Текст книги "Бумажный пейзаж"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Эфир, дом Зевса
Саша Калашников никогда не жаловался на легкий ревматизм, несколько сковывавший его прыжки и батманы. По сути дела, недуг этот играл, пожалуй, благую роль в его балетной карьере: не будь ревматизма, знаменитые калашниковские прыжки стали бы чересчур знаменитыми, могли бы даже принять характер чего-то надреального, то есть могли бы нарушить реалистические традиции отечественной хореографии. Вот сегодня, например, суставы почему-то совсем не ныли, ну, и забылся Саша, заскакал вне традиций, нереалистически, зависая иногда в воздухе с явным преувеличением и мелким перебором ног позволяя себе еще и еще набирать высоту, в то время как вроде бы давно уже пора опускаться.
Публика уже и писать кипятком устала, уже и не вопила даже а только лишь тихо стонала в ошеломлении – семейный советский балет на глазах превращался в чуждое и желанное, в авангардно-буржуазный модернизм.
«Ой, сбежит, – с определенной тоской думал, наблюдая калашниковские прыжки, секретарь парткома Большого театра тов. Малый, по номенклатуре приравненный к секретарям гигантских московских райкомов. – Потенциальный невозвращенец этот Сашка проклятый, хоть и секретарь нашей комсомольской организации. Да и как не сбежать с такими прыжками, выше уровня мировых стандартов?! Что он у нас имеет, и что он там будет иметь! Я бы и сам сбежал, если бы там кому-нибудь нужен был секретарь партийной организации оперно-балетного театра».
После спектакля Саша Калашников, сидя в гримуборной, читал «Поднятую целину». Немало усилий он прилагал ежедневно, чтобы доказать даже и не полнейшую благонадежность, а самый настоящий животворный советский патриотизм, и все-таки всякий раз, как отпускал ревматизм и прыгучесть выходила из-под контроля, весь театр смотрел подозрительно – не может быть, чтобы Сашка не подорвал на ближайших же гастролях.
Да ведь это же не что иное, как просто вы-тал-кива-ние, сокрушался Саша и жаловался какому-нибудь своему товарищу, а товарищ, не обязательно даже и стукач, а просто самый обыкновенный дружок, сочувственно кивал и спрашивал: а ты, Саша, и в самом деле не «намылился» еще?
Да как же можно без родины-то?! Саша горячо начинал осуждать всех балетных беглецов – вот увидите, без родины их талант засохнет, вот увидите, окажутся пустоцветы, да как же можно русскому-то человеку жить без этого, без великого нашего правдивого, могучего и свободного, без поля Бородинского, без снежных просторов, где пращуры с соколами охотились, где кони Клодта бились… чьи кони?., что делали?., да-да, не поймаете, кони нашего барона Клодта бились и застыли в бронзе над исторической Фонтанкой, как же можно без этого?
Не горячись, Саша, не пережимай, говорили ему друзья, улыбаясь. И Саша прямо в отчаяние приходил – чем доказать, что искренне люблю родную землю? Прямо хоть в партию вступай, и вступил. Активность коммунистического сознания развил в себе артист до самой высшей степени. Даже анекдотов о Василии Ивановиче Чапаеве и ординарце Петьке чурался, даже Шолохова начал по второму разу читать заучивал Евтушенко, и все тщетно – не верил ему народ.
Невеселое из-за этого возникает настроение, думал артист, сидя в гримуборной после спектакля, не способствует это творчеству, ей-ей, не способствует.
Вдруг послышалось:
– Сашенька, дорогой!
В гримуборной без стука появились две мымры на одно лицо, а за ними двигалась какая-то бледная тень, спирохетоподобный молодой человек.
Вот, подумал Калашников, разве там к звезде моей величины могли бы так, без стука? Уж не менее трех телохранителей, наверное, ходят постоянно за Рудиком Нуриевым, не менее того.
Подумав в этом направлении, комсорг Большого театра, конечно, устыдился своих мыслей и вскочил навстречу вошедшим с протянутой рукой:
– Здравствуйте, товарищи!
Как вдруг:
– Ну, Саша дорогой, заслужил, заслужил ты сегодня хорошего поцелуя, – сказала одна из мымр, головная, и без всякой подготовки жесткими скукоженными губами впилась в нежную щеку артиста.
– А я вот не осмелюсь так запросто гения в щеку, – сказала вторая мымра, на первый взгляд вроде бы точно такая же, но на второй взгляд много приятнее, почти терпимая, едва ли не привлекательная. – Какой вы, Саша, гений, поистине гений! Вы сегодня просто покорили весь зал, а лично моя душа витала в небесах!
Как– то не по-нашему говорит, с опаской подумал Калашников, уж не оттуда ли?
– А вот этого не нужно! – строго поправила первая мымра вторую. – В захваливании, в культе личности Саша Калашников не нуждается. Саша Калашников – способный, думающий, идейный артист, творчество его развивает советские реалистические традиции, а что касается сегодняшнего вечера то, знаешь ли, Саша, здесь тебе нужно все-таки спросить самого себя – не слишком ли? Просто положа руку на сердце – не высоковато ли?
Ба, да это же Аделаида из райкома партии, которая мне ил-кооператив пробивала, а это с ней сестра ее однояйцевая, вспомнил наконец артист и подпрыгнул уже с распростертыми:
– Адочка! Права, права, как всегда, права! Сегодня немножко не в ту степь, чувство меры слегка изменило, есть, есть грешок!
Аделаида, которая до этого слегка побаивалась – вдруг не узнает, теперь с торжеством взглянула на Агриппину. Вот так, мол, к нам прислушиваются!
Агриппина же совсем зашлась от благоговения, вот только мелкая вороватая идейка мелькала – какую бы ниточку, ленточку, тряпочку унести на память?
Затем русскому гению был представлен скромный молодой человек Игорь Велосипедов, вот, может быть, интересно будет подружиться для взаимной пользы.
Какая же это польза, подумал Саша. Ну, ему, это понятно, эстетическое удовольствие, а мне-то в чем взаимность?
– А вы что же, критик будете, журналист? Велосипедов тут вздохнул:
– Нет, нет…
Почесывая затылок, он смотрел на артиста без всякого, так сказать, пиетета, а просто как на персону, близкую по возрасту.
– Нет, нет, я просто инженер, автомобильный ученый…
– Думающий! – шепнула с диссидентским подмигом Агриппина Евлампиевна.
Сашу тут осенило – ив самом деле может быть взаимная польза!
– Вот вы бы подсказали, старик, отчего у меня «Волга» на холостых оборотах глохнет, смогли бы?
– Думаю, смог бы, – серьезно кивнул Игорь Велосипедов. – Можно посмотреть. Думаю, старик, это не проблема.
– Игорь сейчас на перепутье, – доверительно, как своему, зашептала Аделаида Евлампиевна Калашникову таким специфическим прогорклым полушепотом, доступным, собственно говоря, каждому уху в комнате, но говорящим все-таки о партийном интиме между ней и Сашей. – Очень важен авторитет такого большого художника, как ты. Твое цельное мировоззрение… такие вещи сейчас на вес золота… Ну, вот, хотя бы вижу у тебя хорошую книгу; можно, скажем, с творчества Михаила Александровича и начать.
– Вот с этого и начнем, – весело согласился Саша Калашников, взял автомобильные ключи, и все направились выходу.
По дороге как раз о творчестве Шолохова и говорили. Саша Калашников вспоминал, какое сокрушительное впечатление на него в детстве произвел «Тихий Дон». Он тогда, можете себе представить, занимался в детской боксерской секции спортобщества «Крылья Советов», работал в весе «мухи» и развивал удар левой. И вот, читая роман, с восхищением обнаружил, что Григорий-то Мелехов как раз был левшой! Отец его Пантелей очень огорчился, обнаружив у мальчика левизну, и всячески старался развить у него правую, требовал, чтобы мальчик рубил справа. Ну, в общем, Гриша Мелехов очень хорошо развил свою правую, мог рубать и слева и справа, однако в решительные моменты всегда шашку перекладывал налево. Вся секция бокса тогда была глубоко увлечена этим обстоятельством, и многие завидовали герою эпопеи: вот сколько приходится работать над левой стойкой, а Грише Мелехову это было дано с рождения.
Все это Саша Калашников, конечно, рассказывал с улыбкой и добавлял, разумеется, что сейчас в зрелом возрасте молодости ему открылись шолоховские философские глубины, хотя, вообразите, и до сих пор левая стойка как бы остается пищей для размышления, потому что у него сейчас получилась такая ситуация – левая нога толчковая, естественно, на ней развивается мускулатура, особенно икроножная мышца, которая порой выпирает через трико, вот и приходится работать над правой ногой, чтобы добиться симметрии, ведь в симметрии, между прочим, кроется определенный принцип реализма. Согласны, товарищи?
Конечно, все согласились, а что касается философских глубин «Тихого Дона», вставила Агриппина Евлампиевна, то вот недавно открылась еще одна: оказывается, Михаил Александрович не сам писал, а как бы только лишь обрабатывал уже готовую книгу боевого офицера полковника Крюкова, это вот такое было недавно сделано исследование одним из… ну, в общем, одним из авторов!
Когда они вышли из служебного подъезда Большого театра, Москва в окрестностях была пуста. Лишь на стоянке такси у подножия монумента драматургу Островскому шумела пьяная очередь. Вполнакала светились высокие фонари. В отдалении под луной вырисовывались мелкие башенки гостиницы «Метрополь» и зубчики стены Китай-города. В центре композиции на широкой голове Карла Маркса, как обычно, сидела пара голубей, превращая эту недюжинную голову в подобие боевого шлема германского пса-рыцаря, нашедшего себе погибель на льду Чудского озера под ударами русских дружин, уже тогда близких к стихийному марксизму. Ближе к месту действия, то есть к паркингу Большого театра, стоял полуразрушенный питьевой автомат, из него скудной лужицей истекал на асфальт малиновый сироп.
Сестры попрощались с молодыми людьми и направились к метро «Площадь Свердлова». Перед входом они еще раз оглянулись. Молодые люди уже стояли возле белой «Волги», один такой худой-худой, страдающий внутренним распутьем Игорь Велосипедов, и второй маленький крепыш – звезда Саша Калашников.
– И все-таки что-то есть в мальчиках общее, – проговорила Аделаида Евлампиевна и выразила надежду, что Саша окажет на Игорешу большое положительное влияние. Ведь бывают же совершенно неожиданные симбиозы. Вот ты сама, Гриппочка, привела сегодня удивительный факт содружества великого писателя с красным офицером.
– Ах, Адочка, – вздохнула Агриппина, – мне не хочется тебя огорчать, но полковник Крюков был белым.
– Ты меня убиваешь, Гриппа, – густо произнесла Аделаида и прислонилась лицом к мраморной стене станции «Площадь Свердлова».
Агриппина, переполошившись, обняла ее за плечи, заглянула внутрь и обнаружила, что сестрица плачет сладкими-пресладкими слезами.
Между тем Велосипедов, обследуя машину артиста, вдохновенно прыгал от капота к щитку приборов, вдохновенно подныривал, заглядывал, нажимал, с головой уходил в дебри механизма. И вот вынес заключение:
– Бензосистема забита какой-то дрянью. Наверное, Саша, вы залили себе в бак загрязненное топливо или же где-нибудь со дна набирали. Никогда, Саша, со дна не набирайте, ведь повсюду жулье заседает, оно в емкости добавляет всякие сливы, а те на дно оседают. В общем, нужно бензин этот сжигать до последней капли, а систему продувать эфиром.
– Так сделайте же это, дружище, я вам буду благодарен, – сказал Калашников.
– Да что вы, Саша, да я просто по-товарищески это вам сделаю. Я под таким, знаете ли, огромным впечатлением от вашего танца.
Отправились за эфиром в аптеку (бывшая) Ферейна. По дороге, возле памятника Первопечатнику, конечно, пристала к ним пара педов:
– Алло, мальчики, вас двое и нас двое! Аида похулиганим!
Саша Калашников всегда в таких случаях борзел по-страшному. Не было такого педа ни дома, ни за границей, который, завидев Сашино румяное личико и попку с ягодичками, не вообразил бы себя его партнером. А между тем балетный наш был совсем по другому цеху, очень увлекался девушками, обязательно высокими, с медлительными нежными движениями, их он любил сладко мучить в абсолютно подавляющем стиле. А вот когда кто-нибудь смотрел на него так же, как он на своих девушек, тогда Саша по-страшному просто борзел и даже защищался нападением, спасибо боксерскому прошлому.
Словом, могла бы тут начаться настоящая потасовка, если бы Велосипедов не сказал этим двум кадрам, явно приезжим провинциалам, что в Москве всеми мерами защищается право прохожих граждан на самостоятельную прогулку, город режимный, много иностранцев, вы что, не понимаете?
Целки, наверное, догадались педы, пошли, Володя, на целок, видно, мы с тобой нарвались, давай тикай!
В общем, принесли молодые люди бутыль жидкого эфира и пару сифонных клизм, развинтили патрубки в бензосистеме и давай ее продувать путем накачивания летучей жидкости.
Объем работы, как выразился Велосипедов, был немалый. Шли часы, Москва пустела все больше, лишь кое-где порой раздавались дикие вопли, немедленно пресекаемые милицией. Велосипедов, как выяснилось, и в самом деле оказался ученым, блестяще знал внутренности самодвижущихся аппаратов, и Саша Калашников, не отличавший карбюратора от акселератора, конечно, без особого труда догадался, что судьба принесла ему в этот вечер хорошего полезного друга.
Когда работа была окончена, стояла глухая ночь, озаренная луной. При пересчете колонн Большого театра можно было убедиться, что их восемь.
Усталые молодые люди присели на капот проэфиренной автомашины. Хотелось курить, но, увы, сигареты вызывают возгорание опасных газов, пришлось воздержаться. Они сидели на капоте, вдыхали пары эфира и преисполнялись возвышенным настроением.
– Спасибо тебе, искусный мастер, – сказал Калашников, кладя руку на плечо Велосипедова. – Следил я за работой рук твоих. Вот Божье благословение, освобожденное нашей, конечно, революцией, – искусная человеческая рука!
– Руки мои бледнеют перед ногами твоими, великий артист, – так ответствовал Велосипедов, обнимая балетного за талию и заглядывая ему глубоко в поблескивающие, как Средиземное море, глаза. – С благоговением я постигал откровения пламенных танцев. Вместе с эоловой песней слетело на землю древнее дело твое!
Он вздохнул.
– Если бы нам, Сашок, подойти к берегам человеческой сути, если бы оставить за кормой нагромождения бумажного фальшивого мира, пожирающего наши древние леса… Хотелось бы тебе уйти к истокам своей телесной и духовной сути?
– Самтаймз, – ответил Калашников почему-то по-английски. – Но не посещает ли тебя временами, Игореша, мысль о незримой гармонии? Быть может, и шуршащие бумажные вихри в той же степени, что и порождающие их леса, несут нас в сторону нашей сути, ведь именно по бумажным путям перелетают от человека к человеку идеи свободы, равенства, братства, вспомним хотя бы «Коммунистический манифест», вдохновивший огромное количество пролетариата. Ты понимаешь меня, искусный мастер?
– Самтаймз, искусный артист, – прошептал Велосипедов. Они смотрели друг другу в глаза, их идеи взаимно влияли друг на друга, и в этот момент им казалось, что вот разомкнулась ловушка времени и вокруг простирается огромное пространство летящего мига.
– Эй, мужики, – обратились к ним два проходящих ханыги. – Стакана не найдется?
Велосипедов с Калашниковым их даже и не заметили.
– Вот ведь как заторчали мужики, – с уважением сказали о них ханыги.
Велосипедов и Калашников покачивались в восхитительных волнах эфирной эйфории, а между тем с их маленьким эфиром соединялся другой большой эфир, в котором в этот час, как и в любой другой, неслышно пролетали вкрадчивые враги мирового марксизма, короткие волны.
Исторический пункт
В те времена никто не знал, где работает Л. И. Брежнев, где помещается его главный кабинет – в Кремле, или, собственно говоря, под землей, или, почему бы и нет, в башне какой-нибудь. Вполне могло оказаться, например, что рабочий кабинет Генерального Секретаря нашей Партии помещается в Спасской башне Кремля.
Конечно, вид у этой башни нежилой, но ведь это только внешний вид, и только можно вообразить себе, какой там уют можно устроить при современном развитии техники. В общем, надеюсь, что никто не будет возражать, если мы разместим «командную рубку» страны в этой исторической башне под историческими часами, этими неоднократно воспетыми Кремлевскими курантами.
Как любое помещение, так и это обладало своими плюсами и минусами: конечно, когда у тебя над головой каждый час начинает бить проклятый неломающийся механизм, тут даже враг тебе посочувствует, кроме разве что товарищей Дубчека и Мао Цзэдуна, но, с другой стороны, отсюда через щелочку в шторе можно смотреть на передвижение подопечного населения, покупателей ГУМа, и радоваться их бодрому хлопотливому виду, их неплохому среднему внешнему облику, штиблеты на ногах, головные уборы на головах, на плечах польта, все врут на Западе, никто не голодает. Ну, а главное преимущество башенного расположения, конечно же, восхитительная секретность: ведь никому в голову не придет, что главный человек страны сидит в главной ее башне.
В то утро Брежнев читал письмо Велосипедова. Писали ему мало, видимо, потому, что считалось это бесполезным делом – все равно не дойдет, и поэтому генсек интересовался, по сути дела, всеми письмами, обращенными лично к нему, и только слегка досадовал, почему его всегда называют «уважаемым».
Попробовали бы Сталина назвать «уважаемым», иначе как «дорогой» отец народов и не мыслился. Даже Никитка и то предполагался «дорогим», а не «уважаемым»; а вот ко мне, понимаете ли, обращаются, как будто к директору завода, несмотря на то, что я так идеологию укрепил, почти Никиткой разваленную, да и вообще всю страну тащу на своих плечах плюс мировое революционное движение.
Некоторые корреспонденты, кажется, понимали, что «уважаемый» – слово недостаточное, но вместо того, чтобы просто написать «дорогой», употребляли совсем уже паршивое «многоуважаемый», что, конечно, еще хуже, чем просто «уважаемый», таким веет от него формализмом, пустой вежливостью, никак не выражает это любви народа.
Ну, а подпись? «Искренне Ваш», ну, это уж просто на грани наглости! Кажется, не вполне понимают люди, в какой адрес обращаются. «Искренне Ваш» – понимаете ли. Неужели же в голову не приходит скромно выразить в конце письма «хотовность» к самопожертвованию ради Партии, Родины, там, ну, некоторое чувство к тем… ну, кто все-таки эти святыни нынче уоплощает…
И еще чего-то не хватает! Брежнев морщился, никак не мог вникнуть в содержание, чего-то еще не хватало письму Велосипедова, кроме, ну, вот того, о чем упомянуто выше. С этим беспокойством генсек обратился к своему помощнику Александрову-Агентову, сидевшему в жестком кресле напротив.
– Читал, Андрей Михайлович? Не кажется тебе, что еще тут чего-то не хватает?
– Существительных, Леонид Ильич, – по-деловому ответил Александров-Агентов. Он, конечно, понимал, что волнует хозяина, что означает это «еще чего-то», однако полагал эти письма Велосипедова вопросом не первой важности в свете мировых событий. Все-таки дал немедленную и толковую справку: – В прошлом письме товарища Велосипедова недоставало глаголов, то есть сказуемых, здесь, Леонид Ильич, существенная нехватка подлежащих.
Брежнев, крякнув, прочистил языком полость рта (личного помощника можно не стесняться) и, чмокнув, обвел глазами этот скромный кабинет «архитектора разрядки», то есть себя лично, и подумал: а все ж таки будет и сюда, в эту башню, паломничество, как и в комнату Ленина, как в Оружейную палату. Затем хлопнул ладонью по велосипедовскому письму, снял очки и заговорил задушевно.
Александров-Агентов, прозванный за границей «советский Киссинджер», очень этой задушевности у генсека не любил, оборачивалась она всегда каким-то ляпом, однако внимал, потому что за это и зарплату получал.
– Вот, понимаешь, Андрей Михайлович, – говорил Брежнев, – вот читаешь такое вот письмо и думаешь – а ведь неплохой, видать, хлопец. Хлянь, и заботы человечества ему не чужды и хехемонизму Мао знает цену. А вот и о Партии нашей сказаны неплохие слова, и лучший талантливейший поэт нашей социалистической эпохи к месту упомянут. Хлянь, Андрей Михайлович, есть и философия, вот насчет фальшивой реальности рассуждает товарищ. И все ж таки обидно, когда такие харные хлопцы не понимают всех аспектов нашей политики. Может, им плохо объяснили?
Ну вот, хлянь, проблема крымских татар. Как же мы их можем вернуть в Крым, если они хай на весь мир подняли? Вот калмыки не орали и вернулись, также и прочие нации. Зачем же так орать на весь мир, вынуждать нашу Партию проявлять твердость? Я вас, товарищ Велосипедов, спрашиваю – зачем? И ручаюсь, что вы мне на этот вопрос не ответите.
Свободу Хинзбургу-Халанскову… Что же, товарищ Велосипедов, получается – суд осудил, а мы освобождать будем преступника, против советского суда пойдем, против нашей Конституции? Неэтично. Увы, бывает так, что чаша народного терпения переполняется, тут даже руководители ничего не могут сделать. А вам бы, товарищ Велосипедов, я бы посоветовал быть более ответственным, когда требуете отмены судебных приговоров, не безупречная это личность Халансков-Хинзбург.
Ну вот, конечно, и вторая парочка, баран да ярочка, Солженицын – Сахаров. Эх, товарищ Велосипедов, знал бы ты, дорохой, сколько бессонных ночей провели члены Политбюро, думая о недостойном поведении этих лауреатов. Немало ведь принесли пользы обществу в прошлом и тот и друхой. Один внес вклад в оборону отчизны, второй математику в школе преподавал. Разве мы этого не ценим? А знал бы ты, Игорь Иванович, что подорвали эти деятели наши идеологические позиции, как нахадили они нашим западным товарищам, ведь буквально корзинами с собраний выносили брошенные партбилеты. Хорошо, что у нас-то народ посознательней и дал такой всеобщий отпор отщепенцам.
А вот дальше, Андрей Михайлович, товарищ Велосипедов поднимает вопрос о выводе советских войск из Чехословакии. Это что же получается – человек учится в нашей советской школе, кончает наш вуз, работает в лаборатории, а выходит, никто не удосужился его ознакомить с самым доро-хим для нас, для трудового народа, с принципами интернационализма? Ей-ей, придется самому взяться за дело, а вот и соберу хруппу таких товарищей, поховорю с ними, постараюсь открыть им хлаза, а то они, видно, нашим хазетам не верят.
Ведь эдак-то и до прямой клеветы можно докатиться. Видишь, про психиатрию подхватил, явно по коротким волнам.
Наша, наша это вина, Андрей Михайлович, упускаем Велосипедова.
А вот по этому пункту я бы поаплодировал активности Ихоря, правильно поднимает вопрос о свободе слова, печати и собраний. В этом направлении, Андрей Михайлович, нам еще много предстоит поработать. Чего греха таить, хоть и превосходим мы усе другие демократии, а все-таки далеки еще от совершенства, надо продвихаться вперед, Велосипедов прав.
А вот посмотри, Андрей Михайлович, с каким искренним чувством утверждает товарищ Велосипедов единство и руководящую роль Партии. Все-таки чувствуется человек, воспитанный нашей системой, не какой-нибудь друхой. Ну, а насчет фальсификации выборов в Верховный Совет – сих-нал своевременный. Надо прислушаться. Я лично на свой избирательный округ могу положиться, а вот неплохо было бы проверить статистику в округе Шелепина Александра Николаевича. В общем… в общем… в общем, Андрей Михайлович…
Возникла пауза. Брежнев ждал от помощника помощи, но тот всем своим видом показывал, что в это дело он не полезет, что более важного всякого на повестке дня вагон и маленькая тележка, так что извольте, товарищ Леонид Ильич, без меня натешьтесь своей блажью, письмом Велосипедова, инженера Моторной лаборатории Министерства автомобильной промышленности, 1943 года рождения, проживающего по Планетной улице во Фрунзенском районе, где у нас секретарем по идеологии перспективный товарищ Феляев.
Александров-Агентов третьего дня был весьма удивлен, когда после запроса выяснилось, что в «вооруженном отряде нашей партии» собирается на инженера Велосипедова активное досье. Если уж этот инженеришке, очевиднейший болван и политический архипростофиля, сумел обзавестись таким впечатляющим досье, такими туманными записями и сомнительными комментариями этого капитана Гжатского, то можно только себе представить, какое у них накоплено досье на меня, «советского Киссинджера».
Ээ, таких бы хлопцев нам в ЦК Комсомола, думал между тем Брежнев лукавую свою думу. Вот неуспокоенность такая ощущается, порыв такой какой-то, ищущесть, что ли… Легче бы работалось товарищу Тяжельникову, в целом.
Однако как же ж с письмом-то поступим, ведь зарегистрировано ж. Ведь если поставлю, как полагается, «разобраться», несдобровать тогда уважаемому товарищу Велосипедову, сгноят харного хлопца. Нет-нет, Леонид, тут надо проявить индивидуальный подход.
– Ну, в общем, – вслух подумал он и вопросительно посмотрел на помощника.
– Вот последняя сводка. – Александров извлек из своего портфеля названное, длиннейший рулон плотно скатанной бумаги. – Садат вчера встречался с двумя американскими дипломатами Дерковицем и Винокуром, тайно, на Асуане.
– Ох, Садат, Садат, – закряхтел от старой болячки Генеральный. – Ох, допрыхается этот Анвар Садат…
Помощник продолжал огорчать:
– Вот к тому же, Леонид Ильич, от нашего человечка, близкого к… ну, к тому, кого называют «американским Александровым-Агентовым», – широчайшая, хотя и закрытым ртом улыбка исказила небольшое лицо специалиста, – ну, вот… стало известно, что возможно невероятное – мирные переговоры Израиля и Египта.
– Ыхыпта? – потрясенный генсек стал вздыматься из кресел. – Да ведь это же всю нашу… всю ее к этим… да ведь надо же ж срочно… стратехыческую оперативку… усех науерх!
– Стратегическая группа уже собрана, Леонид Ильич, – сказал помощник. – Товарищи ждут вас. Как всегда, под курантами.
Уже в стоячей позиции Брежнев подтянул письмишко Велосипедова и написал в левом верхнем углу свое заветное «разобраться». Прости, дорогой уважаемый многоуважаемый товарищ, не до тебя – Ближний Восток из-под носа уплывает. Искренне ваш – Л.Б.
Поднимаясь впереди Александрова по узкой сырой лестнице в комнату под курантами, он остановился на площадке, глянул в бойницу – народ по-прежнему бежал в ГУМ и из ГУМа – и спросил помощничка:
– А скажи, есть такое слово – «ищущесть»?
– Нет такого слова, Леонид Ильич, – быстро и спокойно ответил Александров-Агентов, но внутренне содрогнулся. Надо же придумать такое жутчайшее комсомольское слово – ищущесть!
Что же далее произошло в Спасской башне? До стратегических высот нам, конечно, не добраться, да и никакого желания нет туда карабкаться, а вот в оставленном кабинете генсека мы еще побудем несколько минут вместе с работниками личного секретариата, которые немедленно, как и положено, появились здесь после ухода вождя.
Все, что Брежнев набросал на своем столе, было немедленно собрано до последних мелочей. Затем работники на бронированном лифте низверглись в глубокое подземелье, где, собственно говоря, и располагалось продолжение Брежнева как государственного деятеля, гигантский личный секретариат Генерального Секретаря, или, если можно так выразиться, предводителя всей бессчетной армии секретарей, мудро управляющей секретами нашей большой грубой страны.
Здесь, в подземном центре, все, что набросал за это утро на своем столе Брежнев, поступило в обработку, частично на компьютер, но больше вручную. Такой же участи, разумеется, подверглось и письмо Велосипедова с резолюцией «разобраться».
Там, конечно, работал один американский шпион, который снял копию с этого письма, как, впрочем, и с некоторых других мелочей, и вынес все это хозяйство на поверхность.
В скором времени вся куча поступила на компьютеры большого учреждения в окрестностях Вашингтона, а там, конечно, сидел шпион одного большого телеграфного агентства, который устраивал там еженедельную «утечку». Вот так, собственно говоря, сочинение Игоря Велосипедова, опус 2, размножившись в газетных публикациях, ушло в эфир, а потом легло в виде страничек так называемого «радиоперехвата» (престраннейшая и абсурдная терминология нынче используется в идеологической войне, которая и сама по себе является тяжелой чушью), легло, стало быть, на рабочий стол Жени Гжатского.




























