодарной дочерью – теперь я у тебя неблагодарная дочь… Все движется по кругу, мам. Ничего не меняется. В собственном глазу бревна не видно, он же собственный, глаз-то.

– Нет, Лер… Это не так… Не надо сравнивать, со мной все по-другому было…

– А я и не сравниваю, совсем не сравниваю. Я просто пытаюсь тебе объяснить… Может, и неказисто пытаюсь, жестоко, грубо. Но мне очень хочется, чтобы ты меня услышала, мам… И поняла…

Сказала – и сникла вдруг, будто выдохлась. Суетливо подхватила дрожащими пальцами чашку, поднесла к губам, сделала большой глоток, осторожно поставила на стол. И глянула – боязливо, настороженно, с досадой на саму себя – чего, мол, разговорилась…

– Ладно, мам, я пойду. Мне еще в аптеку надо зайти, в магазин…

– А вещи? Ты же за зимними вещами приехала!

– Потом… Потом как-нибудь…

– Погоди, Лер!

– Нет, я пойду… Не могу, прости…

Сорвалась с места, помчалась в прихожую, торопливо натянула на себя куртку, сунула ноги в ботинки. Она стояла рядом обескураженно, не зная, что ей сказать. И то – растеряешься тут, после такого разговора… Поговорили, что называется, мать с дочерью… Живи теперь с этим, как хочешь.

Только когда за Леркой закрылась дверь, опомнилась – про больницу ничего не сказала! И тут же подумалось – а может, и не надо пока, на фоне услышанных обвинений… Ведь не поверит, скажет – манипуляция!

Вздохнула, тихо побрела обратно на кухню. Встала у окна, глянула вниз, во двор. Опохмелившаяся Люська сидела на детских качелях, съежившись жалким воробушком, глядела в ноябрьский день беззаботно. Потом оттолкнулась носками ботинок от земли, качнулась туда-сюда, еще и растянула губы в блаженной улыбке.

Хорошо тебе, Люська. А ей… За что ей все это? Может, за маму? Как там Лерка сказала – про флаг… Боже мой, неужели… оно так на самом деле и есть? Надо же, никогда не задумывалась… Да, если вспомнить…

* * *

– Анюта… Что это, объясни мне?

Мама стояла посреди комнаты, держа в руках тетрадь в серой коленкоровой обложке. Сердце бухнуло, подкатило к горлу, и голос через него выбрался наружу хриплым, виновато-испуганным:

– Это… Это мой дневник, мам…

– Да, я понимаю, что дневник. Я его уже прочла, весь, от корки до корки. Я же тебя не об этом спрашиваю, Анюта… Я просто не понимаю – зачем тебе все это нужно…

– Что, мам?

– Ну, записи эти… Вот тут про подружек, про мальчиков… Зачем все это в дневник записывать? Получается, ты сама с собой разговариваешь, что ли?

– Ну, в общем… У нас в классе все девчонки дневники ведут… А что здесь особенного, мам?

– Да ничего особенного, конечно. Просто я думала, ты мне полностью доверяешь… А тут, оказывается… Ладно, возьми свой дневник. Если ты от матери что-то скрываешь, могла бы и спрятать получше. На, перепрячь. Чтоб я не нашла его в другой раз, не дай бог.

Вся мамина обида сошлась комком на этом «не дай бог». Положила дневник на стол, прошла мимо нее, дрожа губами. Потом тихо закрылась в ванной…

Нет, она никогда на нее не кричала. И даже голоса никогда не повышала. Голос всегда был тихим, спокойным и… абсолютно безапелляционным. Была в этом голосе особая энергия, неуловимая, на корню изничтожающая какую бы то ни было апелляцию. И глаза у мамы всегда были грустные, будто обволакивающие печалью и ожиданием обиды. Все время казалось, что она вот-вот скажет – не надо меня обижать, доченька, я не заслужила…

Она и не смела ее обижать. До смерти боялась обидеть, когда маленькая была. Хватало того, что какой-то мужчина, которого она в жизни не видела, маму когда-то обидел. Потом, уже позже, выяснилось, что этот мужчина и был ее отцом. Однажды подошел к ней на школьном крыльце, высокий, красивый, улыбающийся и абсолютно чужой, глянул с любопытством первого узнавания, произнес тихо: «Здравствуй, Аня, я твой отец…» Она тогда шарахнулась от него, конечно, пошла прочь, не оглядываясь. А он догнал, шел долго рядом, пытался весело и немного нервно что-то рассказать про себя, про маму… Ей ничего из этого нервно-веселого монолога не запомнилось. Только последние слова и запомнились – вырастешь, Аня, поймешь. Что она должна была понять, так и осталось навсегда неясным…

Зато мама раз и навсегда расставила все акценты – запомни, мол, я тебя одна воспитываю, без посторонней помощи. И все, точка. И сделала особенный акцент на слове «посторонней». Да еще так взглянула в самое нутро, будто высверлила там особое местечко для полной и безоговорочной благодарности.

Нет, она не требовала от нее благодарности – в словах. Тут дело было в другом… Всякая самоотверженность, наверное, на подсознательном уровне для себя дивидендов требует. И материнская в том числе. Чем больше самоотверженности, тем больше посыла для дивидендов…

Как назло, она в детстве все время болела. Простуды, ангины, бронхиты… А впрочем, кто в детстве ангинами не болеет? Тут дело не в ангине как таковой, а в градусе родительского волнения по ее поводу. Так можно этот градус нагнать, что и болеть ребенку уже стыдно становится. Вот и ей – стыдно было. Ужасно неловко перед маминой самоотверженностью. Уж и температуры никакой нет, а мама все возле кровати сидит, лицо от бессонной тревоги серое, в глазах – испуганная печаль и тоска.

– …Мам, иди спать, мне уже лучше…

– Что ты, Анечка, как же я могу. Ты же болеешь, я не могу спать.

– Мам, ну не надо… Иди спать, мам…

– Тебе через час таблетки принимать, как же я уйду?

– Да я сама все таблетки выпью, не маленькая!

– Не говори глупостей, дочка. Да и не хочу я спать. Ни есть, ни спать не могу, когда ты болеешь. Такая вот у тебя мать, Анечка, что ж поделаешь… Готова всю себя без остатка отдать, лишь бы ты здорова была…

Мама вздыхала, прикрывала глаза веками, как усталая сонная птица, лицо искажалось в странной улыбке – уголки губ почему-то не поднимались вверх, а падали неумолимо печально вниз.

И всегда она ее по врачам таскала. Сидела с ней рядом на больничной кушетке перед очередной дверью, сосредоточивалась на своем боевом лозунге – материнстве – все, мол, врачи плохие, не понимают ее заботы о здоровье ребенка. Это уж потом, по прошествии времени, она поняла, что и не болела так уж особенно. Просто маме все больше самоотверженности требовалось, как алкоголику – водки…

Конечно, ее комплекс вины настиг, просто не мог не настичь, а что делать? Затянуло в тихую мамину властность, в опасный страх обидеть, разволновать, не оправдать… Даже на детских фотографиях видно, какое у нее лицо – страшно извинительное. Извини, мама, что доставляю тебе столько хлопот. Извини, что из-за меня свою личную жизнь не устроила. Извини за твои вечно грустные глаза, за твой тихий печальный голос… Да мало ли, за что можно заставить ребенка извиняться, пока он не будет по горло сыт этой уродливой необходимостью?

Ей где-то лет пятнадцать было, когда она вдруг поняла – сыта по горло. И не поняла даже, а нутром почувствовала – не может больше. Росло, крепло внутри – даже и не сказать чтобы открытое сопротивление. Нет, это было другое… Похожее на стыдливую неприязнь, на тайное дочернее раздражение. И ушла в себя, и разделилась будто на две половины – одна половина мамина, другая своя, собственная. Та, мамина, по-прежнему хлебала самообвинение полной ложкой, а другая своей жизнью жила. Тайной. То есть во всех смыслах тайной. Отдельной от мамы.

Помнится, как мама страшно удивилась, когда вдруг обнаружила, что она на школьных вечерах романсы поет… Нет, она ее тогда похвалила, конечно, – всем же так ее исполнение нравилось! Но видно было, что в душе страшно обиделась. На то, что сам процесс нового увлечения мимо нее прошел. А потом еще и дневник нашла…

Да, мама тогда запаниковала, ссоры у них начались. То есть не ссоры в общепринятом их понимании, а молчаливое, изнурительное напряжение. Мама вдруг ни с того ни с сего замолкала надолго, ходила по дому опечаленная, вздыхала тяжко. В ее сторону не смотрела, но всем своим видом обвиняла – посмотри на меня, посмотри… Я тебе всю жизнь отдала, а ты…

Она крепилась изо всех сил. Конечно, обвиняющий обвиняет, а виноватый должен оправдываться. Но ведь еще и водораздел есть – мысленно исключить из поля зрения обвиняющего. Поставить меж ним и собой невидимую стену, глухую, непробиваемую. А время придет – и вообще сбежать можно. В прямом смысле этого слова. Потому что слишком тяжело, слишком невозможно, до неприязни, до страшного внутреннего раздражения…

Да, время пришло. Школу окончила, аттестат получила, тайно от мамы чемодан собрала. Решила ехать за тридевять земель, в другой город, в финансовый институт поступать. Почему именно в финансовый? Да потому, что в ближайшей от их городка округе такого института как раз и не было… Чем не повод для дальнего бегства? Хотя и помалкивала благоразумно до самого отъезда, и в озабоченных беседах относительно своей студенческой судьбы принимала участие.

– Я думаю, Ань, ты в наш педагогический без особого труда поступишь…

– Не знаю, мам. Говорят, в этом году конкурс большой будет.

– Да ну, откуда? Правда, учительская стезя – это совсем не то, что я для тебя хотела, но… Не в техникум же строительный поступать? Или в медучилище, правда?

– Да, мам. Ни то, ни другое меня не привлекает.

– Ну, тогда только в педагогический, выбора-то нет…

Выбора действительно не было. В их городке было только три учебных заведения – педагогический институт, строительный техникум и медицинское училище. Маме даже в голову не приходило, что она может вероломно в другой город сбежать… Именно сбежать, иначе и назвать нельзя! Оставить записку на столе, взять деньги на дорогу из ящика комода… А потом позвонить, уже приехав и сдав в приемную комиссию документы, и бодро прокричать в трубку в будочке на переговорном пункте – все у меня хорошо, мам, не волнуйся! Прости, не слышу тебя, связь плохая! Я поступлю, мам, обязательно поступлю!

И поступила. А куда деваться – выхода другого не было. Получила место в общежитии, окунулась в студенческую жизнь с головой. Правда, учеба ее совсем не увлекала, не принимала душа сухой финансовой науки, приходилось зубрить, ночами не спать… Ломала себя, а зубрила. Через отвращение, ради профессии. Профессия-то хорошая – экономист.

Вот тут увлечение романсами и сослужило ей хорошую службу – подспорьем для хныкающей души оказалось. Так пела – сама себе удивлялась, откуда чего…

А к последнему курсу задумываться начала – дальше-то как? Не к маме же с дипломом в руках возвращаться! Тут уж не только за Витю, а и за козла с рогами замуж пойдешь…

В первые годы ее замужества мама взяла привычку вдруг объявляться на пороге – без звонка, без упреждения, сама по себе. Откроешь дверь на звонок, а она стоит за дверью с каменным лицом, всем своим видом упрекая – что я, к родной дочери без разрешения приехать не могу? Вносила за собой тяжелый чемодан, сдержанно здоровалась с Витей. И жила у них подолгу, основательно. Как полноправный член семьи.

Нет, она не вмешивалась в их дела, не лезла с советами и вообще, вела себя довольно тихо. Показательно тихо. Даже по квартире ходила на цыпочках – тоже показательно. Вот она я, смотрите, ваша сильно лояльная мама, веду себя, как бесплотная тень, оцените мою тактичность. Но… Но! Она-то знала, что собой представляет эта опасная мамина лояльность… Энергию вмешательства никуда не денешь! Энергию молчаливого любопытства-контроля, энергию наблюдения-втягивания, энергию маминого в ее жизни обозначения. Насильственную по своей сути энергию.

Бывало, устроится в креслице у окна, склонит голову над шитьем, тихо сидит, как мышка. Смотрите, мол, нет меня. Живите своей жизнью – ссорьтесь, миритесь, ругайтесь, стройте планы на выходной… Давайте, давайте, я ж вам не мешаю. Вите, конечно, хоть бы хны, а у нее нервы на пределе… Даже в ушах шумит от внутреннего сопротивления, и так не хочется отдавать на растерзание маминому тихому контролю свою жизнь, сил нет! Иногда до ненависти в душе доходило, до самоистязания… А самое противное – никому ж не признаешься в этом грехе, не поймут…

Иногда ей думалось в отчаянии – лучше бы уж вмешивалась, командовала, требовала к себе нормального человеческого внимания. Обменялись бы плохими-хорошими энергиями, поссорились-помирились, как все. А так – что ж это получается? Отдай мне свою личную жизнь по-тихому и не греши? Это уж вообще воровством попахивает…

Когда родилась Лерка, мама, конечно, тут же нарисовалась у них – помогать молодой матери с ребенком. Объявила, что на всю зиму приехала. А может, и на весну. А может, и лето придется прихватить… Она поначалу смирилась, как должное приняла, куда ж деваться. Тем более повод такой… А на исходе второго месяца уже психовать начала. Мама, помнится, в то утро пеленки в комнате гладила, она Витю завтраком перед уходом на работу кормила. Вдруг повернулась от плиты, прогундосила слезно:

– Ви-и-ить… Скажи ей, чтоб она уехала, а? Я больше не могу, Вить…

Он поперхнулся чаем, уставился на нее удивленно:

– Ты чего, Ань? Чем тебе мать помешала? Она ж, вон, старается, помогает…

– Да не хочу я никакой помощи! Скажи ей, Вить!

– Да что это с тобой? Вон, дрожишь вся…

– Не знаю я, что со мной! Наверное, послеродовая депрессия! Ну, пожалуйста, скажи ей! Прошу тебя, правда!

– Да как… Как я ей скажу, она же обидится!

– Ну, придумай что-нибудь… Скажи – к тебе завтра родственники из Владивостока приедут, им жить негде… Целых пять человек…

– Да нет у меня родственников во Владивостоке! Нет, Ань, я так не могу, ты что…

– Ладно… Ладно, тогда я сама…

Насухо вытерла руки кухонным полотенцем, вздохнула нервно, прерывисто, решительным шагом направилась в комнату.

– Мам!

– Что, дочка? – подняла на нее мама внимательные смиренные глаза.

– Тут такое дело, мам… К Вите завтра родственники приезжают… Целых пять человек…

– Именно целых, не половинчатых? – с усмешкой подняла брови мама. – И что, в чем трагедия, не пойму?

– Ну… Как мы тут все разместимся…

– Ничего страшного, разместимся как-нибудь. Я могу и на полу спать, мне много не нужно, ты же знаешь. Если потребуется, могу и вообще не спать, лишь бы тебе хорошо было.

– Да не надо, чтоб мне – хорошо…

– Ну как же не надо, Анечка? А кто пеленки будет стирать, гладить, кто тебе с готовкой поможет?

– Мам, я сама все отлично сделаю. И постираю, и поглажу, и приготовлю. Сама, понимаешь?

– Нет, не понимаю… Это что же, ты меня гонишь, что ли? После всего того, что я для тебя сделала?

– Да не гоню я… Просто… Просто не могу больше, прости…

Ее уже трясло лихорадкой, зуб на зуб не попадал. Плюхнулась на диван, зарыдала в голос, повторяя сквозь слезную икоту – не могу, не могу, прости… Выскочил из кухни Витя, засуетился над ней со стаканом воды, с пузырьком валерьянки, приговаривая испуганно:

– Все, Ань, все, успокойся…

Потом повернулся к маме, проблеял трусливо:

– Давайте я за билетом на поезд сбегаю, Александра Михайловна…

Мама уехала, конечно же, обиженная. Полгода не звонила, бросала трубку, когда слышала ее голос. Правда, с Витей общалась, спрашивала, как там внучка Лерочка без ее пригляда растет. С большим беспокойством спрашивала.

Поначалу ее соблазн одолел – пусть, мол, все теперь так и останется. Лучше совестью мучиться, чем от маминого присутствия с ума сходить. А потом мама сама позвонила – как ни в чем не бывало. Тот же смиренный голос под завесой упрека…

– Я вовсе не обиделась, Анечка, что ты. Я все, все готова от тебя стерпеть. Любое унижение. Я твоя мать, я обязана.

– Да какое унижение, мам…

– Я всю жизнь только и делаю, что терплю. Жила без праздников, только тобой… Как говорится, бог терпел, и нам велел. Каждую минуту о тебе думаю, ужасно тревожусь…

– Не тревожься, мам, не надо. У меня все хорошо.

– Ты хочешь сказать – и без меня хорошо? Ты даже не представляешь, доченька, как мне больно это слышать!

– Не надо, мам…

– А как там Лерочка? Наверное, и не узнает родную бабушку? Скажет – чужая тетя?

– Она еще ничего не говорит, мам.

– А как ты с ней справляешься?

– Отлично справляюсь.

– Фотокарточку хоть пришли…

– Хорошо, мам, пришлю.

В образовавшуюся паузу было слышно, как тихо вздохнула мама. Наверное, ждала, что она скажет – приезжай…

Не сказала. Смолчала. Все-таки расстояние – хорошая вещь. А общение по телефону – и того лучше. Вот пусть так и остается – по телефону. Общение есть, а мамы нет. Получается, дверь не закрыла, но цепочку накинула. Через цепочку ведь тоже можно общаться? И тон разговора получается нужный, пусть отстраненный, но родственный.

С тех пор мама приезжала совсем редко – можно было за последние годы ее приезды по пальцам пересчитать. Последний раз, помнится, год назад… Или два… Да, два года назад это было – Лерка ее пригласила получение диплома отметить. Ступила на перрон из вагона – вся какая-то перепуганная, постаревшая, сникшая… Засуетилась с поцелуями, слезу пустила…

Вспомнилось – и заныло болью в груди. Это что же, все это ей – за маму, выходит?! Как расплата, что ли, прости меня, господи? Кара такая господня? И Леркины слова, выходит, правда? Про бревно в глазу, про мамин флаг, который она подхватила? Форма другая, а суть, а содержание… Одно и то же?! И они с Антоном от нее так же… бегут?

Но за что? Она же не хотела, не хотела… Она же все по-другому хотела…

Заметалась по комнатам, будто потеряла что. А может, бежала от своего открытия, да разве от него убежишь… Когда зазвонил телефон, вздрогнула, кинулась на его зов, как за спасением. Схватила трубку…

– Да! Слушаю! Говорите!

– Ты чего орешь, Каминская?

О, господи, Филимонова! Только она могла назвать ее девичьей фамилией. Так уж у них повелось, у четырех девчонок из общежитской комнатушки, друг друга по фамилиям называть. Так и осталось на всю жизнь. И дружба осталась, и привычка.

– Привет, Филимонова! Ой, как же я рада тебя слышать! Ты даже не представляешь, как рада!

– С чего бы это? Если б рада была, сама бы вспомнила да позвонила… Куда пропала-то, сволочь Каминская?

– Да никуда я не пропала… Так, закрутилась в делах… Как живешь, расскажи?

– Да нормально живу… Да, ты же не знаешь, я тут в бизнес ударилась, кафе свое открыла! В твоем районе, кстати!

– Да ты что? А что за кафе?

– Кафе «У Саши», это на Филипповской улице, во дворах, за универсамом. Может, видела?

– Нет, не помню… Я в ту сторону редко хожу… А почему – «У Саши»? Интересно как назвала…

– Здрасьте, интересно! У меня же дочку Сашей зовут! Мы с ней на паях и открыли! У нас на Филипповской тетка жила, помнишь? У нее квартира была четырехкомнатная на первом этаже… Тетка померла, квартира нам с Сашкой в наследство досталась. Ну, мы и подумали – не пропадать же добру! Продать ее всегда успеется, а вот в бизнес-леди поиграть…

Да, помнила она филимоновскую тетку. Вредная была старуха. Жить Филимонову-студентку к себе в хоромы не пустила, а квартиру, видать, завещала. Надо же, как в жизни бывает…

Филимонова после института сильно бедствовала. И с работой все не устраивалось, и с замужеством ничего не вышло… Жила с каким-то бедолагой в гражданском браке, его мама от себя никак не отпускала, не давала жениться. Когда Сашка родилась, он вообще ее бросил… Потом на завод устроилась, даже не по специальности, а чтоб в очередь на жилье встать. Все работала, все ждала своей очереди… В последний момент успела рыбкой юркнуть, квартиру долгожданную получить. Потом как раз капитализм грянул, смел все халявные квартирные перспективы. Хоть тут Филимоновой повезло, надо же. А теперь еще и кафе!

– Я чего тебе звоню-то, Каминская… Ты не забыла про третью субботу ноября?

– Ох, забыла, конечно… Мы ж договаривались – каждый год в третью субботу ноября…

– Во-во. Уже пятый год забываешь, бессовестная такая. Или отговариваешься всегда. А мы с девчонками не забываем, у Светки Лариной собираемся! На этот раз хоть придешь? Правда, мы нынче не у Лариной, мы в моем кафе посидеть решили. Так придешь?

– Приду! Конечно, приду! Хотя… Ой, Филимонова, я ж опять не смогу…

– Да ну тебя, ей-богу! Что у тебя, семеро по лавкам плачут?

– Нет, не семеро по лавкам… Я… Я это… В срочную командировку должна уехать…

– А отложить нельзя?

– Если бы… Если бы можно было отложить…

– Ну, все у тебя не слава богу! Вечно причина какая-то! А в прошлом году тоже командировка была?

– Нет. В прошлом году я разводилась, Кать. Сама понимаешь, настроения не было.

– Да ты что, Анька? Так ты развелась, что ли? Ничего себе новости…

«Ну вот, – отметила она про себя, – уже на имена перешли…» А так задорно разговор звучал, пока о грустном не заговорили! Как привет из юности – называть себя по фамилиям…

– Да, я развелась, Кать. Так уж получилось.

– Ну ничего, Анька, не переживай! Какие твои годы? Сорок пять – баба ягодка опять!

– Да уж, ягодка… С одного боку незрелая, с другого – переспелая.

– Да ладно, ты это… Не комплексуй так. Я вон вообще ни разу замужем не отметилась, и ничего, живу. Да и не одна ты такая – Светка Ларина, вон, тоже теперь безмужняя. Мало того, ее бывший еще и жилплощадь норовит отобрать… Квартира-то ему родителями подарена, Светка только прописана была, представляешь?

– Нет, не представляю, Кать. Ужас какой. И что она теперь, куда?

– Да воюет пока, по судам ходит… А твой-то как, не претендует на законные метры?

– Ну, еще бы он претендовал! У меня на шее двое детей осталось! Мне их кормить-поить надо! И вообще, я мать или… Или…

Разогналась с возмущением и вдруг запнулась. Надо же, как легко по этой тропинке привычного возмущения понеслась. Как привычно, легко выговорилось и про «шею», и про «поить-кормить»… Флаг в руки, и вперед. Ох, Лерка, и зачем ты мне про этот флаг…

– Что ж, значит, в нашем полку одиноких баб прибыло… – с грустью произнесла Филимонова, не почувствовав ее замешательства. – Надо же, а я думала, у тебя семья вообще образцово-показательная… Да, жалко, жалко…

– А ты не жалей меня, Филимонова. Страсть не люблю, когда меня жалеют. Других жалей, а меня – не нужно.

– О-о-о… Узнаю, узнаю нашу Каминскую… Как песню пропела – нас не надо жалеть, ведь и мы никого не жалели? Гордыня через край бьет, да? Я, между прочим, и не собиралась тебя жалеть!

– Не обижайся, Кать…

– Да я и не обижаюсь, еще чего. Давай-ка мы, Каминская, вот что сделаем… Если не можешь на посиделки прийти, давай хоть вдвоем встретимся, поговорим нормально! Выпьем, закусим, молодость вспомним, душой отмякнем… А то чего мы по телефону-то?

– Давай, Кать…

– Тогда приходи ко мне завтра в кафе! Накормлю – пальчики оближешь! Сможешь завтра?

– Смогу.

– Мне бы лучше днем… Вечером, сама понимаешь, народу больше, хлопот больше…

– Я и днем смогу, Кать.

– Ну вот и отлично!

– Кать… А можно, я сейчас приду?

– Что, вот прямо сейчас?

– Ну да, минут через двадцать…

– А что, давай! Давай, Каминская! Действительно, чего откладывать! Давай, жду! Дорогу-то найдешь? За универсамом, желтый такой дом, вход с торца. Да сразу увидишь вывеску…

– Найду, Кать, найду! Все, я уже выхожу, жди!

Положила трубку, бросилась в спальню, принялась лихорадочно натягивать брюки с блузкой, будто опаздывала куда. Секунду подумав, брюки сняла, надела юбку. На улице сырость непролазная, чего она будет в кафе сидеть с мокрыми брючинами… Так. Так… Теперь макияж перед зеркалом освежить… Опа! А макияжа-то и нет никакого, слезами смылся! Ну да ладно. И так хорошо, не на свидание же идет. Причесаться и – бегом из дома… Как хорошо, что ей Филимонова позвонила, можно сказать, спасла! Хотя от чего спасла…

Выглянувшее скупое солнце растопило снежную кашу окончательно, вода собралась в лужи, подернутые стылой рябью. Кажется, и асфальта под ними нет, ступишь и провалишься в бездну. Но и обходить неохота, там Филимонова ждет…

Вот же – придумала себе Филимонову как причину для торопливости! Бежишь, матушка, бежишь от настигнувшего тебя откровения! Втянула голову в плечи и бежишь! Не успела еще спасительные зацепочки придумать, страшно тебе, да? Лучше бы дома посидела, обдумала, по полочкам весь разговор с Леркой разобрала…

Ладно, потом по полочкам. Не хочется сейчас разбирать все по полочкам, если честно. Да и Лерка тоже… Подумаешь, обвинительница выискалась! Не может ребенок свою мать ни в чем обвинять, не имеет права! Еще молоко на губах не обсохло, а туда же…

Мысли прыгали в голове, сбивались вместе с торопливым дыханием. Да, не может обвинять… Не имеет права… И к черту ее намеки на всякие бумеранги из прошлого, не понимает она ничего в ее жизни! Тоже, сравнила… И вовсе она мамин флаг не подхватывала, она их с Антоном любопытным смирением не истязала… Лерка, дурочка, и близко не знает, что это такое – смиренная энергия контроля! Не знает, как в эту дыру все нутро утягивается, как лихорадит потом, звенит раздраженной пустотой в организме! Нет, Лерка, не права ты, совсем не права. Не надо сваливать все в одну кучу, мешать божий дар с яичницей…

Так, хватит бежать. Нужно успокоиться, дыхание выровнять. В конце концов, не для того она неделю отпуска себе взяла, чтоб окунуть себя в пугающие откровения. Она ж хотела за эту неделю решить… А впрочем, чего там решать-то, и так все ясно. Завтра пойдет к Козлову – сдаваться. Уже и котомку с пижамой да зубной щеткой собрала… Может, в больнице ей вообще никаких шансов уже не оставят? Тогда и откровения, и потенциальный порядок на полочках будут никому не нужны…

Все, добежала, кажется. А вывеска у кафе симпатичная – желтые буквы по синему полю, издалека видна. И звучит заманчиво – «У Саши». Ох, затейница Филимонова, как придумала! Так и хочется зайти, посмотреть – что там за Саша такой амбициозный, кафе практически своим именем назвал… Никому и невдомек, что Саша-то женского рода, оказывается! Здравствуйте, дорогой посетитель, очень приятно с вами познакомиться! Я и есть красна девица Саша, милости прошу, чего откушать пожелаете?

Да, дочка у Филимоновой красавица выросла… А главное – мать любит, вроде как подружки они с ней. И как это Филимоновой удалось… Даже и в бизнес – рука об руку…

Поднялась на высокое крыльцо, крытое зеленой синтетической дорожкой. Потянула на себя стеклянную дверь с резной ручкой – весело тренькнул колокольчик над головой. В крохотном холле – пальма, столик администратора, оранжевый диванчик в углу. А за столиком – Филимонова, уже расплылась в улыбке широким лицом! Ой, да как же она растолстела…

Взвизгнули по-поросячьи, обнялись, вжались друг в друга, покачались из стороны в сторону. Ни дать ни взять – две несерьезные первокурсницы…

– Ну, Анька, ну, ты молоток! – цепко ухватив, потрясла ее за талию Филимонова. – Дай-ка я на тебя посмотрю… Повернись! О-о-о… Узнаю прелестный профиль… Ах ты, моя Нефертити окаянная! Помнишь, это ведь я первая заметила, что ты профилем на нее смахиваешь!

– Да брось, Кать! Тоже, придумала…

– И ничего не придумала! Ну-ка, давай потяни шею… – тронула она ее пальцами за подбородок, приподняв его вверх, – о, вот так, вот так… Ну, что я говорю! Ну чистая ж Нефертити, если приглядеться! А если еще и малахай высокий на голову присобачить, вообще не отличишь! Помнишь, как мы с девками изгалялись, этот малахай тебе из полотенец крутили? У меня где-то даже фотка есть – сидишь, гордая, в профиль, с малахаем на голове… И возраст тебя не берет, надо же! Сколько лет мы не виделись, Аньк?

– Да всего-то три года…

– Ну, знаешь! Для нашего возраста три года – большой срок. А ты за эти три года совсем не изменилась, так и держишься в худобе-стройности, ни килограмма лишнего! А я вот, смотри, нынче какой поросенок…

Филимонова собрала в кучку щекастое лицо, издала смешной звук, похожий на хрюканье. И впрямь – на поросенка похожа… Носик толстой кнопкой, пухлые щеки, глазки умильные из-под белесых бровей. Она и в юности такая была – добрая смешная поросятина Филимонова…

– Да ладно, Кать. Хорошо выглядишь. Свежо, сытенько.

– Ага, вот именно – сытенько! Я уж давно на себя плюнула, разве тут похудеешь? Как начнут на кухне солянку готовить, как запах бульона на копченостях поплывет, у меня сразу желудок в обморок падает!

– Да, и впрямь вкусно пахнет… – потянула Аня носом, тут же почувствовав, как проголодалась.

– А мы сейчас с тобой по соляночке-то и вдарим! И по цыпленку! У меня повар таких цыплят готовит, это ж просто произведение искусства, я тебе скажу! Ренессанс с декадансом, травками да мускатным орехом приправленный! Сейчас, погоди, я только Сашку кликну… Мы по очереди тут администрируем…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю