355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Голованов » Остров » Текст книги (страница 10)
Остров
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 21:13

Текст книги "Остров"


Автор книги: Василий Голованов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Дальше и начиналась, собственно, тундра, открытый космос, забытые тропы млечного пути кочевья, выходить на которые в наши дни продолжали всего несколько человек. Космос начинался, собственно, уже за широким, не переходимым вброд устьем речки Васькиной, а те места, куда мы намеревались попасть, воображая себя способными на три, четыре и более дневных переходов, каждый из которых подразумевал столько же дней обратного пути, в некотором смысле вообще представлялись мне другой планетой…

Толик сказал, что возьмет с собой палатку, ружье, лодку-резинку и выдаст нам оленьи шкуры, чтобы подстилать под спальники, поскольку шкура, даже мокрая, «греет», а «пенка» – пластиковый коврик – не греет и сосет воду и, следовательно, в тундре не годится.

Обревизовав наши продукты, он обнаружил множество лишнего: у нас были крупы, у нас были макароны двух сортов и сухие супы. По его мнению, достаточно было чего-то одного, чтобы вместе с тушенкой приготовить сносный завтрак или ужин. Он велел выложить половину, но докупить чаю и сахара.

– Днем ведь вы не едите?

Я всегда ем днем, но до поры решил не вдаваться в этот вопрос.

В повадке Толика явно чувствовалась хватка и напор брата.

Путешествие, которое до сих пор рисовалось мне в романтическом ореоле, как сравнительно отдаленная и несомненно приятная возможность, вдруг подступило вплотную, так, что уже можно было различить некоторые неизбежные его последствия: усталость, проголодь, практическую беспомощность нашу – там, в космосе тундры – перед плохой погодой. Я старался не думать о том, что будет с нами, если зарядит дождь: у Петра был обычный стройбатовский ватник, у меня – старая пуховка из хорошей, но сильно потертой синтетической ткани, которую я обработал перед отъездом водоотталкивающим составом, но, несмотря на это, не сомневался, что куртка промокнет насквозь к концу первого же по-настоящему сырого дня.

Кроме того, сомнительно было, что мы выдержим предполагаемый Толиком ритм движения. Он сказал, что с Аликом они за раз проходили километров по пятьдесят, возвращаясь с «чировых озер» с полными рюкзаками свежей рыбы. Я понял так, что случалось это не один раз и, следовательно, проходить вдвое больше, чем рассчитывал проходить я, для него, в некотором смысле, привычно. По его рассказам, он ходил в тундру на неделю, взяв с собой только четыре пакета супа, три хлеба, чай, сахар и много папирос.

Все это казалось мне и удивительным и стремным, поскольку я ни разу еще не испытывал свой организм на выносливость в экстремальных условиях, довольствуясь комфортными спортивными нагрузками. Я не сомневался, что физически достаточно силен, но откровенно боялся мокрого холода и других последствий того «отрыва» от всего привычного, который был нами же и задуман, поскольку вероятность (и даже неизбежность) неизвестных нам доселе неудобств здесь, на месте, делались совершенно очевидными. Впрочем, все это не имело более никакого значения: на опасения надо было наплевать и быстро собираться.

Мы сбегали в магазин, докупили (как потом выяснилось, зря) чаю и сахару и, вывалив на пол содержимое рюкзаков, стали перепаковываться. Едва мы успели более или менее рассортировать вещи по степени нужности, как пришел Толик и объявил, что он готов. Я чуть не крякнул с досады, ибо не представлял себе, как это можно собраться за полчаса, не зная загодя, что тебе предстоит выходить. Позже я понял, что в этом не больше удивительного, чем в каждодневной готовности столичного жителя в любой момент выйти в город, имея в кармане несколько запасных жетонов на метро, телефонную или банковскую карточку, а в голове – точный, просчитанный по минутам маршрут своего движения к цели. Причем, главное, конечно – это представление о цели, понимание того, чего ты хочешь от города в этот день и как это получить.

Толик в любой момент готов был выйти в тундру с таким же ясным пониманием дикого пространства, точно зная, как долго и как тяжело мы будем идти, где возьмем воды, где убьем куропатку или гуся, чтобы добавить его к тому небольшому количеству крупы, которое следовало взять с собой, где лучше заночевать и как быстрее восстановить силы после целого дня пути.

Помимо лодки, ружья и прочего штатного экспедиционного снаряжения Толик, как я подсчитал впоследствии, взял с собой:

– ложку, миску, кружку;

– нож;

– черное шерстяное одеяло, заменяющее ему спальник;

– шкуру;

– легкие кроссовки;

– резиновую куртку на случай проливного дождя;

– патроны;

– папиросы.

Все остальное он рассчитывал добыть в тундре или разжиться этим у нас, поскольку готовились мы тщательнейшим образом и понабрали с собою всего на все случаи жизни. С чувством одновременного восторга и недоумения оглядывал Толик наш развал, способный заполнить прилавок небольшого магазина кучей интересных и полезных вещей, польза и ценность которых – ни по отдельности, ни вместе взятых – не вызывали его сомнений. Он не мог взять в толк только того, как все это мы собираемся унести с собою в тундру: консервы, крупы, макароны, кофе, чай, сухари, сушки, сгущенку, шоколад, книги, фотоаппарат с тремя объективами и кучей пленок, диктофон и кассеты, рамки для гербариев, туалетные принадлежности, запасное белье, штаны, рубашки, носки…

Клянусь, мы не взяли с собой ни одной ненужной, бесполезной вещи. Тем не менее, перед неотвратимостью «завтра» со многим пришлось расстаться: я давно знаю, что рюкзак весом 30 килограммов унижает меня, превращая в отупелое и страдательное существо, а если он будет весить больше, то психике всерьез угрожают неприятности. Желание сдаться перед трудностями делается непреодолимым; позор поражения подавляет все другие чувства, воцаряясь на вершине ценностной пирамиды и верша оттуда свой гнусный суд…

В общем, сказав Толику, что к утру мы будем готовы, мы с Петром принялись критично выбирать из совокупности всего нужного наименее нужное. После того, как я выложил из рюкзака последнюю книгу (а это была замечательная и совсем не тяжелая книжка дзенских афоризмов; я всегда вожу ее с собой, и, признаюсь, мне непросто было отказаться от книги, как от принципа) дело определенно пошло быстрее. Я здраво рассудил, что диктофон мне тоже будет ни к чему в тех местах, где встреча с интересным собеседником наименее вероятна; вслед за диктофоном в «модуль» – герметичный прорезиненный мешок-контейнер, который используют в пещерах спелеологи – отправилось все «добавочное» к фотоаппарату, спирт, вся «запасная» одежда, все дублирующие друг друга продукты – в результате едва ли не треть еды и вещей. Сбросив в модуль двадцать килограммов, мы получили более или менее пригодные для переноски рюкзаки. Мой весил 27 кг, петькин примерно столько же. Но если б я хотя бы час погулял со своим рюкзаком за поселком, то, наверняка, выложил бы из него еще хотя бы пару банок тушенки: тогда, глядишь, и позвонки бы не потерло так друг о друга, и плечо не так оттянуло бы…

Но – так или иначе – к походу теперь мы были готовы и сон наш был долог и сладок.

Солнечным утром мы оттащили модуль с лишними вещами в «оружейку» – чуланчик в конторе, запирающийся на замок, навешенный на сваренную из арматуры дверь, за которой хранилось несколько противогазов, примитивная радиостанция военного образца с комплектом батарей к ней и еще множество небесполезных, но по большей части неисправных вещей. На этом, однако, порыв движения иссяк. Толик почему-то не появлялся. Я пошел к Григорию Ивановичу и застал его возле сараюшечек на морском берегу за плотницкой работой: где-то он раздобыл отличный кусок свежего дерева (а надо сказать, что на Колгуеве нет иного дерева кроме плавника – бревен, вынесенных в море северными реками) и теперь с помощью топора и ножа с поразительным мастерством выделывал полозья – ровные и гладкие, как стекло – для небольших нарточек.

Оказалось, что Толик куда-то ушел еще с вечера.

– За Аликом? – догадался я.

– Наверно, так.

Это меня слегка озадачило. Тундра тогда представлялась мне разверстой на все четыре стороны плоскостью, прихотливо запутанной в самой себе и я не мог, хоть убей, вообразить себе, как на этой плоскости можно разыскать человека или оставить ему послание в месте, которое он ни в коем случае не минует. Вернувшись в гостиницу, я объявил Петру, что поход наш, скорее всего, откладывается до завтра. Это его раздосадовало. Меж тем, обстоятельства неуклонно складывались в нашу пользу, что понял я только потом.

Во-первых, если бы Толик не нашел Алика, то, неся один палатку, лодку и ружье, заскучал бы в первый же день нашего похода. А заскучав, заторопился бы домой и поломал бы весь замысел.

Во-вторых, перевозчик наш Саша, на лодке которого собирались мы отправляться, накануне случился пьян, а с утра, соответственно, был выпимши. Еще не зная его в лицо, мы, отправившись бродить по поселку с фотоаппаратом, повстречали необычайно добродушного парня, который дал мне сфотографировать себя, угостился сигаретой и в невнятных, но сердечных изъявлениях радости, расположения к нам и вообще, доброты жизни, обмолвился, между прочим, что нас-то, по-видимому, он и повезет на лодке завтра. Человек с понятием здраво рассудит, что везти нас неопохмеленным он не мог. Опохмелившись, мог бы, но – поди расскажи всю правду о причудах ликующей, бегущей ада души! – похмельная эйфория коротка и едва ли энергии его всеохватной любви хватило бы надолго. Скорее всего, высадил бы он нас на полпути до Васькиной и помчался бы в поселок за догоном… Зато на следующий день! Ничто так не способствует тщательному исполнению задачи, как героическая сосредоточенность похмельного разума, устремившегося помыслом к трезвости… Чему и стали мы назавтра свидетелями…

Поскольку дел у нас не было, мы полдня просто праздно шатались по поселку.

Все было так же, как два года назад, только настил улицы по-над морем совсем обветшал и не похоже было, чтоб его чинили.

Все было так же, только огромный кусок берега на середине поселка – как раз против того места, откуда осенью меж Кошек проходят тяжелые океанские волны – ополз вниз и береговой обрыв подступил совсем близко к крайним домам, в окнах которых – из-за того, что стекла были треснуты или разбиты – парусил мутный целлофан. Тонкая дрожь треснувшего стекла – словно похмельный озноб, нарастающий до чувства всеохватного страха: а как же здесь зимой?! Гнилое крыльцо, хрупкая пожилая женщина. Стоит, отрешенно глядя на море. Ветер шевелит короткие волосы. Шепчет что-то, поеживаясь и кутаясь в душегрейку того же синего цвета, которым выкрашены были когда-то стены барака. Несколько прикипевших, как лишайник, к серому, выскобленному зимними ветрами дереву пятнышек синей краски еще напоминают об этом. Мелкий дребезг стекла и мокрый ветер… Провода, превращенные морской солью в хрупкие окислы, рвутся под собственной тяжестью…

Старик перебирает на солнышке ржавую железную цепь. Все вещество жизни на острове сотворяется людьми из того, что другими брошено, а ими найдено и, соответственно: потеряно – подобрано, оторвано – приспособлено, отрезано – подшито… Металл, пенопласт, веревки, пластик – весь мусор мира, который прибивает к острову – все идет здесь в дело. Цепь. Откуда она у старика? А главное, для чего ему? Глупый вопрос: просто он нашел ее когда-то. Должна же быть на острове цепь? Вот, она у него.

Залатанные валенки, заштопанная красная шерстяная шапка, много раз чиненная телогрейка… Да и сарайчик позади, кажется, выстроен из разобранных по досочке ящиков…

Старик смотрит на нас из какого-то темного далека. У него удивительное лицо. У всех старых людей здесь удивительные и очень печальные лица, словно они знают о жизни что-то такое, о чем нельзя думать или вспоминать без грусти. Вот-вот, вспоминать. Прошлое. То прошлое, которое не было ни враньем, ни выдумкой, и которое было прекрасно…

Зачем же неумолимый ветер из будущего, налетая с необузданной силой, уносит все дальше милые сердцу образы, громоздя между ними и мутными от грусти глазами старика какие-то картинки, бессмысленные, как мультики; каких-то новых и неизвестно откуда взявшихся чужих людей – вроде вот нас, например – взамен прежних, близких?

У старика был сын. Хороший сын. Однажды у него случился острый приступ аппендицита. Фельдшер в поселке не решился резать, вызвали санрейс. Все получилось как нельзя лучше: борт прилетел, парня вовремя доставили в больницу в Нарьян-Мар. И тут, в больнице – с досады, что ли, на то, что в субботу работать приходится – дежурный врач сказал:

– С вами, с ненцами, всегда так: сначала напьетесь, как свиньи, а потом возись с вами, как с людьми…

А парень не пьяный был. Он вообще непьющий был. Как отец, как брат его. Просто у него приступ аппендицита случился, и его сюда привезли. Он не знал, как ответить на такую обиду, а стерпеть не мог и выбросился из окна.

Вот. Давно уже это было.

Только такую прореху в душе разве заштопаешь?

Старик опускает голову, не хочет больше смотреть на нас.

Возле большой спутниковой антенны мы наткнулись на Виктора Михайловича, начальника станции космической связи, сидящего на солнце с котом на плече. Он тоже мало изменился: лицо приветливо и серебряная шкиперская борода не потускнела. И только по некоторым вопросам, которые он задал – сколько стоит жетон на метро, давно ли мы были в Питере и каков он сейчас – я понял, что он решился уезжать в Петербург. Спросил – так ли.

– Да. Насовсем. Хватит…

Горечь тонко прозвенела в его голосе. Пятнадцать лет на Севере. Пятнадцать лет в прокуренной каюте с видом на море, которое лишь в редкие погожие дни вроде сегодняшнего кажется голубым; полцистерны спирта и браги выпитые за все эти годы здесь, за непрозрачными стеклами, сквозь которые – благодарение Богу! – не разглядишь толком ни людей, ни мусор на берегу; рация, часы, прирученные тикать по Гринвичу, разобранные радиоприемники и телевизоры более нигде не существующих, снятых с производства марок…

Это все, что у него было, но так и не стало ему убежищем за годы самого медленного в мире дрейфа…

– Впрочем – все равно, – устало улыбается Виктор Михайлович, отправив наши телеграммы.

Он все решил, он хочет обратно в свой город, из которого уехал когда-то. Как же он туда попадет? Ведь этого города больше нет…

Ну, конечно, конечно, в некотором условном смысле… Он поймет – и как-нибудь найдется, приспособится…

Уезжая с Колгуева, Виктор Михайлович упаковал в ящики кое-какие вещички, которые просил выслать ему почтой, как только он пришлет перевод. Когда я был на Колгуеве в 1997-м, эти вещи так и лежали на почте. Никаких денег Михайлыч не прислал. Где он теперь? Что с ним? Очень надеюсь, что он все же благополучно добрался до стрелки Васильевского острова, которая не так уж и изменилась за минувшую сотню лет – а вещи из прошлой жизни, как это часто бывает, оказались попросту не нужны ему…

Когда, сделав круг по поселку, мы вернулись к Григорию Ивановичу, он закончил делать нарточки и теперь, сидя на обрыве морского берега, похожий немножко на Винни Пуха беззлобностью своей приземистой фигуры, беседовал с каким-то мне не знакомым мужиком. В руках того была бутылка спирта – несомненно, краденого, ибо плескал им он слишком уж лихо – и стакан. Прислушавшись к разговору, я с удивлением понял, что обсуждают они обстоятельства и возможные подробности гибели сына этого мужика, парня двадцати с чем-то лет, который летом минувшего года на моторке проскочил Кошки и вылетел в открытое море. Был туман. Он стал носиться, видно, большими кругами, пока не выжег весь бензин, но так и не нашел берега. Его понесло в сторону Чёшской губы, к Канину. В августе на лодку натолкнулось какое-то судно. Он был мертв. Примерно уже неделю. Двадцать дней он продержался в море живой. Что пил, непонятно. Кроссовки, кожаные, съел. Умер от переохлаждения…

Попивая с Григорием Ивановичем разведенный спирт на берегу, отец вспоминал все это без видимого горя. Больше поразило его невероятное количество мертвецов в морге Архангельска, куда его вызвали забирать сына.

Может быть, он и впрямь не испытывал горя, этот отец. Во всяком случае, немало было в ту пору на Колгуеве отцов, которым так и не довелось порадоваться сыновьей доблести. Скорее уж пожелали бы они своим сыновьям смерти, чем того позора, в который ежедневно вовлекались они, вырванные из прошлого и не нашедшие будущего дети праздности и безвременья, слепо блуждающие в пьяном бреду мира…

Алик пришел под вечер, часов в пять. Издалека я заметил его, сидящего на крыльце гостиницы с папиросой в зубах. Заметив меня, Алик испытывающе поглядел мне в глаза и улыбнулся:

– Я знал, что ты вернешься сюда побродить…

Что ж, мой сон ни в чем не соврал мне. Мы знали друг о друге больше, чем можно было подумать и радовались, что все совершилось именно так, как каждый того желал…

Толик перехватил его в балке на Собачьем ручье, куда Алик явился к утру, чтобы поспать, ночью прошагав по тундре километров пятьдесят, осматривая – на будущее – песцовые норы.

В то лето он был неутомим и полон сил, Алик. И полон надежды: вместе с Толиком они недавно отправили в военкомат бумаги с просьбой взять их на военную службу куда-нибудь в опасное место, на Таджикскую границу с Афганистаном, где должны были пригодиться их неутомимость и отвага, умение стрелять без промаха и слышать каждый шорох. Разве много в армии солдат, не знающих ни усталости, ни голода, ни страха?

Да, они готовы были убивать, защищая призрачные рубежи не существующей больше великой Родины, но они не хотели умирать от безысходности здесь, среди человеческого смрада.

Они верили, что у них впереди будущее.

Они жили как солдаты – без жен, с готовностью завтра же выступить по первому зову с полной экипировкой.

Они несколько раз писали свои рапорты.

Никто никогда не откликнулся им.

День, проведенный в неподвижности, ночью выгнал нас с Петькой на морской берег. Ночью, хотя бы и белой, когда краски дня слегка выстывают и надо всем воцаряется тишина – все неуловимо меняется и остров делается воистину прекрасным. Восторг ожидания бежит впереди нас холодной змейкой беззвучной волны вдоль мокрой полоски пляжа. Пар стоит в устье реки над водою. Открывающаяся на закат страна с едва проступающими на плоскости вершинами далеких холмов, над которыми проливается с неба желтый свет – все это так прекрасно, что хочется… Что? Молчать? Кричать? Нет, просто видеть это. Смотреть, не отрываясь.

Мы ехали сюда и за этим.

Нигде этого нет, только здесь, на этом неприветливом берегу: золотая река, текущая в золотом русле из голубой глины.

Пока мы гуляли, погода испортилась. Натащило тучи, стало теплее. В гостиницу мы возвращаемся, облепленные комарами, словно осыпанные пеплом болота, курящегося насекомыми. Но мы ехали сюда и за этим.

Дневник похода

Я почти ничего не помню.

Не помню, завтракали мы, или нет. Конечно, должны были позавтракать; присущая мне мера внутреннего беспокойства вообще не дает мне начать день без завтрака. Я могу не обедать и, на худой конец, не ужинать, но не завтракать – это уж слишком. Завтрак это святое. Возможно – и даже наверняка – я придаю несообразно большое значение нескольким ложкам овсяной каши и чашке кофе со сливками, но черт меня побери, я не дам и ломаного гроша за грядущий день, если не будет хотя бы кофе и бутербродов: день этот почти наверняка полетит в тартарары и расцветет порождениями самых худших чувств, на которые только я способен, и я об этом честно предупреждал – в смысле «черт меня побери». Почему я и полагаю, что в «Отче наш» под хлебом насущным имеется в виду прежде всего завтрак. Осмеливаюсь утверждать это по крайней мере в отношении себя: не видать мне Царства Божия без завтрака; даждь ми, Отче, завтрак и избави мя от лукавого, и ныне и присно, и вовеки веков, аминь.

И все-таки завтрака я не помню.

Помню, что было пасмурно. Пришел Алик и сказал, что лодка готова. Не помню, накрапывал дождь, или нет. Наверно все-таки нет, потому что если бы да, то я что-нибудь запомнил бы: как ветер сеет капли на пажити моря и со всех сторон падают они в лунки кругов, разбегающихся по воде; или вот этот звук, когда капли клюют капюшон; или мокрость лица, когда идешь час, еще час – и некуда деться от дождя, и лицо поджимается, особенно губы, такое делается туповатое, равнодушное к страданию лицо – это я через год испытал, на Новой Земле – а тут, значит, просто день был такой, словно через минуту пойдет дождь. А он пошел только ночью, после того как раз, как часа три простояла хорошая погода.

Помню, когда мы вышли из гостиницы и по тропинке с высокого берега спустились к морю – рюкзак показался мне очень тяжелым, но я дотащил его до лодки и сбросил, и мне показалось, что ладно, ничего.

Была высокая вода, мутная, лодка стояла у самого берега. Мы, помню, сфотографировались: уселись на корму со своими исполинскими рюкзаками – суровые такие, непреклонные, на лицах глубоко значительные выражения… Настолько это банально все, что даже простительно.

Снимок, на котором есть я, сделал Саша Ардеев, лодочник наш и перевозчик: я ему навёл, он щёлкнул. Сам сниматься не захотел – у него, противу нашего, было смиренное и даже самоуничижительное настроение, которое есть духовный венец похмелья – то есть такой стыдливый взгляд на себя со стороны, который большинству людей никоим образом недоступен по причине несгибаемой злостной гордыни.

Я Сашу потом за рулем лодки снял – и на снимке так же очевидно смущение, которое делало лицо его таким трогательным: словно не объектив всматривался в него, а око Господне, и перед этим оком он оробел и ослаб от малости своего человеческого совершенства. Саша, божий человек: когда я в следующий раз приехал, он умер уже, а был на год моложе меня…

Потом, по идее, мы должны были бы уложить рюкзаки, отвести лодку подальше от берега, запрыгнуть в нее и, оттолкнувшись в последний раз веслом… Потом Сашка должен был бы рвануть стартёр, сизое облако дыма должно было бы окутать работающий на холостых оборотах мотор и, наконец, моторка, описав длинную дугу…

Ничего этого я не помню.

Помню: была желтая вода.

И слегка покачивало, пока не зашли за Кошку.

Небольшие волны ровного дыхания моря.

Помню страх, нарастающий по мере удаления от берега: очень уж далеко до него, километр или два, вокруг вода желтая, холодная, не море, а так себе, а все равно, глубоко, и волна, и случись что…

Что?

Не знаю, что это бывает, когда случается, но – случись что – не доплывем.

Уже ни поселка, ни берега вообще не было видно, когда подошли к «Оби». Помню Алик спросил:

– Хочешь вопрос для «Что? Где? Когда?»

– Ну?

– Где сейчас находится прославленный дизель-электроход «Обь», гордость советского полярного флота: рейсы в Антарктиду там и по всему Севморпути?

Или это он накануне спросил, когда сидели на ступеньках гостиницы и курили?

Вблизи громадный мертвый корабль, вросший в мель в двух с половиной километрах от берега, производил столь грандиозное впечатление, что мои попытки уместить его в кадр оказались смехотворными: на снимке получился бы просто ржавый корабль, но силы небесные, как было впихнуть туда все окружающее?! Море, тихо хлюпающее под почерневшим бортом, ржавую тень на желтой воде, тоскливое, полное невыраженной жалобы гудение металлической пустоты или грохот железного листа, оторванного ветром – отдающийся многократным эхом в черных гротах окон испачканной птичьим пометом надстройки, бурой, как утёс? Как вложить в снимок ощущение пустоты – там, внутри корабля, гулкой пустоты, как в кино, когда откуда-то сверху сочатся и падают капли? Как передать одиночество? То ли его одиночество, брошенного всеми некогда славного корабля, из последних сил удерживающего прежнюю форму; то ли собственное твое человеческое одиночество перед этим гиблым форштевнем, нависшим, как ржавый топор, над плахой моря, одиночество твое в предстоянии смерти?

Помню, как налетел ветер, на корабле ожили звуки и он заскрипел, как умирающий великан. Но как уместить сонмы нестройных воплей, сливающихся в один грозный стон, в немотствующий снимок? Явление смерти должно быть величаво, как латынь.

О, инженеры минувших дней! Сонмы ветров омывают детище ваше в мертвом затоне далекого острова! О, достойнейший в белом кителе муж, первый ступивший капитанским шагом на её, девы-Оби мостик, тот, за которым пошла она, повинуясь слепо, сквозь полыхающие изумруды южных морей, наперегонки с летающими рыбками в антарктические воды, к пловучим горам, отломившимся от стен, опоясывающих страну вечного холода… Жив ли ты еще, первый её капитан? Или сам взираешь на смерть невесты своей с равнодушием мертвеца?

Последними завладели «Обью» геологи: выработавший свой ресурс корабль поставили на якорь, а потом, для пущей верности, посадили на мель возле Колгуева, когда тут стали искать нефть. Корабль стал экспедиционной базой. Но после того, как нефть была-таки изыскана на востоке острова, геологи выстроили там свой поселок и в середине семидесятых бросили «Обь», сняв с нее все, что им было нужно. После этого еще несколько лет обдирали корабль жители Бугрино, пока не ободрали до голого железа. Когда мы проходили под носом «Оби», вылезать на нее было уже опасно: завывания смерти не зря предупреждали каждого; палуба могла разверзнуться под ногами, как трухлявая пасть, а падение в железных лабиринтах к черной соленой ржавой воде пустых трюмов – стать последним полётом в вечность.

О корабле вспоминали совсем незадолго до нашего приезда: все-таки в электромоторах «Оби» было несколько сот килограммов чистой, как червонное золото, меди. Но залегала она на недосягаемой глубине в разрушенном и залитом водой машинном отделении. Толик имел какое-то касательство к «медной лихорадке»: то ли ему предлагали деньги, чтобы он нырял и разбирал моторы, то ли он сам хотел…

Есть что-то особенное в руинах кораблей. В бесконечной битве человека и моря корабль не ведает ни отдыха, ни страха. Он не сдается – но умирает. И чем добротнее корабль, чем круче его борта, чем крепче детали надежного когда-то механизма, тем более странные мысли приходят в голову: о неизвестной судьбе, о крепости, которая противостоит, но все же всегда бывает сокрушена, о неизбежности гибели и забвения и о грандиозной всеохватности моря, которое безразлично поглощает всё – и корабли, и людей, и драгоценности, и помои – и в один прекрасный день, может быть, действительно поглотит всё, что есть, если только новый праведник не сотворит нового ковчега, чтобы запустить новый цикл истории, в котором все повторится снова…

Помню чувство облегчения, которое я испытал, когда мы отошли от «Оби» и повернули к берегу.

Зачем – не помню.

Это был низкий тундровый берег, устье какого-то ручья. Мы, может быть, думали высадиться там, но мне это место не понравилось. Несколько балков было у ручья в тумане. Потом гуси побежали и Толик закричал, но они убежали в туман.

Столкнули лодку обратно в воду: этого не помню.

Когда прикидываю, сколько всего времени мы добирались, получается часа три. Правдоподобно.

Помню, долго брели по воде: мелкие места пошли и Саша заглушил мотор, чтоб не сломать винт, мы спрыгнули в воду и повели груженую лодку куда-то вперед. У Петра в сапоге оказалась дырка и он сразу промочил ногу и сильно погрустнел, как будто его огорчили очень несправедливо. Холод проник ему первому под оболочку, докоснулся до него. А он был почти мальчишка еще, и Бог его знает, что он думал, когда мы брели… Ну, не по морю, конечно – потому что эти мелкие места, они за Кошкой, закрыты от прямых ударов волн – но все равно: брели средь вод. И земли вокруг не было. И только пока за лодку держишься, есть ощущение, что вместе со всеми знаешь, куда идти. А стоит остановиться и хотя бы чуть-чуть отстать, как сразу проклёвывается холодок обступающей тебя пустоты. Еще минута – другая – и они скроются в тумане, а ты так и останешься стоять по колена в зеркале, один-одинешенек.

Начался отлив.

Помню выступившие из воды глинистые отмели, лоснящиеся, будто спины китов. Пару раз мы залезали в лодку, находя глубокое русло меж участками оголившегося дна, заводили мотор и неслись вперед в этом глинистом лабиринте.

Потом спрыгивали опять в воду, опять лодку вели.

Вокруг был мир, сотворенный из глины.

Глина отмелей: самая нежная, самая тонкая серая глина, которую мне когда-либо доводилось видеть. Глина, не оскверненная ни единым прикосновением, глина в своей первосути, в изначальных формах, выточенных водой до совершенной обтекаемости; глина рожденная здесь; год за годом, слой за слоем тысячи лет нарастающая, набухающая; живущая темной слепой жизнью глины; дышащая сырым первобытным тяжким духом глины; обнаженная основа мира, на которой удалось удержаться лишь крошечным пучкам йодистых водорослей да водяным червям…

Помню, во время пролета на лодке из-за отмели вдруг ударилась в разные стороны громадная стая белощеких казарок, крыльями раздирая белые холсты тумана…

Помню, как слева показалась впервые Кошка – несколько едва возвышающихся над тусклой водой отмелей – и Алик ткнул меня в бок и показал пальцем:

– Смотри, изба: не развалилась.

– Где?

– Да вон…

Крошечный кусочек суши и сруб, кажется даже без крыши, перекошенный весенними водами. Чайки, кружащие над островком с резкими криками… Это строение прекрасно вписывалось в нарисованный глиной пейзаж, ничем не нарушая его геологического покоя. Лишь позже я понял, что это была та самая обозначенная на карте промысловая изба, в которой я в пору бегства мечтал затвориться и жить месяц или два, чтоб «умереть от себя»…

Я говорил Алику, что вот, интересно было бы взглянуть, если не развалилась.

Давно никто уже не добирался до этой избы.

За два месяца я, наверно, сошел бы здесь с ума.

Помню: русло повернуло в сторону берега. Мы сначала летели на моторе, а потом крадучись пошли, толкаясь веслами. Потом вытащили лодку на берег. По глине легко скользила, как по маслу. Поначалу я даже не понял, что всё, мы прибыли. Потом Алик подхватил свой рюкзак и пошел, оскальзываясь на свежей керамической отливке русла. Это, значит, и есть речка Васькина.

Здорово из-под сапог глину выдавливает, когда с рюкзаком идешь. Помню, я когда надел на плечи свой рюкзак, почувствовал, как волокна шейных мышц захрустели, как рвущееся стекловолокно – льдистый такой звук – и не подумал даже, а всем своим существом ощутил: «не может быть». Нереально. Я не выдержу. Это адская тяжесть. С таким рюкзаком мне никуда не дойти, даже обратно. Только если бросить.

Минутная слабость, когда все мысли, все чувства подаются назад: хорошо запомнилась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю