355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ведрана Рудан » Негры во Флоренции » Текст книги (страница 7)
Негры во Флоренции
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:58

Текст книги "Негры во Флоренции"


Автор книги: Ведрана Рудан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Боже, какое у меня хорошее настроение! А сейчас я расскажу вам почему. Позвонила мне товарищ Мери. Она сказала:

– Ты одна?

– Да, – сказала я, – можем говорить долго и спокойно, и, если ты с добрыми вестями, за телефон плачу я.

– Я с добрыми вестями, – сказала товарищ Мери.

Я заплакала и долго не могла остановиться.

– Не плачь, – сказала Мери, – так должно было быть, не грусти.

– Я не грущу, – сказала я, – я плачу от счастья, но больше я сейчас говорить не могу. Я тебе позвоню, и если счет окажется слишком большим, они закажут выписку о звонках, а я скажу им, что ты сказала мне, что умерла Анна, а я тебе выразила соболезнование.

– Анна давно умерла, – сказала товарищ Мери, – не говори им этого, ложь откроется.

– Не откроется, – сказала я, – им плевать на моих товарищей, а я и не знала, что Анна умерла.

И мы прервали разговор. Стоило мне положить трубку, как я тут же успокоилась. Бумажным платком вытерла нос и губы, впустила Петара Крешимира на кухню, вытряхнула ему в миску целую банку кошачьих консервов, посмотрела немного, как прожорливо он ест. Несчастное, голодное, тощее животное. Когда я получу деньги, я им скажу: «Отвезите его к хорошему врачу за мой счет, так дальше нельзя. Он постоянно ест, а сам тощий, как восклицательный знак, в наше время против всего есть лекарства». Если они меня спросят, откуда у меня деньги, надеюсь, мне придет в голову что-нибудь разумное, деньги прочищают мозги. А могу вызвать такси, когда дома никого не будет, если у тебя есть деньги, такси стоит дешево, и сама отвезу Петара Крешимира к ветеринару. Корзинка у нас есть. Петар Крешимир вспрыгнул на диван, куда ему вход запрещен, я всегда слежу, чтобы он не валялся на диване, и, когда он принялся вылизывать задние лапы, позвонила Мери. Она мне сказала:

– Слушай, ты господина Ерко знаешь?

– Нет, – сказала я.

– Он сын товарища Томицы.

Мне стало страшно, неужели и товарищ Томица умер?! Сегодня умерли две мои боевые подруги, похоже, в воздухе носится что-то страшное.

– Нет, товарищ Томица не умер, – сказала товарищ Мери, – умер его сын Ерко.

– Страшно, – сказала я, – а ведь мы в молодости про депрессию даже и не слышали. И хотела рассказать ей, как та моя подруга подметала проспект Маркса и Энгельса, который сейчас называется проспект Освобождения, но товарищ Мери меня прервала:

– Это не депрессия, он погиб в автомобильной аварии.

– Проклятый алкоголь, – сказала я, – он хуже рака.

– Алкоголь ни при чем, – сказала товарищ Мери, – позавчера был ужасный ветер, ты, наверное, слышала.

Я не слышала, но я предпочитаю не сообщать окружающим, что у меня немного сдал слух, стоит такое сказать, все вокруг тебя начинают орать, я это ненавижу. Ненавижу я и слуховые аппараты, сейчас у меня деньги есть, но слуховой аппарат я покупать не собираюсь. Если кто-то хочет мне что-то сообщить, пусть орет.

– Да, – сказала я, – ужасный ветер.

– И из-за ветра обрушился балкон, представляешь, прямо на автомобиль покойного Ерко и как раз тогда, когда в нем сидел покойный Ерко.

– Ужас, – сказала я.

– Пусть Господь примет его душу, и пусть хорватская земля будет ему пухом, – сказала товарищ Мери, которая раньше никогда не упоминала ни Бога, ни хорватскую землю. Но я пропустила это мимо ушей. – Не буду тебе долго морочить голову и не хочу тратить твои деньги… – Она сказала твои деньги. Это было приятное чувство, приятное чувство, когда узнаешь, что кто-то думает, что у тебя есть твои деньги. – Товарищ Томица покупает могилу твоей матери.

Если бы у меня в руках был настоящий носовой платок, я бы заплакала от счастья. Но у меня в руках был не платок, а кусок бумаги, а у меня аллергия на бумажные платки, поэтому я пошмыгала носом и сглотнула.

– Сколько? – сказала я.

– Две с половиной тысячи евро, – сказала товарищ Мери.

– Когда можно получить деньги?

– Аванс уже у меня, пятьсот евро, остальное сегодня или завтра, после того как подпишете у нотариуса договор купли-продажи. Сразу, наличными.

– Что будет с костями?

– Об этом мы не говорили, но, вероятно, ты можешь выбирать: или они их куда-нибудь перенесут, или оставят лежать там, где лежат.

– Хорошо, – сказала я, – пусть их оставят на месте, только пусть сфотографируют и принесут мне фотографию, на память.

– Не беспокойся, – сказала товарищ Мери, – пока.

– Пока, – сказала я.

А сейчас я сижу за столом на кухне, говорю на кассету, Петар Крешимир жрет вторую банку консервов. Не помню, когда я так радовалась. Мне безразлично, мне наплевать, что вы подумаете обо мне. Тем не менее сообщаю, чтоб вы знали: моей матери нет в живых уже двадцать пять лет. В последние годы я искала кого-нибудь, кто мог бы присматривать за ее могилой и класть на нее цветы, потому что мы живем в городе, удаленном от кладбища на шестьдесят километров. Пять лет назад возникла товарищ Мери, которая живет в своем собственном доме недалеко от кладбища. У ее детей есть свои дома, поэтому товарищ Мери живет отдельно, в своем. Пять лет товарищ Мери протирает могилу моей матери и кладет на нее цветы. Не скажу, что я ей платила за это, но я все время думала, что надо бы заплатить. Это меня мучило, теперь наконец я смогу заплатить. Я не могла ездить на кладбище. Объясните мне, как человек, не имеющий в кармане ни динара, может посещать кладбище, которое находится в шестидесяти километрах от города? Как он может его посещать и протирать бетонную плиту сначала мокрой, а потом сухой тряпкой? Как?

Я вам отвечу. Никак.

А, между нами говоря, что такое для человека могила? Останется ли моя мать в моих воспоминаниях более живой из-за того, что лежит под плитой? А если бы она не лежала там, где лежит, я что, забыла бы ее? При этом вы не должны забывать, и я этого никогда не забывала, что моя покойная мать была настоящей сукой. Когда я была маленькой, она била меня, выдирала у меня из головы клоки волос, не пускала в школу, моего брата любила больше, чем меня, хотя брат никогда для нее ничего не делал. Я всю жизнь о ней заботилась. По ночам у нее была отрыжка, днем она часто мучалась тяжелыми мигренями, этого я вам еще не говорила, но я очень плохо жила со своим мужем, а мать не позволила мне разойтись с ним. «Кто нас кормить будет, дочь моя?» – повторяла она. У меня никогда не хватало храбрости порвать с ней, я была привязана к ней, как проститутка к сутенеру. Я не ищу алиби. Я не хочу оправдываться и говорить всем, что я продала могилу своей матери, потому что она была плохой матерью. Нет, нет. Могилу я продала, потому что хотела, пока еще жива, почувствовать запах денег. Я хочу схватить деньги, мять их в руках, нюхать, сложить их в жестяную коробку, закрыть коробку крышкой, потом открыть, и снова закрыть, и опять открыть, закрыть, открыть, закрыть, открыть, пересчитать.

Этого я вам не рассказывала. Я была тяжело больна. Несколько недель лежала, накрывшись с головой. Мои приносили мне чай и жидкий суп, и разваренные спагетти, я только такие люблю, даже нашли женщину, которая делала мне массаж за двадцать динаров в час, ходили мне за лекарствами, купили меховые тапочки, тридцать девятого размера, хотя я ношу тридцать девять с половиной, я не рассердилась, все равно я ходила только до туалета и обратно.

– Бабуля, – говорила мне моя внучка, – ты не должна впадать в депрессию.

– У меня нет депрессии, у меня болит позвоночник, как вы этого не понимаете. – Она меняла мне постельное белье, моя внучка, стригла ногти на ногах, делала мне в постели прическу, когда я рычала от боли.

Бабуля, потерпи, когда ты будешь красивой, у тебя улучшится настроение и тебе станет легче.

Но легче не стало. Я хотела умереть. Внук вызвал врача, точнее врачиху:

– Вы очень бледная, видимо у вас скрытое кровотечение, придется лечь в больницу.

– Я не хочу в больницу, – сказала я, – я хочу умереть дома, в окружении самых дорогих и близких мне людей, здесь я не нуждаюсь даже в птичьем молоке.

– Знаете, – у моей докторши были карие глаза, – дорогие и близкие вам люди вас любят, вы должны жить.

Я не сказала ей: «Меня никто не любит, все только того и ждут, чтобы я подохла, дорогие и близкие мне люди просто хорошие актеры». Когда она ушла, я проглотила оксазепам, тридцатку, накрылась с головой и заснула. Разбудила меня моя дочь:

– Мама, едем в больницу, тебе плохо.

– Никуда мы не поедем. – Мне страшно хотелось спать, позвоночник горел огнем. – Понимаю, вы хотите от меня избавиться, вам невыносимо ждать, когда я издохну, но я никуда не поеду!

Я накрылась с головой. В комнату вошли какие-то люди, они говорили:

– Спокойно, бабушка, спокойно.

– Я еще жива, – пропищала я, – кто вы такие, вы хотите меня живой закопать, на помощь, напооооомощь, напоооомощь… – Я хотела докричаться до соседей. Я понимала, что эти люди меня убьют, а потом дочь сожжет меня и выбросит в мусорный контейнер.

– Успокойтесь, успокойтесь, – сказал высокий худой могильщик, глаза у него были почти черными. – Мы приехали по вызову этой дамы, сейчас поедем в больницу. – «Эта дама» была моя дочь.

– Вы не похожи на санитаров, вы считаете, что я сошла с ума, убийцы, могильщики! Убирайтесь из комнаты! – Я показала им на дверь. – Я должна кое-что сказать «этой даме».

– Мама, – костлявые руки моей дочери тряслись, руки у нее всегда были некрасивыми, не то что у меня, – ты должна это знать, мы тебя любим, мы не можем смотреть, как ты угасаешь, в больнице тебе помогут. Врачиха сказала, что у тебя сильная анемия. Это хорошие парни, я вызвала их из частной фирмы по перевозке больных, потому что «скорая» приехать не может.

– Хорошо. – Я впервые слышала, что существует частная перевозка больных, меня злил ее дрожащий голос. – Если вы так решили, везите. Может быть, действительно лучше мне сдохнуть среди незнакомых, чем не давать вам спать.

– Мама, – сказала моя дочь, – я купила тебе три новые пижамы, смотри, какие хорошенькие желтые утята, давай я тебя переодену. – Она сняла с меня пижаму Йошко, я годами донашиваю за Йошко его старые пижамы, потому что они большие, не давят мне на живот, протерла меня спиртом, хотя я была чистой, мне было очень холодно, одела в этих желтых утят, натянула на меня новый белый халат, вправила мои ступни в новые тапочки, желтые. – Обопрись на меня.

В коридоре стояли носилки. Две гориллы помогли мне лечь. Пока мы спускались по лестнице, дочь держала меня за руку. Я плакала. Тяжело уезжать из дома навстречу смерти, тяжело, когда самые дорогие и близкие люди наряжают тебя в желтых утят только для того, чтобы от тебя избавиться. В палате нас было восемь. Одной больной три раза в день изо рта вытаскивали язык. У нее была эпилепсия. Остальные стонали и днем и ночью. Все были моложе меня. Я ничего не ела. Мне делали или инфузию, или трансфузию, или осматривали специалисты. Гастроскопия, колоноскопия, сердце, легкие… Меня рвало. В больницу ко мне приходили каждый день. И внучка, и внук, и дочь. Это меня очень удивляло. Я сказала дочке:

– Не приходи ко мне каждый день, езжай в Италию, подзаработай немного, похороны в наше время очень дороги.

– Мама, – сказала дочь, – ты не должна умирать. Врачи говорят, что у тебя депрессия и малокровие, но они могут тебя подлечить, будешь как новенькая.

– Не обманывай, – сказала я, – ты посмотри на мои фиолетовые ноги, на руки, тонкие, как палки, моя песенка спета.

– Не спета, – моя дочь держала меня за руки, в глазах ее стояли слезы, – ты опять будешь той же, прежней.

– Я забыла, какая я была, когда была той, прежней, сейчас я новая, неподвижная, больная, без крови, никто не требует от вас, чтобы вы перед врачами разыгрывали любовь ко мне. Увезите меня домой, я хочу умереть в своей кровати, подушка здесь твердая как камень, по ночам я совсем не сплю.

На следующее утро внук принес мне новую подушку.

– Бабуля, это тебе от меня в подарок, на день рождения.

– Сколько стоит? – спросила я.

– Сто девяносто кун, это потому что ты просила перо.

Медсестер и нянечек мне было жалко. Несчастные женщины. Переодевали нас, мыли, меняли нам памперсы. «Бабуля, – говорили они все, – вы от нас вприпрыжку уйдете».

Ушла я не вприпрыжку, но все же сама, не на носилках. Нас ждало такси, дочь держала меня за руку.

– Можешь не держать, – сказала я, – теперь нас никто не видит.

– Мама, у тебя пальцы ледяные.

Да, вот я войду в магазин, в тот, на Корзо, и скажу: «Добрый день, я бы хотела купить мобильный телефон, получше, желательно с более крупными цифрами».

«Внучке или внуку, у кого день рождения?» – улыбнется продавец.

«Не внуку и не внучке, а мне», – скажу я. Возьму «нокию», не самую новую модель, не слишком дорогую, но и не совсем дешевую. Никогда бы не купила мобильный, которым можно фотографировать. Кому мне посылать фотографии? Кого фотографировать? Вас, должно быть, интересует, откуда я знаю, какой именно мобильный я хочу? А я уже была в том магазине, как будто предчувствовала, что мне позвонит дорогая, дорогая моя Мери. Я вам еще кое-что скажу. Иметь свою могилу – это потребность тех, кто не может примириться с собственной смертью, кто хочет и после кончины контролировать своих ближних, вызывать у них чувство вины, если они раз в месяц не помахали тряпкой, не поставили в вазу, закрепленную на могильной плите, свежие цветы, а в День поминовения здоровенные хризантемы.

Мне противна потребность моей матери даже после смерти подсматривать за мной. «Знаешь, я люблю розы, поставь мне на могилу розу, поставь мне на могилу розу!» Пластмассовые цветы она никогда не любила. Одна роза – пятнадцать динаров. Плюс автобус туда-обратно, плюс городской автобус туда-обратно. Сейчас я старая, городской автобус возит меня бесплатно, но так было не всегда, а за пригородный автобус мне и сейчас пришлось бы платить. Устала я от моей покойной мамы, хватит с меня! Теперь освобожусь и от нее, и от ее могилы. Свобода – это деньги, мобильный, жестяная банка и баночка «Ensure Plus». Кстати, могила молодого Кеннеди, его звали Джон-Джон, вообще в море. Если молодой Джон-Джон может покоиться в море, могу и я. Я скажу своим: «Сожгите меня, а пепел высыпьте в море напротив Опатии». Если они не поумирают раньше меня. Это была шутка, то, что вы слышите, это мой смех, во рту у меня зубы для выхода в свет, потому что я собираюсь прогуляться и заглянуть в тот самый магазин мобильных телефонов. Больше я вам не скажу ничего, потому что счастливые и богатые люди не чувствуют потребности на каждом углу трезвонить про свою частную жизнь. Деньги лечат и убивают потребность в словах изливать свою злобу. Вас приветствует счастливая дама в прекрасном настроении, она желает вам гуд лак. Вот только еще одно, мне это только что пришло в голову. Теперь у меня есть деньги, через месяц-другой я отправлюсь во Флоренцию, а когда вернусь, то я могла бы взять такси и после многолетнего перерыва поехать с розой в руке на могилу матери. Что, считаете меня старой, маразматичной, патетичной и невразумительной старухой? Думайте обо мне что хотите. Я сказала про поездку на могилу и розу в руке для того, чтобы выглядеть в ваших глазах лучше, чтобы вы подумали: бедная, бедная старушка, продала могилу своей матери, чтобы раздобыть денег и купить розу, которую она собирается положить на могилу своей матери, которую она продала, чтобы купить розу. Если это не трогательно, то уж тогда не знаю, что трогательно. Дорогие мои, человеческая потребность быть тем, кем ты на самом деле не являешься, умирает последней.

БЛИЗНЕЦЫ

– Никто не любит американцев.

– Я их люблю. Когда меня родят, если меня родят, я буду американским солдатом.

– И я буду американским солдатом, когда меня родят, если меня родят. Все люди американские солдаты. Не люблю американцев. Приходят в твою страну, крадут твою нефть, трахают твоих женщин, сжигают города. В Европе открывают концентрационные лагеря для несчастных мусульман.

– В Хорватии нет ни нефти, ни мусульман, они не будут трахать наших женщин, они не сожгут Дубровник. Дубровник – самый красивый город на свете, в его порт заходила яхта принцессы Монако, ее муж пьяница.

– Американцы привезут мусульман в Хорватию и откроют здесь концентрационные лагеря. Вокруг лагеря будет простреливаемое пространство, маленькие дети не будут знать, какое это пространство, и будут играть на лугу вокруг простреливаемого пространства, детская ручка нечаянно выпустит воздушный шарик в виде золотого зайца, заяц полетит в сторону простреливаемого пространства, та-та-та-та-та, мертвый ребенок лежит на земле в простреливаемом пространстве, про которое мертвый ребенок, когда он был живым, думал, что это луг, шарик улетел высоко, высоко, душераздирающий вопль несчастной мамы вспарывает хорватское небо…

– Безработица в Хорватии пятьдесят процентов, когда меня родят, если меня родят, я найду работу в американском концентрационном лагере недалеко от Загреба. Я буду раздавать тощим мусульманам суп в металлических тарелках, я буду зачерпывать его большим половником, но буду стараться, чтобы он никогда не был полным. В День благодарения я получу здоровенный кусок жирной индейки, в лагерь для нас, охранников, приведут черных, желтых и белых шлюх, поздравить нас приедет Шварценеггер. Для нас устроят концерт, в концертном зале «Лисински» толстый негр споет «Боже, храни Америку». Я буду стоять по стойке смирно, а по лицу у меня будут течь слезы. После окончания дежурства я буду ездить в город, пить пиво и смотреть на девушек в летних платьях.

– После того как мусульман освободят, а лагерь закроют, твое имя шестьдесят лет будут склонять в газетах, про тебя снимут фильм, твои дети будут говорить всем окружающим: это был не мой папа.

– Мусульмане не евреи, Буш не Гитлер, времена изменились, никто не будет снимать фильмы об американских концентрационных лагерях, эти лагеря никогда не закроют.

– Ты будущий военный преступник.

– Ты будущий член Хельсинкской группы.

– Лучше быть борцом за права человека, чем американцем и военным преступником!

– Все организации, которые по всему свету борются за права человека, финансируют американцы.

МАМА

Эй, этого еще никто не знает. Старичок, я выброшу кассету в голубое Адриатическое море, пока оно еще голубое, пока его не загадила русская нефть. Мне надо хоть кому-то сказать. Твою мать!

Я беременна.

Какое дерьмо!

Врачиха сказала, верняк, шанса на ошибку нет. А анализ крови, а мертвая лягушка, которая на что-то реагирует, я то ли слышала, то ли читала, что только с помощью мертвой лягушки можно сказать, йес ор ноу.

– Забудьте про лягушку, – сказала врачиха, – радуйтесь, что у вас будет ребенок.

Ха, радуйтесь, что у вас будет ребенок?! Ладони у меня стали как лед, и пальцы на ногах тоже, на мне были новые сапоги, они до сих пор у меня на ногах, у них такие классные бантики сверху. Твою мать! Куда делись мои носовые платки? Твою мать!

Фак, фак, фак!

Сейчас растопчу мейбибеби! Если бы это была нормальная страна, то эта проклятая фирма платила бы моему ребенку компенсацию до получения университетского диплома! А когда парень защитит диплом, эта проклятая фирма сказала бы ему: ладно, гулять так гулять, валяй за наш счет в аспирантуру! Эх, я еще не родила, а уже размечталась об аспирантуре?! Не родила, и не рожу, а рассуждаю, что мой малыш будет самый умный на свете?! Диплом?! Аспирантура?! Откуда мне знать, а вдруг я ношу мальчишку тупого, как взгляд афганской борзой? Или вообще девчонку? О неродившемся ребенке думаю как о сыне и кандидате наук? Ясно дело, я нездорова. А здоровые в этой стране есть? «Радуйтесь, что у вас будет ребенок!» И медсестра похлопала меня по плечу. Терпеть не могу, когда ко мне прикасаются чужие люди.

Мне так и захотелось спросить ее: «Что, разве кто-то умер?»

«Еще никто не умер, но умрет», – захотелось мне ей сказать!

Я не плакала перед этими коровами, я не расспрашивала их о таких деталях, как когда можно сделать аборт, где на него записаться. Было бы не вполне о’кей спрашивать такое, когда в руках у меня полно пропагандистских листовок. На них только что родившийся малыш улыбается между мамиными окровавленными ногами и умными глазками смотрит на папу и маму, и мама улыбается, смотрит себе между ног, она спокойна, должно быть, ей сделали эпидуральную анестезию, у папы на лице марлевая повязка, если бы ее не было, его слезы смешались бы с маминой кровью и закапали бы пушок на головке маленького, красного, окровавленного дитяти, которое, еще связанное пуповиной с мамой, лежит у нее между ног, это я уже говорила, и смотрит умными глазками, это я тоже уже говорила. Смотрит, как же, хрена он смотрит! Как может кровавый комок весело смотреть, если он еще кровавый и понятия не имеет, между чьими ногами лежит?! А знал бы, так, может, и сбежал бы обратно, откуда появился, или удавился бы пуповиной. Глаза у него голубые, большие, широко раскрытые! В «Фотошопе», что ли, они ему такие глаза нарисовали?! Суки, манипулянтки, проклятые борцы за рождаемость! Уберите этот бумажный мусор со стеклянных столов в приемных гинекологических отделений! Мне нужно было им сказать: я ношу не ребенка, я ношу серба, скажите, где мне сделать аборт, – вот это они бы поняли, суки! Неужели Хорватия в такой демографической жопе, что пора кричать: «Роди, только роди, пусть нас будет больше, а потом мы этого серба перекрасим в хорвата».

– Не курить, не пить, – сказала врачиха.

– И не есть слишком много, – сказала сестра, – после родов килограммы сбрасывать трудно, а из-за кормления вы должны будете нормально питаться, никаких диет, о весе лучше позаботиться заранее.

Какие бляди! Нарочно вдувают мне в мозги этот образ – я с ребенком у груди. Скоро я буду как сраная Мадонна или мама с картины Лемпицки. Темноволосая мама, укутанная в кусок розового шелка, темноволосый, толстый, румяный ребенок сосет грудь, прижавшись пухлым личиком к маме, мама тремя прекрасными длинными пальцами придерживает грудь и сосок, два маминых пальца на верхней части груди. Смотрит отсутствующим взглядом, совершенно спокойна и сконцентрированна, у нее розовые и ногти, и помада, ребенок запеленат в кусок белого полотна в горошек. Батист? Мать и дитя… Мама Лемпицки роскошная, богатая, прекрасно одетая красавица, я люблю Лемпицку, у меня есть постер с ее «Автопортретом», Лемпицка сидит в зеленом «бугатти». О’кей рожать, когда ты Лемпицка, когда у тебя одна забота – чтобы цвет ногтей соответствовал цвету губной помады. Но я-то не Лемпицка, мать вашу так! Эти сапоги, что на мне, с каким трудом они мне достались! Я смотрю на их бантики примерно так, как Петар Крешимир смотрит по утрам на открытую банку кошачьего корма. Знаю, что они мои, но не могу в это поверить. Не могу отказаться от надежды, что, может быть, эта корова все-таки ошиблась. Я ведь ни разу не трахалась, не плюнув предварительно на то проклятое стекло. И потом мы вместе смотрели, чтобы быть уверенными на сто процентов. Чтобы не кто-то один, а мы вместе несли за это ответственность. И что теперь? Кому бы позвонить? Неохота мне пердеть на весь город, что собираюсь убить ребенка. Такое никогда не было в моде. Сегодня это тотально аут. Если бы я жила в романе, то могла бы поговорить об этом с матерью. С мамой. В том романе, в которой живу я, более подходящий вариант – это папа. Он, по крайней мере, не услышит, что я говорю. А старуха и так места себе не находит из-за того, что меня трахает серб. О’кей, понимаю, но я бы пошла на аборт даже в том случае, если бы меня трахнул правнук Анте Павелича [12]12
  Анте Павелич – глава хорватской фашистской организации усташей.


[Закрыть]
. И если бы меня трахнул святой Иосиф который трахал Деву Марию, и если бы я знала, что рожу Иисуса, я все равно пошла бы на аборт. Хорошо, Иосиф не трахал Марию, это я знаю, кроме того, я заплатила сто кун, чтобы Иисуса снова могли распять на большом и новом красивом кресте, там, на перекрестке, откуда одно шоссе ведет в Риеку, другое в Опатию, а еще какая-то узкая дорога в Кастав. Сейчас вместо деревянного Иисуса там распят Иисус из нержавеющей стали, чтобы на дольше хватило. Твою мать! Несу хрен знает что насчет дорожной развязки вместо того, чтобы… Неужели возможно, чтобы в моем плоском животе, который, аллилуйя, совершенно плоский, хотя у меня склонность к полноте, в маму, так вот, неужели возможно, чтобы под этой доской, ведь у меня даже кости по бокам выпирают, настолько мне удалось себя обтесать…

Боковые кости, интересно, они действительно так и называются, боковые кости?.. Возможно ли… Твою мать! Я смотрела «Клан Сопрано». «Дышать, дышать, дышать», – говорит женщина-психиатр гангстеру Сопрано, когда он во что-то вляпался и ему грозит приступ паники. О’кей, дышу, дышу, дышу… О’кей, я не в панике, но я беременна! Моя бабуля сто раз рассказывала, какие были трудные времена, но она все равно родила мою маму, тогда все рожали, хотя ничего не было, ни растительного масла, ни сахара. А когда моя мама была маленькой девочкой, моя бабуля в одном магазине получила два литра растительного масла и два килограмма сахара, потому что у нее был ребенок, то есть моя мама, и тогда, в пятьдесят каком-то, она вела мою маму за ручку, а маленькая мама вырвала свою ручку из руки моей бабули и куда-то побежала, и тогда моя бабуля уронила то масло и тот сахар, и все превратилось в кашу из стекла, масла и сахара, моя бабуля так и не смогла это забыть. Времена тогда были такими тяжелыми, что те два литра растительного масла и тот сахар превратились в воспоминание, которое живо уже пятьдесят лет. Интересно, думала ли моя бабуля, когда мне это рассказывала, что меня наебет мейбибеби и что я, оказавшись по горло в дерьме, буду вспоминать, что моя мама родилась в трудные времена, она все-таки родилась, и поэтому, золотце, в жизни нужно быть храбрым, не отступай, рожай, легко никогда никому не было…

Мне не хватает моей бабули. Она больше не обращает на меня внимания. Не видит меня, не слышит, занята только собой, тотально. Обдумывает, что бы поесть, кому бы позвонить, кому бы выразить соболезнование и действительно ли врачиха выдала ей все положенные лекарства или на упаковку меньше. Излишки лекарств она носит в аптеку на другом конце города и там обменивает лекарства, которые она получила бесплатно по рецепту, на лекарства, которые не может получить по рецепту. А потом дома подсчитывает, сколько на ней заработал аптекарь.

Могу ли я поговорить с мамой? Что бы такое я могла ей сказать, чтобы она не взбесилась?

«Я так и знала, – скажет она, – так и знала, только этого мне еще не хватало. Пашу, как скотина, в свои пятьдесят лет работаю прислугой, вы бы сдохли здесь с голода, если бы не я, вы все сидите у меня на шее, ни ты, ни твой брат, ни ваш ненормальный отец, никто не хочет сам отвечать за свою жизнь, до каких пор, до каких пор, я спрашиваю, дочь моя, ты будешь рассчитывать не на себя, а на меня?! Тебе двадцать пять, ты уже семь лет учишься в университете, диплом не получишь никогда, работу не найдешь никогда, единственное, на что ты оказалась способна, это забеременеть. Дочь моя, между нами говоря, на это способна любая. Забеременеть не проблема, а вот не забеременеть – для этого ум нужен. Ну-ка, сядь, сядь сюда, сядь за этот проклятый стол! Послушай меня! Ты знаешь, как мы живем, объясни мне, кто будет кормить этого несчастного ребенка? Твой муж? Специалист по гостиничному бизнесу, экономист с высшим образованием, сраный серб, который в Хорватии никогда не найдет приличной работы, по крайней мере в ближайшие сто лет. О’кей, он не найдет работы потому что экономист, а не потому что серб, о’кей, о’кей! Но факт остается фактом, приличной работы он не найдет никогда. – Меня просто трясет, когда я слышу это «факт остается фактом», здесь все постоянно твердят «факт остается фактом, факт остается фактом». – И ты, если все-таки когда-нибудь и получишь диплом, то все равно не найдешь работы. Следовательно, каждую субботу вы все будете здесь, на кухне, ждать, когда в дверях появлюсь я и выдам каждому немного евро. А ребенок, весь в говне, будет хныкать на краю дивана. И я буду привозить памперсы для его красной, воспаленной маленькой попки! Подумай, подумай, тебе ведь не пятьдесят лет, ты могла бы еще лет пятнадцать спокойно прожить без ребенка. В наше время женщины часто рожают первого ребенка в сорок. А те, которые поумнее, не рожают вообще! Используй жизнь для того, чтобы что-то сделать для себя, а не во вред себе. Дети – это мучение, это кандалы на ногах, это зло, стресс, травма. Посмотри на меня, посмотри на меня, посмотри на меня, еб твою мать! Мне пятьдесят, и я до сих пор содержу двоих детей, если бы у меня в груди было молоко, так вы бы и молоко сосали из моих старых болтающихся сисек! Сволочи! Убийцы! И я скажу тебе кое-что еще. В Италии я видела женщин, которые работают прислугой и в семьдесят пять лет. Работают, чтобы прокормить взрослых внуков. Дочь моя, почему ты думаешь, что я до самой своей смерти буду ездить на работу в Триест ради того, чтобы ты могла без стрессов рожать?»

Фак! О’кей!

Такой разговор мне не нужен.

«Дышите, дышите, дышите», – сказала Сопрано врач-психиатр.

О’кей, дышу, дышу, дышу, никакой паники, я не первая и не последняя, я разузнаю, как это сделать, Дамиру я ничего не скажу. Мое пузо – это мое тело и моя проблема. А сколько это может стоить? Ох, мать твою! Ведь я об этом и не подумала! АААААААА… С другой стороны, если говорить правду и только правду, то если бы у меня были деньги, и диплом, и работа, и квартира… О’кей, я скажу, хотя у меня полный нос слез, и рот у меня полон слез, и глаза у меня полны слез, и все мое тело – это одна большая слеза. Бедный мой ребеночек, несчастный мой малыш. Я не должна даже думать о кюретке. Я не убийца. Мне совсем не просто пойти в больницу, влезть на кобылу, расставить ноги и позволить вытащить из меня моего малыша. Мне не раз снилось, что я на пляже держу на руках мокрого мальчишку. Обнимаю его, прижимаю к своему мокрому телу. И вдруг он выскальзывает у меня из рук и разбивается. Когда я вижу этот сон, то просыпаюсь с криком. И меня потом долго трясет. И я с трудом понимаю, что мой мокрый мертвый ребенок – это только сон. А сейчас этот сон превращается в явь. Есть ли у меня выбор? Как я с грудным ребенком на руках закончу университет, как при грудном ребенке найду работу, где мы будем жить, ведь с ребенком никто не хочет пускать в свою квартиру? Мир создан для храбрых, а я трусиха. Я хотела бы родить, трепать своего толстого младенца по попке, покусывать пальчики на его ножках, мазать его спинку маслом, нюхать его волосики… Я убью его, убью его, убью его! Я читала, некоторые женщины делают аборт, а потом умирают от сепсиса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю