Текст книги "На пристани"
Автор книги: Василий Афонин
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Василий Афонин
На пристани (рассказ)
В наше время женщины не носят белые платья, а жаль. Это так красиво – женщина в белом платье. Да если еще стать у нее. Следует, правда, заметить, что статная женщина хороша и в любом платье. Но все же… все же лучше в белом. В отрочестве и юности нравилось мне любоваться белыми платьями.
После войны, году в пятьдесят каком-то, когда по деревням в сельповских лавках стали продавать различную материю или товар, как говорили тогда, шили заневестившиеся девушки и молодые женщины себе белые платья и выходили в них на улицу.
Иная идет по зеленой улице по траве, да плавно так. Белое на ней платье, полуботинки светло-коричневые, носочки белые с синей каемочкой, на плечах радужная косынка, волосы со лба гладко зачесаны, по спине тугая толстая коса с бантом. Ах, как прелестно. До сих пор помню одно платье, забыть не могу.
Прошлым летом сидел я на обской пристани районного села, пароход ждал. Плыть мне надобно было вниз по Оби и довольно далеко. Августовский день был сухой, солнечный, но не жаркий, дремотный как бы. Августа оставалась всего неделя, и осень уже проступала во всем: огрубела, полегла трава, листья на деревьях пристанского сквера и в палисадниках рубленых домов заметно тронуло желтизной, на противоположном лесистом берегу различались желтые и красные цвета – пожелтели березы, покраснели осины.
Я сидел под деревьями на скамье с высокой спинкой, отложив прочитанные газеты, смотрел на текучую воду, за реку, думал, и никто не мешал мне. Люблю я такие вот тихие маленькие пристани на Оби, на притоках ее, пристани районных сел или просто сел, где пассажиров всегда всего несколько человек, все давно знают друг друга, идет размеренная сложившаяся жизнь, на пристань провожать приходят с гармошками, в ожидании парохода закусывают прямо на воздухе, разложив снедь, ведутся неторопливые обстоятельные разговоры о хозяйстве, сенокосе, огороде, детях и прочих заботах. А подплывет пароход, начнут прощаться, целоваться неловко, всплакнут, долго будут махать отплывшему пароходу рукой.
Так вот сидел я в задумчивости некоторой, отдыхал, и времени свободного было у меня более двух часов. Из тенистого переулка к пристани спустилась рослая сильная девушка в белом платье с хозяйственной, не тяжелой, судя по всему, сумкой в правой руке. Поставив на траву неподалеку сумку, стоя около дерева, она оглянулась, поймала мой взгляд и долго и пристально, не мигая, посмотрела на меня. Затем прошла к воде на дощатый причал, побыла там немного и вернулась обратно к дереву. Пустая скамья была за ее спиной, но девушка не хотела садиться, прохаживалась среди берез и рябин, изредка поглядывая в мою сторону.
Все в ней было привлекательно: рост, стан, поступь. Загорелые ноги, загорелые открытые до плеч руки и шея. Густые рыжеватые волосы стянуты были на шее узлом. Лицо веснушчатое, но веснушки ничуть не портили ни щек, ни лба, а напротив, были вроде бы необходимы ей – глазам, улыбке. И вся она была такая свежая, здоровая, такая чистоплотная. Ко всему еще – белое платье. И не чисто-белое, а с чем-то таким едва проступающим по полю – не то травой, не то веточками, не то листочками, что мне особенно нравилось.
Полузабытым почти, дале-еким потянуло на меня из юности деревенской, из тех сумеречных теперь уже дней. Вечер, цветущие по огородам подсолнухи, амбары, тополя, мост через Шегарку, луна, негромкие печальные звуки гармони, затравеневший переулок, запахи полыни, запахи подсохшего в лугах сена, белое платье…
Задумавшись заново, не заметил я, как девушка подошла к моей скамье. Подошла она с правой стороны, со спины как бы.
– Простите, – сказала девушка. Звучный переливчатый голос ее лился изнутри, был прямо сама мелодия. – Простите, вы не… такой-то?
– Да-а, – неопределенно произнес я, вздрогнув от неожиданности. И встал совершенно машинально. Но встать-то надо было.
– Я вас сразу узнала, – улыбнулась девушка. – По фотографиям в журналах. Не сердитесь, пожалуйста, что я вас отвлекла. Но так странно было увидеть вас здесь, в селе, на пристани. Дело в том, что… я ваша давняя читательница. Пристрастная, можно сказать. У меня есть ваши книжки. Не все, правда, но есть.
– А-а, – с той же неопределенностью протянул я. И мы оба замолчали.
Тогда, пододвинув к себе с другого края скамьи газеты и портфель, пригласил я девушку сесть: она не уходила, а стоять перед нею чуть ли не навытяжку было как-то неловко. Девушка села, опустился и я на свое место. А раз пригласил сесть, значит, следует затевать и вести какой-то разговор – иначе как?
– Платье у вас красивое… белое, – начал я, находясь в смущении.
– Это я сама пошила, – сказала девушка. – Мама «Работницу» выписывает, а там выкройки всякие. Смотрю, вот этот самый фасон. Машинка у нас своя, мама меня лет с пятнадцати приучила кроить и шить. Ну и вязать, понятно. Я и переняла от мамы. И материю вместе выбирали. Я так люблю белый цвет. А еще – синий.
Все это она говорила просто и искренне, без малейшего кокетства, жеманности, без всякой игры и желания нравиться. Слушать ее было приятно. Слушая, любовался я ее большими красивыми руками и длинными ровными пальцами. Руки и ногти рук были ухоженны, что также вызывало симпатии к девушке. Крупные колени, прикрытые подолом, держала она вместе, на ногах девушки были белые поношенные слегка босоножки с ремешком.
– У вас какой пароход? – спросила девушка. Глаза у нее были очень спокойные, зеленоватые, окруженные рыжеватыми изогнутыми ресницами.
– «Дмитрий Пожарский».
– Когда же вы отплываете от пристани?
– Ровно в шесть часов.
– А у меня «Онега». Я на двадцать минут раньше вас.
– Раньше приплывете.
– Не знаю. Можно я посижу с вами до парохода, поговорю?
– Ну что вы. Скажите, а в селе вы… дома или в гостях?
– В гостях. Тетка тут живет, материна родная сестра. Старшая. Давно хворает, а я приезжала навестить. Неделю гостила. Упросила, чтоб не провожала меня, тяжело ей будет подниматься на берег. Домой возвращаться. А дом мой далеко, в верховье Кети. Не приходилось бывать в тех краях? Бывали когда-нибудь на Кети?
– Далее Клюквинки не случалось.
– Ну-у, это всего лишь средина Кети. Ах, какая река наша, Кеть! Красавица река, правда? Особенно весной. Хотя я люблю ее во все времена года. Но более всех речек и рек люблю я свою родную речку Кедровку. До Усть-Озерного доберешься, Кеть на Катайгу повернет, а мне на северо-восток, на Кедровку. Там несколько маленьких речушек сливается вместе – Озерная, Кедровка, Ломоватая, Маль-Кас. Слившись, впадают в Кеть. Так вот Кедровка – моя родина. Название одно чего стоит?! А Ломоватая! А Маль-Кас!
– Судя по всему, вы медсестра либо учительница. Учительница, да?
– Учительница, вы угадали. И мама моя учительницей была, год назад на пенсию вышла. Школа у нас восьмилетняя. Мама всю жизнь вела младшие классы. Все меня уговаривала стать учительницей, перенять ее профессию. Ну я и переняла. После школы поступила в областной педагогический. Четыре года учебы и – обратно. Четыре года уже отработала, язык и литературу преподаю. А вы сюда по делам, вероятно, приезжали? Командировка?
– По делам, да.
– От нашей областной газеты?
– Нет, сам по себе.
– Я читала ваши публикации в газете. Заметки про Обь, они в трех номерах печатались, верно? И вот это, где обо всем понемногу. О том, как вы очки дочери ремонтировали. Мне понравилось. И не только мне. О заметках много говорили. Но вы так редко печатаетесь в газете. В этом году, кажется, ничего не было. Почему?
– Это не моя вина. От редакции зависит.
– Что, трудно печататься?
– Вообще трудно печататься. А в своей газете, пожалуй, труднее всего.
– Вот как? Странно. А что же так?
– Весь материал, все чувства необходимо вместить в пять-шесть страниц текста, а иначе не примут – таковы требования. Да и эти шесть страниц пока опубликуют… Сократят обязательно, подправят, а то и фразу какую-нибудь от себя вставят, красней из-за нее потом перед читателями.
– Да-а… А вот рассказ ваш, памяти Юрия Казакова. Там еще сноска была, что рассказ печатается в сокращении. И много сократили?
– Все правильно, сноска была. Знал, что сократят, но заранее согласился с этим. Рассказ журнальный, для еженедельника великоват, хотя и в еженедельнике могли бы опубликовать его полностью, если бы захотели. На меня так подействовало известие о смерти Казакова, что я, горюя, очень скоро написал рассказ. Поскорее хотел увидеть его опубликованным, потому и предложил еженедельнику. Месяца через три рассказ напечатали.
– Чувствуется, что вы переживали.
– До сих пор тоскую. Никого так жалко не было, как Казакова.
– Вы так и не познакомились с ним, не поговорили?
– Самое обидное, что нет. Не встречал ни разу. Все надеялся, что когда-нибудь сведут же нас дороги – познакомлюсь, поговорю…
– А как вы впервые натолкнулись на него как на писателя?
– Жил я в то время на окраине Новосибирска, на западной окраине его, в бараке. Лет шестнадцать или семнадцать было мне. Однажды сидел в комнате барачной, никого, кроме меня, не было. Взял, включил приемник. А приемник старый, небольшой, послевоенного выпуска. Но работал чисто. Кажется, «АРЗ» назывался. На тумбочке он стоял, в углу возле окна. Включил, слышу, рассказ передают. А я читать любил с малых лет. Начало рассказа пропустил, потому не знал, что за рассказ, чей. Но слушать было интересно. Десятиклассники там, парень и девушка дружили, и так все хорошо было у них. Один раз поехали они зимой за город, к тетке парня. Поздний морозный вечер, лес, небо звездное, а они идут к электричке…
А потом девушка оставила парня, вышла замуж. Вот уезжает она с мужем на Север и просит своего бывшего друга проводить их. И он приходит на вокзал. В этом месте я разволновался до слез. Возраст был такой, как у героев рассказа в дни их дружбы. Передача закончилась. Диктор объявил, что читали рассказ Юрия Казакова «Голубое и зеленое». Выключил приемник, долго сидел.
С того дня запомнилась фамилия, стал искать книги его, читать. Год за годом открывал для себя и других писателей, на время увлекался, остывал, забывал. Многих, кого читал, скажем, не без некоторого интереса лет пятнадцать-двадцать назад, сейчас не могу читать. Вот уж и сам стал литератором, десять лет пишу. Что-то из названного мне самому не написать, но как читателя это уже не устраивает. А Казаков был всегда рядом, и чем старше становился возрастом я, тем ближе и дороже был он мне. Из всех пишущих ныне для меня он самый настоящий.
– Знаете, со мной происходит то же самое, что и с вами. Многих современных писателей читаю с трудом, хотя по профессии своей я обязана это делать. И не просто читать, а еще и объяснять ценность и значение прочитанного ученикам. Так это порой сложно. Но Казаков мой писатель. Был и есть. Почему и подошла к вам. Вы не обиделись на меня за резкость суждений?
– Ничуть не оскорбило меня ваше признание, что многих читать трудно, а ведь надо что-то говорить ученикам. Это не резкость суждений. Так оно и должно быть, на мой взгляд. Я и сам во многом сомневаюсь. И в литературных именах.
– С годами все дальше отходишь к старой литературе. К классике.
– Ну если вы в вашем возрасте отходите, то я давно уже отошел.
– После вашего рассказа в еженедельнике перечитала «Северный дневник». Господи, думаю, ведь это же документальная книга. Очерки, по сути. А читаешь будто что ни на есть самую художественную.
– Так и я читал ее.
– Изложено просто. До удивления. Обыкновенные слова, какими мы говорим. Но вот он как-то расставляет их и… получается проза. Да какая! Кажется, сядь сама и тут же напишешь нечто подобное.
– Это признак первый высокого дара – простота изложения. Но это обманчивая простота, она многих сбивает с толку, молодых особенно. За этой простотой кроется тяжелая работа. Читателю виден один результат работы, а все отходы – опилки, стружки, обломки вне его зрения. Так оно и должно быть. У настоящих так оно и есть. Когда вижу, как автор строит фразу, читать его неинтересно. Но если не понимаю, как написана фраза при всей ее простоте, как написан абзац, страница, вся книга, как, скажем, у того же Казакова или у еще более высоких – Лермонтова, Чехова, Бунина, – если не могу сообразить, откуда что берется, тут и начинается мое читательское и профессиональное удивление. Значит, это высший результат. Так вот мыслю я, так сужу. Таково мое твердое убеждение.
– Помните, в «Северном дневнике» есть глава о мужестве писателя?
– Еще бы.
– Никто так не написал о состоянии писателя, а он написал.
– Да, глава прекрасная.
– После смерти его сразу издали три больших сборника. Видели?
– Один есть у меня.
– «Осень в дубовых лесах» или…
– «Осень в дубовых лесах».
– Ой, как я радовалась, что купила. Случайно совершенно. Поехала в районное село, иду по улице, смотрю – книги с лотка продают. Одна женщина крутит в руках Казакова, а я стою за спиной ее, сердце замирает. Думаю, хоть бы положила. Только опустила она книгу на лоток, я тут же перехватила. Прочла все заново, частью рассказы подзабылись. Вечерами читала, в тишине. Ме-едленно, перебирая слова, строки. Как из родника пила. Мне подумалось, что многие не понимают еще, какой это был писатель. Рассказ «Во сне ты горько плакал» мог написать человек лишь с абсолютной талантливостью, как, впрочем, и другие рассказы. Вы согласитесь со мною?
– Таким он и был. Но многие этого не понимают, верно замечено, одни из невежества, другие от зла и зависти. Говорю о писателях.
– Разве может быть в вашем деле – зло и зависть?
– В нашем деле все может быть. Еще и не такое.
– Когда читала «Во сне ты горько плакал», особенно вторую половину, все во мне дрожало. В конце он подымается до таких высот. Тряслось внутри. Редкие книги заставляют так вот глубоко сопереживать. Прочту рассказ, отложу книгу. Сижу, думаю.
– Так оно и должно быть. Грустно другое. Крупных писателей мы почему-то всегда ищем на стороне, стыдясь и боясь подумать, что они могут быть рядом. А он как раз и был рядом.
– Но ведь есть же читатели, понимающие цену ему?
– Таких много и со временем будет еще больше.
– Я с вами откровенна. Сознаюсь, что если люблю кого-то или что-то, то – до дна. Так вот и с Казаковым. С Буниным, с Блоком. Вдруг при мне начнут говорить о ком-то из них, признаваться в любви, я не могу слушать. Выхожу. Так ревную.
– Со многими так происходит, поверьте.
– А как вы относитесь к разговорам, что он повторяет Бунина?
– Это придумали злые и завистливые люди, литераторы. Иные из них сами и лыка не вяжут, а вот поди же ты, судят так. С различными литераторами приходилось разговаривать о Казакове. Одни его и за писателя не считают, другие, морщась, признают кое-какие достоинства. Третьи искренне любят, но их меньше. С литераторами лучше не говорить о нем. Многим он просто мешал. Я этого долго не понимал, потом уж догадался, в чем дело.
– Странно все это.
– Казаков совершенно самостоятелен. А Бунин – школа его. Казаков как бы продолжение школы. Художнику без школ не обойтись. Любому. Для меня Казаков является неким мостом, перекинутым из старой литературы в нашу. Из той, что называется образцовой.
– У вас никогда не создавалось такого впечатления, что будто его вообще не существует в современной литературе? Об одних пишут без конца, говорят, обсуждают. А о нем ни слова.
– Он сам заметил это. С печалью.
– Помните пятидесятилетие его. Ни наград, ни премий, ни статей юбилейных. Поместили заметочку в «Литературной газете» и все.
– Это помню. Ему бы лишь за одно умение обращаться с русским языком дать самую высшую литературную премию. Хотя, может быть, таким художникам, как он, не нужны премии, награды. Ни к чему. Они свободны от всего этого. Работают и все. Пишут, рисуют, играют…
– Но все же обидно. Иной обвешан различными званиями, наградами, регалиями. А вам не кажется, что некоторые писатели, о ком то и дело появляются статьи, все они, кстати, теперь лауреаты Государственных премий, – что во многом идут по пятам за Казаковым, то есть дописывают те темы, которые он подымал много лет назад?
– Да, это так.
– Неужели ни у кого из них не дрогнуло сердце при мысли о Казакове, когда им присуждали и вручали премии?
– Уверен, что сердца дрогнули, но только не от мысли о Казакове.
– Неужели никто из них не захотел отказаться в пользу Казакова?
– Как видите, ничего подобного не случилось.
– Скажите, вы учились чему-нибудь у Казакова?
– Это один из моих учителей,
– А кроме него?
– Аксаков, Бунин.
– Я читала в одном из журналов ответы ваши на анкету, в них ни Аксаков, ни Бунин названы не были, а были Лермонтов и Хемингуэй.
– В анкете речь шла не о литературной школе, а о самых любимых писателях, которые наиболее выразили в своих стихах и прозе мое внутреннее состояние. Они выразили – Лермонтов и Хемингуэй.
– Это ваши самые любимые?
– Самые любимые.
– А что у Хемингуэя нравится вам более всего?
– Все, за малым исключением.
– Вы часто упоминаете Лермонтова. Он, по сути, и должен быть вашим первым учителем. Так ведь, да?
– Так оно и есть, он первый.
– Почему же вы не назвали его рядом с Аксаковым и Буниным?
– Рад бы назвать. Чему и как учусь у Аксакова и Бунина – могу объяснить внятно. Чему учусь у Лермонтова – объяснить не сумею. Но он постоянно во мне. Перечитываю его чаще других.
– Что для вас главнее в Лермонтове – поэт или прозаик?
– Прозаик. Ничего не знаю выше лермонтовской прозы.
– У вас есть Лермонтовская энциклопедия?
– Имеется.
– Мне брат двоюродный прислал из-за Урала. Он в институте литературу преподает. Прислал как новогодний подарок. Ну и книга! Все в ней о нем. Она так у меня на столе и лежит. Вечером устану от тетрадей, отвлекусь на минуту, казалось, открою наугад, начну читать и – на полчаса. Все интересно. Сколько нового, неожиданного. Ей цены нет, этой книге, а тираж обидно мал. Попробуй, купи. Новостью для меня было прежде всего, что в нем смешались три крови, в Лермонтове. То, что его предки выходцы из Шотландии, я знала и раньше. А вот третья кровь! Это, видимо, и дало результаты – дар такой могучий. И клок светлых волос надо лбом – признак высокой породы. Помните, у Печорина светлые волосы, а усы и брови черные. Лермонтов там как раз рассуждает о породе,
– Есть такое.
– Вы не устали? Не утомила вас своей болтовней?
– Ну что вы. Мне интересно.
– Скажите, а Булгакова любите вы? Это один из моих любимых.
– Люблю, пожалуй. Одну книгу – очень,
– «Мастера и Маргариту»?
– «Мастера и Маргариту».
– У меня нет отдельного издания, журналы. Книгу не достать нипочем. Послушайте, как он мог, а?! Ну Москва, тридцатые годы, все эти прохиндеи типа Степы Лиходеева… он их наблюдал в жизни. Но Воланд?! Свита его?! Один кот чего стоит! Кот – прелесть. А Понтий Пилат, Иешуа Га-Ноцри?! Казнь на Лысой Горе?! Все эти страницы, что в статьях именуются историческими. Многие куски знаю на память. Вот хотя бы это… «Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город. Исчезли висячие мосты, соединяющие храм со страшной Антониевой башней, опустилась с неба бездна и залила крылатых богов над гипподромом, Хасмонейский дворец с бойницами, базары, караван-сараи, переулки, пруды… Пропал Ершалаим – великий город, как будто не существовал на свете…» А полночный бал у сатаны?! Как можно написать такое, не видя никогда? Вообразить? Как вы думаете?
– Это и есть талант.
– Но все одно, я в обиде на него, на Булгакова.
– Что так?
– Да он ввел в обиход слово «мастер». Теперь все литераторы называют друг друга мастерами. Начнешь читать статью – тот мастер, этот мастер. Даже неловко делается. Есть и рубрика «Мастера молодым».
– А вы не читайте статей, они почти все одинаковы. В них непременно употребляются определения «щедрый» и «пронзительный». Или «ювелирная работа», или «филигранная техника». Как дойдет до «щедрый и пронзительный», дальше можно и не читать.
– Знаете, что вам скажу? Только не сердитесь, пожалуйста.
– Постараюсь не рассердиться.
– В жизни у вас лицо угрюмое и с выражением глубокой тоски, как и на фотографиях. А говорите вы с душой.
– Вот тебе на! Как же мне иначе говорить с такой прелестной собеседницей. Во время разговора как раз вся моя тоска пропала.
– Вы не смейтесь. Я не закончила… Знаю, вы из крестьян, а лицо у вас совсем не мужицкое, хоть и бороду отпустили. И речь правильная.
– Вы мне, сударыня, напомнили одного литератора, с кем я познакомился после первой своей публикации. Мы сидели в кафе, обедали. Он поднял вдруг от тарелки глаза и стал внимательно так смотреть на меня.
– Что случилось? – спросил я, обеспокоясь.
– Врешь ты все, – сказал литератор. – Что твои родители крестьяне. Ты не мужик. У тебя лицо белогвардейского офицера. Барона.
– Ах-ха-ха! Вот видите, не одной лишь мне показалось.
– Ну литератору тому простительно, он был в таком состоянии, что свободно мог принять меня за кого угодно.
– На Шегарку приезжаете?
– Очень редко. Раз в два-три года. Пусто там теперь, глухо…
– Чувствуется, как любите вы родину свою, печалитесь о ней. Всюду, о чем бы ни писали, упоминается Шегарка. Это хорошо.
– Пока жив и пишу, она будет упоминаться.
– В ваших книгах много биографии. По ней можно проследить в какой-то степени… ну, развитие ваше, что ли. Правильно выразилась?
– Биографии много, но не обязательно точно следовать ей.
– Правда, что вы довольно поздно начали писать?
– Мне было за тридцать, как написал и опубликовал первую работу. Не знаю, поздно это или рано. Думаю, что в самый раз.
– А когда же вас принимали в писатели?
– Много позже. Мне было уже под сорок.
– Значит, вы еще молодой писатель? – девушка рассмеялась.
– Вот именно.
– В пору моего студенчества, жизни в городе, слышала разные разговоры. Считается, что у вас счастливая литературная судьба.
– Вроде так. Только никто не знает, сколько отказов приходится получать из журналов, сколько времени приходится просиживать над машинкой, перепечатывая заново помятые и истрепанные возвращенные рукописи. Думать, куда послать их. Никто не знает, с каким трудом и какими потерями издаются книжки. Случается, выпустят книжку, а радости никакой нет. Внешне… внешне все или почти все благополучно. Со стороны всегда виднее…
– Насколько я понимаю, это ведь не так просто – входить, что называется, в литературу. Вам кто-нибудь помогал? Или сами торили?
– Помогали, разумеется. Самому сложно.
– А нельзя ли послушать об этом? Или вы…
– Да почему же. Жил я тогда на юге, учился в университете. На последнем курсе стал пробовать записывать свои мысли, то есть пытался сочинять так называемую прозу. Это были зарисовки пейзажного характера. Деревня Жирновка, Шегарка, рыбная ловля, охота, проселочные дороги, сенокос, погода, разговоры всякие…
Подумав, послал эти этюды одному литератору в старинный деревянный русский город северный. Послал произвольно, не зная адреса. Прошло около месяца, вдруг, к радости своей, получаю теплое письмо. Автор письма советовал мне оставить все и заниматься литературой. Пробы мои понравились, но надо бы, рассуждал он, попытаться поработать над чем-то более серьезным. Над повестью, скажем, или рассказами, чтобы окончательно выяснить мои способности. Он ждет от меня новых работ.
Следует вспомнить, что перед тем, как послать свои прозаические зарисовки писателю в северный город, прочел я в одном из журналов его повесть, и она мне показалась интересной. Подвыпивший мужик в повести вез из сельпо в свою деревню товары, разговаривал с лошадью, ночь была морозная, лунная, завертки у саней поскрипывали. Все это было мне знакомо по деревенской жизни на Шегарке. Возил я и сам различные грузы на конях…
А позже немножко познакомился и с автором повести. Увидел перед собой человека среднего роста, внимательные глаза, рыжеватые с желтизной волосы, рыжеватая с желтизной борода, речь с легкой картавинкой. Обличьем автор повести напоминал собой Короленко. Он подарил мне одну из своих книжек с сердечной надписью… такому-то, с искренней верой в его хорошую литературную судьбу. И письмо и книга мне дороги, я их берегу. Письмо перечитываю иногда, вспоминая свое начало. Это был первый человек, поверивший в мои литературные способности.
– Ну вот, не зря же говорят о счастливой судьбе вашей. Он все это предвидел заранее. Ну а далее как складывались события?
– Не такая уж она счастливая, как кажется иным. Далее… Далее закончил университет, принялся в области учительствовать. Село было степное, унылое, почва солончаковая, вода горькая. Ни леса, ни речки. Все мне там было чуждо. Днем вел уроки, вечерами писал повесть, плохо представляя, что это такое. Закончил, дал прочесть и перепечатать одной своей бывшей сокурснице. Возвращая перепечатанное, сокурсница, глубоко и грустно вздохнув, сказала, писал бы ты лучше стихи. Я понял, что ничего у меня с повестью не получилось, и затосковал. Что же делать?
Новый год как раз, каникулы, сидеть в селе было тошно. Завернул рукопись в газету, положил в портфель да и поехал в Москву. В Москве мороз, на мне осеннее пальто, холодные ботинки. Знакомых нет, остановиться и переночевать негде, в гостиницах мест не дают, лишь по брони.
В Москве до этого был раз проездом, кроме вокзалов ничего не помню. Ночевал на вокзале, как в пору отрочества и юности, днем ходил по Москве, раздумывая, куда девать рукопись, греться заходил в магазины, подолгу просиживал в столовых, глядя в окна. Так минул день, второй, третий…
– Почему же вы не поехали туда, в северный город к…
– Не хотел показаться назойливым. Не хотелось огорчать слабой рукописью. Да и денег было мало совсем, хоть и зарплату получал.
– Хорошо, почему вы не пошли к Казакову? Ведь он москвич.
– Не знал, где его искать. Слышал стороной, что живет он постоянно под Москвой. А где? Я тогда вообще ничего не знал.
– И что же?
– На четвертый день, как открыли кассы, купил обратный билет на вечерний поезд. Сижу в вокзале, выходить наружу нет охоты, мороз такой, что туман на улицах. А рукопись – вот она, в портфеле. Сижу, перебираю в памяти литераторов, кто мне ближе вроде бы по духу. И тут осенило меня. Да господи, вот к кому следует идти, он выслушает и прочтет непременно. Вспомнил критика, работавшего совсем еще недавно в одном из журналов, он числится там заместителем главного редактора. Вспомнил статьи его и то, как ждал их обычно, как ждали все читающие очередной номер журнала, а он всегда почему-то поступал с опозданием. Откроешь журнал, что-нибудь да найдешь. Ежели не проза, то статья критическая или же очерк, не уступающий по достоинствам доброй прозе.
Помнил только фамилию критика того да инициалы. Кинулся к справочному, чтобы узнать адрес, имя-отчество сказал наугад и угадал, примерно назвал год рождения, хотя он мог быть и моложе и старше немного. И вот подают мне бумажку с записанным адресом, но, как выяснилось вскоре, адрес не тот совсем, киоскерша что-то перепутала. Еду со множеством пересадок на окраину Москвы, закоченев, долго ищу какой-то тупик, или переулок, нахожу дом, квартиру – на меня смотрят с недоумением. Злой, голодный и замерзший на вокзал возвращаюсь, обращаюсь в то же справочное и получаю через полчаса новый адрес, правильный.
И вот вхожу в подъезд большого дома, недалеко от станции метро «Аэропортовская», в подъезде дежурная строго спрашивает, к кому иду. Называю фамилию жильца, боясь, что не пропустят или потребуют документ, но дежурная молча кивает, и я прохожу торопливо, подымаясь по ступеням лестницы, забыв о лифте. Вот нужный этаж, вот квартира, сердце мое колотится, нажимаю на кнопку звонка, еще…
Позже много, познав литературную жизнь и все необходимые отношения, понял, что нарушил тогда определенный этикет. По правилам хорошего тона или поведения, следовало бы предварительно позвонить, назваться, объяснить толком, по какому поводу звоню, мне бы назначили – если назначили – день и час встречи. Но откуда мне все это было знать – такие тонкости. И откуда бы мне знать номер телефона. Узнавать в справочном опять же, звонить из автомата? А я вел себя, как в своей деревне. Вот изба, вот дверь – стучись, заходи, здоровайся, а затем и говори, что тебе нужно.
Дверь отворилась, и показался рослый мужчина с костылем-палкой в правой руке. Высокий лоб, темно-русые распадающиеся волосы, очки, небольшие усы. Лицо заплакано. Оказывается, он только что похоронил близкого человека, и в часы эти, а может и дни, было ему явно не до литературы. И опять же ничего этого не знал я.
– Вы такой-то? – спрашиваю осипшим враз голосом.
– Да, – ответил он утвердительно.
Тогда, достав из портфеля рукопись, протягивая ее стоявшему передо мной критику, стал бормотать я нечто совсем уже несвязное, что вот, приехал издалека, хотел бы поговорить, познакомиться… пожалуйста… посмотрите… прочтите… прошу вас… мало страниц… прошу… рукопись… искал долго… второй раз в Москве…
А он рукопись не берет, смотрит на меня изумленно, но без досады. Отступил. Я к нему ближе и все уговариваю, понимая одно, что если не сумею сейчас отдать повесть, то увезу обратно, а какова будет дальнейшая ее судьба, неизвестно. И опять бормочу что-то…
Рукопись критик все же взял. И едва принял он ее своею рукой, как я тут же поблагодарил его, извинился, простился и стал сбегать по лестнице вниз, вниз, вниз, не оглядываясь – оглохший, вспотевший, счастливый. Сбегал по лестнице, забыв опять о лифте.
Вернулся в село, в школу. Время тянулось тягуче. Месяц закончился, второй. Адрес критика теперь был у меня, но написать письмо ему не решался – не хватало смелости. А если и вправду повесть никудышняя, читать ему было скучно, мне будет втройне стыдно – ехал в Москву, искал, упросил прочесть. На исходе третьего месяца послал критику письмо строк шесть, а недели через три получил ответное на одиннадцати страницах. Письмо это стоит всех статей, написанных впоследствии обо мне. Перечитывал его часто в селе, вечерами, в комнатушке своей. Затоплю печку, сяду рядом…
Оказывается, повесть критик прочел сразу же, она ему понравилась, и он принялся меня разыскивать, но найти не мог, так как из литераторов никто не знал, кто я такой. Адреса своего ему не оставил, была на последней странице рукописи моя фамилия, только и всего. Но фамилия абсолютно ничего никому не говорила. Узнал еще из письма и то, что за время это рукопись успели прочесть два уважаемых писателя, повесть и им понравилась, понравилась настолько, что они рекомендуют ее в один из московских журналов к публикации. Осенью этого же года повесть была напечатана. В следующем году – вторая, в этом же журнале, но уже без чьей-либо помощи. Сам принес в редакцию повесть, предложил. Прочли, взяли…