Текст книги "Записки капитана флота"
Автор книги: Василий Головнин
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Другое их подозрение против нас, как мы заметили по вопросам их, состояло в том, не пошли ли мы из Петербурга по возвращении туда Резанова вследствие сделанного им правительству представления о неудаче его посольства. На сей конец они расспрашивали нас: зачем мы посланы были так далеко, как велико и как вооружено было наше судно, сколько людей, пушек и мелкого оружия мы имели. При сем случае сделали они несколько и смешных вопросов (по крайней мере, по совершенству, до коего доведено наше мореплавание, они должны показаться смешными), как например: каким образом мы могли так долго быть в море, не заходя никуда за съестными припасами, за водой и дровами; зачем русские строят такие крепкие суда, что они так долго в открытых океанах могут плавать; зачем мы имеем пушки и оружие; зачем плыли океаном, а не вблизи берегов от самого Петербурга до Камчатки и т. п.[43]43
Вопросы японских чиновников объясняются существовавшими в XIX веке японскими традициями. В 1636 году сегун запретил своим подданным под страхом смертной казни посещать чужие страны и строить крупные суда, годные для дальнего плавания. Запрет просуществовал до шестидесятых годов XIX века (Примеч. ред.).
[Закрыть]
Главную причину нашего похода, то есть что мы посланы были для открытия и описи малоизвестных берегов, мы от них утаили, опасаясь навести тем подозрение на себя, как то я выше упомянул, а сказали, что пришли мы в Камчатку с разными казенными вещами, нужными для здешнего края. Расспрашивая о нашем плавании, не упускали они под видом посторонних вопросов будто для одного любопытства спросить между прочим расстояние от Камчатки до Охотска, а оттуда до Иркутска и до Петербурга, и во сколько дней почта и путешественники обыкновенной и скорой ездой могут оное расстояние переехать. Но мы довольно ясно видели, что вопросы сии клонились к тому, чтобы определить им точнее, мог ли Резанов быть в Петербурге до нашего отбытия. Для той же самой причины спрашивали они нас и о возвращении корабля Резанова и изведывали, точно ли это правда, что корабль его без него возвратился в Петербург, а он сам остался в Камчатке и на другом судне ездил в Америку.
Японцы судили по малому пространству своих владений и по крайне ограниченному сношению их с иностранцами, где всякое малейшее происшествие, в котором замешаются чужеземцы, занимает все их государство как весьма важное и великое приключение, достойное быть во всей оного подробности предано позднейшему потомству, и потому воображали, что не только Россия, но даже вся Европа должна знать о нападениях Хвостова. А это их мнение было причиною, что они нам не верили и думали, будто мы в состоянии дать им подробный обо всем отчет, но не хотели. Сомнением и странными своими вопросами они нас доводили иногда до того, что мы им с досадой говорили: «Неужели вы можете воображать, чтобы такой малозначащий клочок земли, какова Япония, которого и существование не всем европейцам известно, мог обращать на себя внимание просвещенных народов до такой степени, что каждый человек должен знать о всех подробностях, как на некоторые ваши селения нападали самовольно два незначащих купеческих суденышка? Довольно и того, что вам говорят и доказывают, что нападение было своевольно, без воли русского императора!» Такими нашими замечаниями они отнюдь не обижались, а только смеялись.
Японцы одарены удивительным терпением, каждый из своих вопросов повторяли они по два и по три раза, стараясь всеми мерами, чтобы переводчики мысли их нам, а ответы наши им переводили со всякою точностью. Иногда по часу и более занимал их один какой-нибудь вопрос, но невзирая на такое беспокойство, они не показывали ни малейшего неудовольствия и даже между делом вмешивали, как будто для отдохновения, бездельные вопросы и допытывались ответа с такою же точностью. Например, спросили у нас, чья должность на корабле предсказывать ветры и погоды и назначать время, когда отплывать в путь. И когда мы сказали, что у нас нет особенного для сего человека, а это зависит от воли корабельного начальника, то они изумились, потому что у них на всякой лодке есть такой человек, и опять повторили вопрос.
Они нас продержали до самого вечера, позволив раза два выйти для отдохновения и обеда. Обед наш принесен был нашими работниками и состоял в каше и вяленых сельдях. В прибавок к тому дали нам японского вина саги по чайной чашке, а во время отдыха потчевали курительным табаком и чаем с сахаром, что между японцами считается немалозначащим угощением. Вечером возвратились мы из замка обыкновенным порядком и нашли свое жилище в прежнем положении.
На другой день, 29 августа, поутру опять пошли мы к градоначальнику. Японцы и в сем случае строго держались прежнего порядка в нашем шествии. Коль скоро введены мы были в залу и главный начальник вышел, то, сев на свое место, вынул он из-за пазухи несколько бумаг, из которых одну отдал первому по нем чиновнику Отахи-Коеки, а сей – подле него сидевшему, от коего отдана она была в руки переводчику Кумаджеро, который, развернув оную, сказал нам, по повелению начальника, чтобы мы ее прочитали, и с сими словами положил оную перед нами. Взглянув на бумагу, мы в ту ж секунду увидели, что она была подписана всеми нашими офицерами, оставшимися на шлюпе. Неожиданное сие явление тронуло нас чрезвычайно. Мы тотчас представили себе прежнее свое состояние и нынешнее и, воображая, что это последнее к нам письмо от наших друзей, с которыми так долго вместе служили, а теперь, вероятно, уже никогда не увидимся, мы не могли удержаться от слез, а особливо господин Мур: он был так тронут, что упал на колена и, приложив письмо к лицу, горько плакал. Японцы, тут бывшие, смотрели на нас с большим вниманием, не спуская глаз, и кроме Отахи-Коеки, все были тронуты; у некоторых даже на глазах показались слезы, которые они старались скрыть; а Отахи, напротив того, смеялся. Письмо сие было следующего содержания:
«Боже мой! Доставят ли вам сии строки, и живы ли вы? Сначала общим мнением всех оставшихся на шлюпе офицеров утверждено было принимать миролюбивые средства для вашего освобождения, но в самую сию секунду ядро с крепости пролетело мимо ушей наших на дальнее расстояние чрез шлюп, отчего я решился произвести и наш огонь. Что делать? Какие предпринимать средства? Малость наших ядер сделала мало впечатления на город, глубина не позволяла подойти ближе к берегу, малочисленность наша не позволяет высадить десанта. Итак, извещая вас о сем, мы предприняли последнее средство: поспешить в Охотск, а там, если умножат наши силы, то возвратимся и не оставим здешних берегов, пока не освободим вас или положим жизнь за вас, почтенный начальник, и за вас, почтенные друзья! Если японцы позволят вам отвечать, то предписывай, почтенный Василий Михайлович, как начальник. Мы все сделаем на шлюпе, все до одного человека готовы жизнь свою положить за вас.
Июля 11 дня 1811 года.Жизнью преданный Петр Рикорд,жизнью преданный Илья Рудаков и проч. и проч.».
Когда мы прочитали письмо несколько раз, то японцы требовали, чтобы мы перевели его. Нам не хотелось открыть им, что шлюп был не в состоянии сделать им ни малейшего вреда, хотя и желал бы того, и что принужден он идти в Охотск с намерением получить там подкрепление. И потому, следуя собственному нашему честолюбию и не желая дать японцам презирать нашу силу и возгордиться, будто они могли отразить наш шлюп, мы сочли за нужное дать в некоторых строках другой толк нашему письму: пальбу шлюп произвел, по нашему переводу, в собственную свою защиту, но не с тем, чтобы на японцев нападать, ибо они первые начали палить в него с крепости; малость ядер истолковали мы малым числом выстрелов; десант означало не то, чтобы съехать на берег и напасть на крепость, но окружить оную, чтобы не дать способа японцам нас увести из оной; умножить силы в Охотске – значило умножить или распространить власть действовать, ибо настоящим образом без воли правительства напасть на японцев шлюп не мог.
Когда мы перевели сие письмо таким образом, что японцы поняли наши мысли, на что было употреблено с лишком час, тогда они меня спросили, что бы я написал на шлюп, если бы японцы в Кунашире позволили мне отвечать. «Чтобы шлюп, – сказал я, – ничего не предпринимая, шел скорее к русским берегам и донес обо всем случившемся правительству».
По окончании расспросов о письме приступили они опять к другим вопросам, из коих весьма многие были те же, на которые мы накануне дали им достаточные ответы, а другие были новые, которые они предлагали нам так же беспорядочно, как и прежде, перемешивая их со старыми и вмешивая между ими какие-нибудь безделицы. Важнейший из вопросов был следующий: зачем мы пришли к их берегам, когда японцы запретили русским ходить, объявив Резанову именно, что у них существует закон, по которому приходящие к ним, кроме порта Нагасаки, иностранные суда должно жечь, а людей брать в плен и вечно держать в неволе?
На сей вопрос ответ наш заключался в следующем: мы слышали, что японцы не хотят позволить русским кораблям приходить к ним для торгу, но мы никогда не слыхали и даже вообразить не могли, чтобы запрещение сие могло простираться на те суда, которые, быв поблизости японских берегов, претерпят какое-либо бедствие или, по случаю недостатка в чем-либо для них необходимом, будут иметь нужду в их пособии, ибо большая половина самых необразованных, диких народов никогда не отказывает давать прибежище и помощь бедствующим мореплавателям. По сей-то самой причине и мы, имея крайнюю нужду в необходимых жизненных припасах и находясь недалеко от Курильских островов, искали между ими пристанища, где, встретив случайно японского чиновника, получили от него письмо и дружеское уверение, что нуждам нашим пособят его соотечественники в Урбитче, куда ветры нас не допустили, и потому мы пришли в Кунашир, где употребили все средства обойтись дружески с японцами и изъяснить им свои надобности, но они с нами поступили иначе.
Японцы желали, чтобы мы рассказали им все происшествия, с нами случившиеся, по порядку, с самого первого нашего свидания с их отрядом на острове Итурупе до той минуты, как захватили нас на Кунашире. При сем случае они притворялись и делали вид, как будто ничего прежде о сем деле не слыхали, а особливо удивлялись они, что начальник кунаширский не прислал к ним вещей, оставленных нами в кадке на воде и в разных местах на берегу. Потом спрашивали они нас, куда мы шли, когда повстречалась надобность в жизненных припасах, и потребовали, чтобы мы показали им наш путь на карте, в чем мы их удовлетворили, указав место нашего назначения согласно с прежним нашим объявлением.
Между тем японцы и сего числа, между прочими непосредственно к общему нашему делу принадлежащими вопросами, спрашивали нас о разных посторонних предметах, как например: о жителях Дании, Англии и других земель, где мы проходили; в каких местах у нас суда строятся, из какого леса, как скоро и прочее; а притом, под предлогом любопытства, спросили, велики ли у нас сухопутные и морские силы в здешнем краю? Обстоятельства и положение дел между двумя державами требовали, чтобы мы увеличили и то и другое; почему в Сибири прибавили мы довольно крепостей и войск, а также и в числе судов не скупились и рассеяли их по портам Охотского берега, по Камчатке и по северо-западному берегу Америки, а между прочим слепой случай заставил нас сказать, что и в Петропавловской гавани немало у нас императорских судов. Когда же японцы спросили, сколько, то мы нечаянно, к беде нашей, как то после окажется, попали на число семь.
Сегодняшнее наше свидание с японскими чиновниками так же было продолжительно, как и вчерашнее; по временам мы выходили отдыхать, обедали и были угощаемы на дворе сагою, табаком и чаем, а вечером возвратились в свою тюрьму таким же порядком, как и прежде.
В следующие два дня нас не призывали, но мы заметили, что японцы стали обходиться с нами ласковее, позволяли давать нашим матросам горячей воды и выпускать их по одному в коридор для мытья своего и нашего белья (с самого того дня, как нас взяли, по сие время японцы только один раз в дороге вымыли наши рубашки и то, по неимению мыла, очень дурно, и так легко вообразить себе можно, до какой степени ныне они были черны и даже гадки, следовательно, позволение вымыть их должны были мы почитать немаловажным снисхождением). Дали нам по чистой рубашке из присланного к нам платья, а также и матросам по просьбе нашей дали из нашего белья по одной рубашке, согрели для нас ванну и позволили вымыться.
Ванну японцы сделали для нас в пребольшом чану, нагрев воду посредством вставленной в боку чана медной трубы с небольшою каморою вместо печки, в которой жгли дрова несколько часов кряду, пока вода не согрелась. Они нас посылали мыться по очереди, начиная с меня и до Алексея, и всех в одной и той же воде. Сначала нам это показалось досадно; мы думали, что они в сем случае поступают с нами, как с презренными преступниками, которых восемь человек могут мыться в одной грязной воде, но успокоились совершенно с сей стороны, когда, к немалому нашему удивлению, увидели, что после всех нас в той же самой воде, не прибавляя ни капли свежей, мылись три или четыре человека из наших караульных солдат императорской службы. Звание сие, как я выше упоминал, довольно почтенное в Японии. Из сего видно, что японцы нимало не брезгливы и не имеют отвращения к христианам, которых многие другие азиаты считают существами погаными.
И, наконец, многие из дежурных чиновников, посещая нас в определенные часы, приносили нам гостинцы, как то: хороший чай, сахар, фрукты, сагу и прочее. А особливо один, по имени Осагава Накаемо, был к нам чрезвычайно хорошо расположен, ни одного своего дежурства не пропускал, чтобы не сделать нам какого-нибудь ласкового приветствия и не принести гостинцу. Мы после узнали, что судно, на котором ехал его брат родной, недавно без вести пропало; итак, может быть, мысль, что он где-нибудь терпит, подобно нам, такую же горькую участь, заставляла его более других об нас соболезновать и иметь попечение.
Но за все эти снисхождения, нас несколько утешавшие, японцы открыли нам такую новость, которая вдруг повергла нас в ужасное уныние. 31 августа поутру при обыкновенном посещении нас дежурным офицером, лекарем и переводчиком сей последний говорил с господином Муром что-то, в которое я вслушаться не мог, и подал ему бумагу. Мур, приняв оную, притворно смеялся и говорил, что это обман; потом вдруг сказал мне прерывающимся голосом, каким обыкновенно говорит человек в страхе и смущении: «Василий Михайлович! Слушайте!» – и начал читать следующее:
«1806 года октября 12/24 дня российский фрегат «Юнона» под начальством флота лейтенанта Хвостова в знак принятия острова Сахалина и жителей оного под всемилостивейшее покровительство российского императора Александра Первого старшине селения на западном берегу губы Анивы пожаловал серебряную медаль на Владимирской ленте. Всякое другое приходящее судно, как российское, так и иностранное, просим старшину сего принимать за российского подданного.
Подписано:Российского флота лейтенант Хвостов.У сего приложена герба фамилии моей печать».
Теперь всяк легко может себе представить наше положение! Могли ли мы тогда вообразить, что японцы нам поверят? Правительство их, крайне осторожное и осмотрительное в принятии мер, наблюдающее величайшую точность в исполнении оных, чрезвычайно взыскательное за самомалейшие упущения, строго или, лучше сказать, жестоко наказывающее за всякое преступление и привыкшее о законах других держав судить по сравнению со своими собственными, могло ли быть убеждено одними нашими словами, чтобы человек, так мало значащий в государстве, осмелился простереть дерзость свою столь далеко, чтоб брать самовольно формальным актом народ, в чужой зависимости находящийся, в подданство России, не имея притом сил удержать владения над оным, и раздавать полудиким людям медали с изображением своего государя? Бумага сия уверяла японцев, что нападавшие на них действовали по воле нашего императора. В таком случае они нас не иначе должны были считать как шпионами, которые думали в японцах сыскать дураков и уверить, что нападения на них сделаны были своевольством частного лица, а между тем высмотреть их берега и укрепления.
Сколь жестоко ни тронуло нас сие приключение, однако же мы не потеряли твердости и смело сказали японцам, что если они нам не верят, то пусть убьют: смерть нас не страшит, а рано или поздно дело сие откроется в настоящем виде. Японцы станут раскаиваться в своем легковерии и пожалеют об нашей участи, но уже пособить будет поздно; нам только то больно, что японцы так дурно мыслят о нашем правительстве. Как могут они думать, чтобы монарх такой великой и сильной империи, какова Россия, унизил себя до такой степени, чтобы послать горсть людей разорять беззащитные селения и пустые земли присваивать своему скипетру? И чем? Раздачей медалей с его изображением и бумаг за подписанием начальника торгового судна, которые были вручены людям, никакого понятия о их значении не имеющим! Такой поступок заслужил бы одно посмеяние. Но если бы обстоятельства заставили российского императора послать медали со своим изображением в какое-либо чужое государство, то мы смело можем японцев уверить, что поручение это не на Хвостова было бы возложено, посланный не стал бы ни жечь, ни грабить бедных поселян, и меры взяты были бы иным образом. «Смешно было бы причесть воле японского императора поступок двух или трех ваших купеческих судов, сделавших на каком-нибудь нашем курильском острове то же, что русские суда у вас сделали».
Японцы объяснение наше слушали со вниманием и на все говорили: «Да! Так!» Но сами смеялись и, казалось, ничему не верили. Они хотели знать настоящее значение бумаги Хвостова: где он взял медали, и действительно ли Хвостов и Никола Сандрееч один и тот же человек.
При переводе бумаги мы принуждены были уверять японцев, что российский фрегат не значит то, чтобы это было императорское военное судно, ибо фрегат может быть и купеческий, а «российский» означает, что он принадлежит русским. Другую перемену мы сделали в изъяснении Владимирской ленты, назвав оную полосатой лентой, ибо мы уже хорошо знали приятелей своих японцев: если бы сказать им истинное значение сего наименования, то они стали бы нас пять или шесть часов мучить вопросами. Надлежало бы сказать, кто учредил орден сей, на какой конец, кто был Владимир, когда царствовал, чем прославился, почему ордену дано его имя, есть ли какие другие ордена в России, какие их преимущества и т. п. Словом, надобно было бы объяснять им все наши орденские статуты, теперь же все это изъяснено одним словом полосатой ленты.
Что принадлежит до медалей, то мы сказали японцам: «Хотя никто в России не имеет права носить медали, кому не пожалована она государем, но серебряные медали даются у нас рядовым за храбрость, оказанную ими на войне, и также другим невысокого состояния людям за какую-нибудь услугу отечеству, и их можно купить после умерших. Хвостов же купил ли эти медали или снял со своих подчиненных промышленных, которые, может быть, находившись прежде в императорской службе, их получили, – нам неизвестно. В рассуждении же его имени мы только можем сказать, что судами, нападавшими на ваши берега, действительно начальствовал бывший в службе торговой компании лейтенант по имени Хвостов; если он вам известен под именем Никола Сандрееч, то это один и тот же человек». С такими нашими ответами японцы ушли от нас.
На другой день (1 сентября) поутру привели нас в замок к градоначальнику, наблюдая во всем прежний порядок, а сверх того, по причине бывшего тогда дождя, шел подле каждого из нас работник и нес над головою зонтик, чтобы нас не замочило. Такую же предосторожность и после они всегда брали, когда водили нас в ненастную погоду. Там сначала они нас расспрашивали о грамоте и медалях Хвостова; на вопросы их изъяснения наши были те же, которые накануне мы сделали переводчику. Сверх того они желали знать, что значили флаги, при конце бумаги нарисованные, и зачем они тут помещены. «Один из них, – отвечали мы, – называется военный флаг и употребляется императорскими военными судами; а другой – купеческий, для торговых судов, но зачем они тут нарисованы, мы не знаем, а думаем, что Хвостов хотел вас научить, как узнавать русские суда обоего звания, то есть военные и купеческие».
Однако же японцы думали не то и спросили нас: «Может быть, оба эти флага принадлежат императорским военным судам, но один из них поднимается тогда, когда они приходят с неприятельскими намерениями, а другой – когда цель их есть торговля?» Японцам немудрено было заключить, что у нас военные корабли торгуют, ибо у них весь иностранный торг с голландцами, китайцами, корейцами и жителями Ликейских островов принадлежит императору. Он скупает все привозимые ими товары и после отсылает их на своих судах во все порты государства, а некоторую часть и на месте продает купцам оптом. Но мы их уверяли, что в Европе военные суда никогда не торгуют. Потом они спросили нас, почему Хвостов приходил к ним под военным флагом. «Быв в таком месте, – сказали мы, – откуда никто не мог поступки его довести до сведения нашего правительства, он был в силах все делать, что хотел, и даже поднять флаг (штандарт), который только поднимается в присутствии одного нашего императора». За сей неосторожный ответ японцы помучили нас часа два вопросами: какой фигуры этот флаг, велик ли, что на нем изображено, в каких случаях он поднимается, часто ли государь приезжает на корабли и проч. и проч.
Между вопросами своими о бумаге Хвостова японцы спрашивали нас и о других предметах, из коих, по-видимому, более всего занимали и беспокоили их две небольшие медные дощечки, оставленные нами на Итурупе и на Кунашире. На первом из сих островов мы вручили ее самому японскому чиновнику, а на последнем оставили в пустом селении. На сих дощечках была вырезана следующая латинская и русская надпись:
Nov. Imp. Russ. Diana.
An. Dom. 1811.
Е. И. В. шлюп «Диана».
Капитан-лейтенант Головнин.
Мы оставляли такие дощечки на всех островах, нами посещаемых, как на обитаемых, так и на тех, где жителей не было, прибивая оные к деревьям с тем, чтобы в случае кораблекрушения и гибели нашей со временем могло быть открыто, где мы были и где должно было последовать несчастие с нами. Объяснив сии причины японцам, мы не могли их убедить в истине.
Сначала они несколько раз принимались расспрашивать нас, что значит надпись, и требовали объяснения на каждое слово порознь, переставляя иногда их в другой порядок и надеясь тем нас запутать. Потом сказали нам, что они слышали в Нагасаки от голландцев, будто такие дощечки европейцы оставляют на тех пустых островах, которые хотят присвоить себе во владение, и так не имели ли и мы того же намерения? Ответ наш, что доски, о коих они говорят, оставлять есть у европейцев обыкновение, только с другой надписью, не мог их успокоить; прямо они нам не говорили, но мы ясно могли видеть, что они нам не верили и сомневались, так ли мы переводим нашу надпись.
Японцы весь сей день занимались с нами. Главные и важнейшие предметы их расспросов были бумага Хвостова и наша дощечка, но они не упустили также, по своему обычаю, предложить нам несколько и посторонних, отчасти смешных вопросов, например: сколько в России и во всей Европе военных и торговых кораблей, сколько в какой земле портов и много еще других.
Возвратились мы из замка уже поздно вечером. Между тем, как выводили нас из присутственного места на двор обедать и отдыхать, мы имели случай обо всем между собою переговорить и сообщили друг другу наши мысли. Положение наше всем нам казалось самым ужасным. Опровергнуть подложность грамоты Хвостова мы считали невозможным, и как мы ни рассуждали, но видели, что японцы не иначе должны об нас думать, как о шпионах, следовательно, жребий наш будет либо мучительная смерть, либо вечная неволя, что должно быть еще в тысячу крат жесточе смерти. В побеге мы находили единственное наше спасение, но как нам можно было уйти? Мы содержались по двое, а потому всем вместе уйти было невозможно. Отчаяние иногда заставляло нас думать, не возможно ли открытою силою отбиться, когда нас вечером поведут из замка, но это была пустая мечта: сверх большого конвоя мы всегда были окружены таким множеством зрителей, что нас, так сказать, забросали бы грязью. И так мы, не находя никакого средства к спасению, решились ожидать, когда нас сведут всех вместе, и тогда уже помышлять о побеге.
На другой или на третий день после сего происшествия, когда дежурный чиновник, лекарь и переводчик во время обыкновенного утреннего своего посещения занимались с господином Муром и расспрашивали его о русских словах, Алексей несколько раз проходил по коридору подле решетки моей каморки, глядел на меня пристально, изредка посматривая на японцев, и, казалось, хотел мне тайно от них что-то сообщить, но когда я начинал с ним говорить, то он ни слова не отвечал. Наконец, сыскав случай, когда японцы на нас не смотрели, вдруг бросил ко мне сквозь решетку завернутую бумажку. Я тотчас наступил на нее ногой и стоял на одном месте, пока японцы не ушли, потом, взяв ее, нашел, что в нескольких лоскутках бумаги завернуты были небольшой гвоздик и записка, гвоздем писанная. Подписана она была Хлебниковым, но я не мог разобрать оной, сколько ни старался. Черты многих слов были неявственны, я только мог прочитать в разных строках следующие слова: «Бог», «надежда», «камчатский исправник Ламакин», «Алексей», «курильцы», «будьте осторожны» и несколько других. Я не мог вообразить, что бы значила эта записка. Если господин Хлебников пишет о деле, что и должно быть, то какую связь имеет с нашим делом какой-то Ламакин, о котором мы отроду не слыхивали?
Наконец я начал бояться, не лишился ли он ума. Мысль эта жестоко меня беспокоила: потерять лучшего и благоразумнейшего из товарищей для всех нас было горько. Когда Алексей пришел опять в наш коридор вечером, я спросил его: «Не потерял ли ума господин Хлебников, и что значит записка его, которой я разобрать не мог?» – «Нет, после все узнаешь!» – сказал он и опять оставил нас в величайшем недоумении. Я сообщил сие обстоятельство господину Муру, но записки послать было невозможно; он также не постигал, какую роль неизвестный нам Ламакин мог бы играть между японцами и нами.
Напоследок 4 сентября повели нас опять в замок, где, по обыкновению, до представления градоначальнику посадили на дворе на скамейки и дали курить табак. Тут мы имели случай свободно говорить, и господин Хлебников открыл нам ужасную тайну, в которой Алексей ему признался. Она состояла в том, что, когда японцы, захватив с лишком за год пред сим Алексея и его товарищей, расспрашивали их, зачем они приехали, то курильцы, вместо вымышленной ими басни, которую они нам рассказывали на «Диане», объявили японцам, что их послал камчатский исправник Ламакин высмотреть японские селения и крепости, а на вопрос их, зачем ему это надобно, они отвечали, что на другой год (то есть точно в то время, когда мы пришли к их берегам, как будто нарочно, чтоб подтвердить показание курильцев) придут к японцам из Петропавловской гавани семь судов: четыре в Матсмай, а три на Итуруп, за тем же точно, за чем приходил Хвостов (не должно позабыть, что прежде сего слепой случай заставил нас попасть на число семь, говоря о судах, находившихся в Петропавловской гавани).
Курильцы вымыслили сию сказку с тем намерением, чтобы отвлечь беду от себя и уверить японцев, что они силой принуждены были русскими к ним ехать. Теперь же Алексей просил господина Хлебникова уговорить нас, чтобы мы подтвердили, что они точно были посланы Ламакиным. Пусть всяк теперь поставит себя на нашем месте и вообразит, в каком мы долженствовали быть положении! Медали и грамоты, им розданные, и наконец, последнее объявление курильцев – все убеждало японцев, что мы их обманываем, а доказательства в нашу защиту в том только и состояли, что государь наш употребил бы большую силу, нежели два судна, если бы хотел объявить войну Японии. Но разве японцы не могли приписать слабого на них нападения худо обдуманным мерам нашего правительства или бессилию пограничных с ними наших областей, состояние коих хорошо им известно по описанию многих из их людей, проезжавших чрез всю Сибирь и даже до Петербурга?
Самое сильное против нас доказательство заключалось в Алексее. Я уже сказывал, что он требовал нашего подтверждения вымышленной им и его соотечественниками лжи; это значило, чтобы мы, быв правы, обвинили сами себя, а его, виноватого, оправдали. Мы заключили, что он, конечно, настоятельно станет утверждать справедливость своего показания и постарается всеми мерами нас обвинить; и если мы откажемся на его просьбу, то он более будет ожесточен против нас и, опасаясь наказания по возвращении в Россию, конечно, употребит все способы, чтобы нам никогда не быть в своем отечестве. С другой же стороны, мы и думать не могли о подтверждении его обмана по причинам, для всякого очевидным. И так мы сказали ему ласково и дружески, что согласиться на его просьбу никак невозможно и что это было бы дело ни с чем несообразное. Алексей ни слова нам не отвечал и заставил нас думать, что мы в нем получили непримиримого и опасного врага.
Когда нас представили градоначальнику, то он с самого начала стал нас спрашивать, справедливо ли, что камчатский исправник посылал курильцев для высматривания японских жилищ и укреплений? Получив наш ответ, состоявший в том, что мы этого не слыхали, да и быть сему никогда невозможно, они спрашивали Алексея, но ни их вопроса, ни ответа его мы не разумели. Наконец, после некоторых бездельных и ничего не значащих вопросов нас вывели, а Алексея оставили. Его долго расспрашивали, а когда его привели к нам и мы спросили у него, о чем японцы с ним говорили, то он отвечал нам коротко и сухо: «О своем старом деле». В продолжение дня одного Алексея раза два вводили к градоначальнику, но он не хотел никогда нам сказать, о чем японцы расспрашивали его.
Сегодня в числе многих пустых вопросов был один очень важный и любопытный, показывающий мнения японцев о справедливости и их законы. Они нас спросили, для чего мы взяли на берегу дрова и несколько пшена без согласия хозяев. Мы отвечали, что японцы должны знать, без сомнения, по донесению кунаширского начальника о всех средствах, употребленных нами, чтобы переговорить и снестись с ним, но он, загнав всех людей в крепость, оставил пустые селения по берегу и тем лишил нас способа объяснить ему нужды наши; когда же мы ехали к крепости, то он стрелял по нас из пушек. Мы хотели изъясниться знаками и оставили картинку и прочее на воде, но и это не помогло. Быв же обнадежены японским чиновником на острове Итурупе, что в их порту по письму его получим всякое вспоможение, мы не возвратились к своим берегам, что, конечно, сделали бы, если бы не получили его письма и не имели уверения в их дружбе, отчего находились долго в море и издержали почти всю провизию. А это и было причиной, что, лишившись всей надежды переговорить с японцами, мы взяли в оставленном ими селении небольшое количество дров и пшена, оставив за них плату разными европейскими вещами, а сверх того в кадку еще положили вещи и серебряные деньги. Когда же японцы с нами снеслись, то мы и в крепость поехали расплатиться с ними и спрашивали, чтобы они сами назначили цену.