Текст книги "Большая барыня"
Автор книги: Василий Вонлярлярский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Впрочем, поприще Вознесенской ярмарки не ограничивалось одним загородным полем, предоставленным единственно черному народу и лошадям.
Высшее сословие, хотя и мешалось изредка с низшим, но местом, собственно ему принадлежавшим, был самый вал; на нем в магазинах, наскоро сколоченных из досок, заезжие купцы прельщали горожанок и помещиков роскошными батист-декосами, муслин-ленами и заграничными пу-де-суа; на том же валу трактир «Берлин» заманивал блестящею вывескою своею в офицерскую палатку, где наскоро сколоченный из досок узкий стол уставлен был рябыми тарелками с бутербротом, паюсною икрою, кильками и известковыми конфектами в цветных бумажках, а в графинчиках виднелись разных цветов водки и ликеры.
Прибывший из Австрии на вал отец семейства пред входом в «Берлин» разостлал на землю довольно грязный ковер и под звуки шарманки выкидывал такие штуки, что вся публика приходила в восторг и удивление. Родитель в испанском костюме из гробового полубархата ложился на спину, подымал тонкие ноги свои вверх и подбрасывал ими младшего сына так искусно, что малютка какою бы частью тела ни падал вниз, а все-таки задерживался на родительских ступнях; в то же самое время две взрослые девицы в коротких розовых с блестками платьях становились родителю на ладони, переходили с ладоней на лицо, даже на нос и в свою очередь подымали вверх по одной ноге, обутой хотя и не совершенно опрятно, но изысканно.
После каждой штуки австрийское семейство обходило зрителей с колокольчиком и металлическим блюдцем в руках, и зрители частию бросали на блюдце мелкую монету, а частию махали руками, отворачивались в противоположную сторону и заговаривали с соседом о вещах посторонних.
В числе лиц, составлявших публику, были и такие, к которым австрийское семейство подходило только для того, чтобы поблагодарить за честь, им сделанную своим присутствием; к избранным этим принадлежала, собственно, одна только особа; окружавшие же ее составляли нечто вроде свиты.
Особа эта была высокая, толстая, с кривыми ногами, с короткою шеею, одетая в зеленый сюртук с красным воротником и с глянцевитым клеенчатым картузом на коротко обстриженной голове. Лицо особы, обтянутое точно такою же кожею, какою обтягивают обыкновенно английские седла, дышало спесью и ежеминутно наводнялось потом; пухлые губы ее одним углом ущемляли крошечный кончик сигары, а другим то выпускали по временам тонкую струйку синеватого дыма, то выплевывали или кусочек шелухи, или другие тому подобные вещи, добытые, вероятно, в «Берлине», а может быть, и в каком-либо другом месте. Веки означенной особы, осененные беловатыми ресницами, сжимались, подобно губам, а из ноздрей небольшого носа выглядывали клочки шерсти, цветом схожей с ресницами.
Несколько позади толстой особы стояло другое лицо с выражением менее спесивым, с носом более продолговатым, с щеками, выбритыми до самых глаз, и с багровою шишкою на правом виске. Это лицо облечено было в мундир с красным же воротником, но панталоны его так лоснились, что мудрено было бы определить с первого взгляда, из чего именно сшиты были эти панталоны, из сукна или камлота. По левую сторону последней особы, по направлению ноги болталась длинная шпага с покрасневшею от времени рукояткою, а на темени красовалась треугольная шляпа кокардою назад.
Каждый раз, когда особа, стоявшая впереди, делала какое бы то ни было движение, особа, стоявшая позади, вздрагивала и наклонялась вперед, но, убедясь, что движение особы, стоявшей впереди, не относилось к ней, она принимала первобытное положение и замирала вновь.
Третье существо, дополнявшее избранную группу, составляло как бы нечто среднее по значению своему между толстою особою и лицом, стоявшим позади ее. Это существо осенено было подержанным суконным плащом с полами, подбитыми черным бархатом, и с длинными полинялыми кистями, пришитыми к отложному равно бархатному воротнику; картуз существа был соломенный, из-под него выглядывали два довольно длинные виска, несколько взъерошенные. На этом существе надет был вицмундир, триковые светлые панталоны и желтые полуботинки с черными костяными пуговицами; рост его был мал, руки костлявы, а стан вообще погнут вперед и суховат. В подсохшем рту своем держал он черешневый чубук, из которого с трудом вытягивал табачный дым, затягивался им и выпускал его ноздрями; под носом у существа торчали трехдневные усы и подбородок был выбрит тщательно.
Господин этот стоял рядом с толстою особою и беспрестанно вступал с нею в разговор, что толстой особе, по-видимому, не причиняло большого удовольствия.
Толстяк был городничий, барин в соломенном картузе числился в должности штатного смотрителя училища, а треугольная шляпа принадлежала частному. Поодаль от группы стояли разного рода и значения лица, отчасти городские, отчасти приезжие из окрестностей.
– Тихон Парфеныч, а Тихон Парфеныч! – воскликнул штатный смотритель, – ведь вот вы опять спорите, а как мне вам это доказать?
– Да хоть приведите целый уезд в свидетели, не поверю! – отвечал городничий, отворачиваясь.
– Что уезд! хорош уезд, мне уезд не указ!
– Небось в столице все проживать изволили!..
– Бывали и в столицах? что ж?
– Так, заметил…
– Столица – посторонняя статья, а спор идет не о столицах, Тихон Парфеныч, вы, может быть, и очень сведущи по вашей части, а не знаете, между прочим, того, что касается…
– Небось до вашей части? – перебил насмешливо Тихон Парфеньевич.
– Смейтесь, пожалуй, ведь от этого меня не убудет; вашим добром вам же челом; вы всегда так! что не по вас, так только что не рогатиной.
– Зачем же рогатиной? рогатина в лесу – так; а при большом обществе неприлично и упоминать о ней.
– В рогатине ничего нет такого неприличного, Тихон Парфеныч, придираться нечего; я говорю правду, вы всегда так… намедни у Андрея Андреича не то ли же самое произошло, только попался вам слабенький, так вы его за челку, да и скок верхом… а меня извините… да вот, кстати, сам Андрей Андреич… Андрей Андреич! – воскликнул штатный смотритель, выходя навстречу седовласому старичку в синем фраке и в нанковых белых панталонах. – А у нас с Тихон Парфенычем спор завязался, решите, пожалуйста!
В это время седовласый старичок с улыбкою на устах подошел к городничему, протянул ему обе руки, из которых в одну только Тихон Парфеньевич, сунул два толстые пальца; тогда старичок все-таки обеими руками пожал с чувством эти два пальца и потом уже поклонился штатному смотрителю.
– А у нас здесь спор, – повторил последний, – и спор кровавый, – прибавил он шуточным голосом.
– Избави господи! – заметил, смеясь, старичок.
– Истинно кровавый; ни тот, ни другой уступить не хочет, а каково? да, нечего отворачиваться, ваше высокоблагородие, нечего отворачиваться, пожалуйте-ка на суд. – И, ободренный посредничеством третьего лица, штатный смотритель принялся было тормошить городничего, который побагровел от негодования.
– Мы не в пожарном каком-нибудь депе, чтобы так обращаться, – проговорил сквозь зубы Тихон Парфеньевич, – говорить можно просто между собою; надеюсь!
– Знаем, знаем, в претензию вошли оттого, что не по-нашему, знаем, старая штука!
– Прошу вас оставить меня в покое, Дмитрий Лукьяныч, или вынужденным сочту cебя…
– Что, что, ну что, скажите, – уже не приказать ли меня того… Полноте, стыдитесь, ведь стыдно, ей-богу, стыдно! Андрей Андреич, – продолжал смотритель, обращаясь к старику, – рассудите нас, бога ради, но только беспристрастно; каким способом достигают эти фигляры, чтобы все члены были перемешаны, вы видели?
– Видел.
– Оттого-то, Андрей Андреич, я у вас и спрашиваю, как, по мнению вашему, доходят они до того, чтобы голова…
– Он ложится на землю, поднимает руки, а на руки становится человек – вот так; сила могучая – правда, а все же неприлично при публике, – заметил Андрей Андреевич, думая, конечно, подделаться тем под мнение городничего.
– Тьфу ты, пропасть какая, опять неприлично, да кто же спорит с вами об этом? Я спрашиваю, по какой методе, думаете вы, доходят люди до такой гибкости членов; ну примерно сказать, возьмем хоть вас, попробуйте-ка, стоя на ногах перегнуться так, чтобы голова очутилась между ног сзади.
– Не дворянское дело, Дмитрий Лукьяныч, не дворянское дело, вот что-с!
– Да могли ли бы вы?
– Не дворянское дело, и предлагать-то подобные вещи неблагородно, Дмитрий Лукьяныч; тридцать два года служил по выборам в разных должностях, и никто из начальства не только такого предложения не делал, а и косо не взглянул.
– Да поймите же, ради бога, в чем дело, Андрей Андреич!
– Кажется, не выстарелся, рассудок не помрачен, а уж кувыркаться потрудитесь сами…
– Я говорю Тихону Парфеньичу, что гибкость тела приобретается постепенностью.
– Фигляром-с не был, так и не знаю, – отвечал все-таки с гневом старичок.
– Хороша постепенность, когда, с позволения сказать, затылок касается пяток, – проворчал городничий, пожимая плечами, – хороша постепенность?
– Ну, а по-вашему, что же это такое! – спросил перебежавший от Андрея Андреевича смотритель, – небось кости повынуты – а? нет, батинька, без постепенности ноги выше головы не поднимешь; постепенность до всего доведет, и быка поднимешь, и миллион наживешь.
– Вот научите, так спасибо скажем, – сказал насмешливо городничий.
– И впрямь, научите-ка, – прибавил также иронически Андрей Андреевич, – и он взглянул на городничего, который в свою очередь мигнул глазом и бросил взгляд на частного, – частный зашевелился, вытер рот рукавом и улыбнулся так значительно, что штатный смотритель чуть не плюнул.
– Смеяться и ухмыляться нечего, – продолжал смотритель, – а отложи сегодня грош да завтра грош, когда же нибудь придет тот день, что перечтешь гроши, и выйдет миллион.
– Да сколько же лет нужно служить для этого, Дмитрий Лукьяныч? – пропищал вполголоса частный, закрывая рот свой сальною перчаткою, как бы стараясь удержать порыв смеха.
Острое замечание частного так понравилось Тихону Парфеньевичу и Андрею Андреевичу, что они оба померли со смеху и, насмеявшись досыта, отправились каждый в свою сторону рассказывать знакомым о пуле, слитой всезнающим Дмитрием Лукьяновичем, который, пожав плечами, выколотил трубку свою о носок собственного сапога и, набив ее свежим табаком, сошел с вала и пустился вдоль коновязей, заговаривая с барышниками.
В то самое время, когда, пораженный острым замечанием пристава, штатный смотритель уездного училища бежал с глаз торжествующих его противников, – в двух верстах от городского вала костюковский помещик в сопровождении кучера Тимошки въезжал с проселка на городскую дорогу.
Бог знает, каким способом Тимошка в несколько дней успел совершенно преобразовать наследственную парочку, оставленную родителем Петру Авдеевичу и сделать из нее только что не ухарскую. Пристяжная, круто согнутая в кольцо, вряд ли даже уступала в гибкости своей австрийскому отцу семейства, так близко несла она голову от задних ног; пристяжною управлял сам Петр Авдеевич.
Едва передние колеса тележки его перескочили с разбега чрез гнилой мостик, соединявший проселочную дорогу с большою, как с противоположного проселка, чрез точно такой же мостик, вползла на ту же большую дорогу четвероместная оранжевая коляска, запряженная четверкою гнедых, не совершенно ровных, но толстоватых лошадей. Кузов коляски этой весьма походил на померанец с вынутою из него четвертою частью. Впереди померанца на чем-то очень высоком сидел, сгорбившись, худощавый кучер в голубом китайчатом армяке, а рядом с ним грязновато одетый дворовый мальчик в теплой шапке, надетой на самые глаза. Что же и кого заключал в недрах своих померанец, того ни Петр Авдеевич, ни Тимошка рассмотреть не могли, потому что отверстие, находившееся в слишком близком расстоянии от спин сидевших спереди, завешено было чрезмерно ветхим кожаным фартуком. Желая дать вздохнуть бегунам своим, Петр Авдеевич приказал Тимошке осадить коренную и шажком следовал за коляскою померанцевого цвета; долго молча и внимательно рассматривали господин с кучером замысловатый экипаж, наконец Петр Авдеевич первый прервал молчание вопросом: на что так пристально смотрит Тимошка и знакома ли ему коляска?
– Знакома-то знакома, как не знакома, – отвечал кучер, – да идет-то она как-то чудно!
– А что?
– Да вот изволите, сударь, сами взглянуть! – Тимошка собрал вожжи в левую руку и правою указал на переднюю ось.
– Ну что же? я ничего такого не вижу, ось как ось, – заметил штаб-ротмистр.
– И сам я вижу, что ось как ось, а вот дышло-то, полно, здорово ли, чего бы, кажется, вилять ему во все стороны, – ишь как бросает!
И действительно, померанцевый экипаж, знакомый Тимошке, на каждом шагу выскакивал из колей и заднею частью своей делал такие странные движения, что, будь он совершенно без дышла, ход его не мог быть неправильнее.
Убедясь наконец в истинной причине, заставлявшей коляску кататься во все стороны, наблюдатели наши не сочли нужным предупредить сидевших в нем и приступили – барин к расспросам об ехавших, а кучер к подробному описанию их житья-бытья.
По словам всеведущего Тимошки, лекипаж принадлежал вдове уездного судьи Лизавете Парфеньевне Кочкиной, родной сестре городничего, купившей верстах в пятнадцати от Костюкова именьишко душ в сорок; покойник, молвят, оставил ей препорядочную кубышку с ассигнациями, которую она запрятала так далеко, что и самому городничему не отыскать; далее он сообщил, что у вдовы был сын, да ономнясь помер, говорят, где-то за Херсонью. Да сынка-то барыня не очень жалела, из того, что мотоват был покойник; впрочем, мужики на старую барыню не жалятся и работу господскую справляют исправно.
Вот приблизительно те сведения, которые успел почерпнуть Петр Авдеевич из уст кучера своего, трясясь с ним в узкой тележке по сухой и выбитой дороге, как вдруг дорога эта, свернув вправо, стала спускаться в ров, а с тем вместе и впереди катившаяся коляска начала покачиваться в обе стороны так сильно, что вальки ее били пристяжных по ногам.
– Так и есть, что дышло-то треснуло! э! вовсе переломилось! – воскликнул Тимошка, приостанавливая коренную.
– Что ж тут делать? – спросил барин.
– А что делать? делать нечего, – равнодушно отвечал кучер, – на этой круче хоть черта положи под колеса, не остановить; оно бы еще ничего, как-нибудь спустились бы, да под горой мостишка еле держится, перила словно гриб какой, – сгнили вовсе, так, чтобы с мосту им не слететь, – вот что! – И, кончив повествование свое, Тимошка указал барину своему то, что он называл мостишкой. Глазам же Петра Авдеевича предстала картина, не совершенно схожая с описанием, и прежде замеченный им сквозь частый кустарник ров был только первою ступенью той пропасти, с которой надлежало снестись померанцевому экипажу; по самой средине дороги змеилась извилиною глубокая рытвина, а в конце ее, над другою бездонною пропастью, гнездилось то сцепление гнилости, которое на земских картах обозначается громким названием моста, – а в жизни практической только что не memento mori![1]1
Напоминание о неотвратимой гибели (лат.).
[Закрыть]
По-видимому, воззрение на вышеописанный ландшафт одинаково подействовало как на штаб-ротмистра, так и на сидевших внутри померанца. Первый крикнул от ужаса, а вторые стали кричать благим матом – дышло коляски их в самом начале ската, выскочив из гнезда своего, уничтожило расстояние, обыкновенно находящееся между вагою экипажа и лошадьми, отчего вся четверня принялась бить с ожесточением.
– Пошел мимо! – крикнул повелительным голосом Петр Авдеевич, и, не дав Тимошке опомниться, отважный штаб-ротмистр, забыв всю опасность, троекратным ударом плети поднял коней своих в карьер и, направя их по крутому скату горы, очутился в один миг во главе несшейся четверни.
– Держи под них, – воскликнул Петр Авдеевич, намереваясь выхватить вожжи из рук своего спутника, но сметливый, как и большая часть русской братии, Тимошка схватил барскую мысль на лету и, оттолкнув легонько плечом своим его руку, проворчал: «Знаем!» – и богатырским поворотом на всем скаку положил коренную под ноги всей четверни.
Кому случалось участвовать в подобных столкновениях, тот вряд ли определит в точности, какое место занимал он в группе; то же самое случилось и с Петром Авдеевичем, и с бесстрашным Тимошкою, и с безответною парочкою его маленьких коней; все они цеплялись за что-то и освобождались из-под чего-то, тащились несколько мгновений с какою-то чудовищною массою, но наконец масса остановилась, и тысячи голосов раздались где-то вдали.
Услышав их, штаб-ротмистр, очутившийся в самой середине живописной группы и чувствовавший на теле своем какую-то неопределенную тяжесть, решился пошевелить ногою, нога подалась, боли не было, – он вздохнул свободнее и двинул другою ногою, и другая цела… «Слава богу», – прошептал Петр Авдеевич и раскрыл глаза, – над самым лицом его явственно обрисовалась передняя ось коляски со всеми принадлежностями, к плечу прислонялось колесо, лошадиная нога покоилась на желудке, а правым боком касался он четырех копыт правой коренной, которая равно лежала и из-под которой торчали Тимошкины ноги.
Неизвестность об участи кучера возвратила штаб-ротмистру всю его бодрость, он приподнял голову, уперся правым локтем в землю и, освободив желудок свой из-под лолади, стал на колени.
– Жив ли ты, Тимошка? – проговорил нетвердым голосом Петр Авдеевич, не смея взглянуть за спину правой коренной.
– Кажись, жив, – отвечал тот, – да прижала больно скотина, дохнуть не могу.
– А жив, так ладно, – воскликнул радостно барин, вскочив на ноги, усердно принялся тащить с Тимофея давившую его коренную, рвать на ней сбрую и растягивать зубами те узлы, которых руками одолеть не мог. Углубленный в занятие свое, штаб-ротмистр не замечал происходившего вокруг него; он даже не подозревал, что глубоким оврагом, в который неслась померанцевая коляска, отделялся городской вал от того места, где ценою жизни своей готов был Петр Авдеевич искупить жизнь людей, ему совершенно незнакомых, наконец Петр Авдеевич не подозревал и того, что свидетельницею его самоотвержения была целая ярмарка и что тысячи людей окружали его в эту минуту; но штаб-ротмистру было не до них, и, пока Тимошка не оттер себе боков, не почесал головы и с помощью барина не поднялся, кряхтя, на ноги, костюковский помещик не замечал никого и ничего.
Но Тимошка вспомнил о шапке и принялся искать шапки, а штаб-ротмистр повернул голову назад и остолбенел.
Вокруг него толпился народ, а рядом с ним, поддерживаемая каким-то толстым господином в мундирном сюртуке, стояла бледная, но красивая женская фигура с такою улыбкою на устах, что штаб-ротмистр невольно улыбнулся сам и принялся застегивать сюртук, у которого, однако же, не оказалось правого лацкана.
– Ну, батюшка, славное вы дело сделали, сударь, да вознаградит вас бог за такое мужество, – проговорил толстый господин, протягивая руку свою штаб-ротмистру, – позвольте теперь узнать, кому я обязан спасением сестры и племянницы, – прибавил тот же господин, указывая на бледную девушку, говорившую также что-то не совсем понятное.
– Помилуйте, стоит ли? – отвечал Петр Авдеевич, продолжая искать своего лацкана. – Кучер свинья, его дело было заметить, что дышло надломано, ему поддать хорошенько…
– Но ваш поступок так благороден…
– Я случайно съехался с ними и давно постичь не мог, отчего коляска шныряет то вправо, то влево, а вышло на поверку, что дышло действительно переломлено, – поддать бы кучеру не мешало-с, право…
Но тут речь штаб-ротмистра перебита была пронзительным голосом барыни пожилой и тощей, как смоква; она и пространно, и велеречиво выразила благодарность свою, называя Петра Авдеевича благодетелем, благородною душою и дюжиною подобных названий, на которые оглушенный штаб-ротмистр не успевал и не находился отвечать. Но толстый господин в свою очередь перебил речь тощей барыни и объяснил Петру Авдеевичу, что тощая барыня была сестра его, а бледная девица племянница, а сам он городничий, а заключилось объяснение приглашением откушать.
Штаб-ротмистр взглянул на свой изорванный сюртук, покрытый пылью, хотел было отговориться, но городничий без церемонии схватил его под руку и только что не потащил насильно по направлению к мосту; за ними последовали: вдова уездного судьи, дочь ее, пристав с шишкою на виске, Андрей Андреевич в синем фраке и, наконец, народ, сбежавшийся с ярмарки.
Забытый всеми Тимошка, отыскав шапку, принялся с помощию барыниного кучера и нескольких зевак распутывать лошадей, ставить их на ноги, которую бить, которую гладить, приговаривая то крупнее словцо, то ласку еще крупнее крупного словца, – и по прошествии двух-трех часов, померанцевый лекипаж и скромная штаб-ротмистрская тележка чинно въехали в шлагбаум уездного города, в котором весть о чудном спасении вдовы и ее дочери разнеслась со всеми бывалыми и небывалыми подробностями. Остается прибавить, что Тимошка, неизвестно с какою целью, но пользуясь, вероятно, благоприятными для него обстоятельствами, поручил тележку свою кучеру вдовы уездного судьи, а сам торжественно воссел на козлы померанцевой коляски.
Кому хотя раз случалось проезжать по западным губерниям, тот не мог не заметить родственного сходства большой части уездных городов. Положим, что, по дешевизне леса, количество находящихся в них каменных строений одинаково ничтожно в сравнении с деревянными; допустим, что и главные городские здания, как-то: тюрьмы, присутственные места и почтовые станции – схожи во всех городах, потому что строятся по одним и тем же планам и что для зданий этих выбираются места одинаковые, – для тюрем городские выезды, для присутственных и почтовых домов площади и так далее. Но почему же частные обывательские дома подчинились общему закону сходства? почему же сходство это не только не ограничивается постройками, но распространяется в городах западных губерний и на жителей, на лошадей, на рогатый скот и на все животное царство, не исключая птиц?
Возьмем на выдержку любой предмет, жида например: во-первых, жид во всех этих городах неопределенного цвета; он тощ, веки глаз его без ресниц, камзол его без фалд, на пальцах вместо ногтей растет древесная кора, а темя покрыто такими вещами, которых не определит ни один естествоиспытатель. В городах западных губерний тропинки, проложенные сынами Израиля по улицам и переулкам, идут обыкновенно у самой подошвы заборов и исчезают на поворотах, потому что жид, подходя к углу дома, повертывается к нему лицом, обхватывает угол обеими руками и тогда уже переносит ногу на другую сторону. Ткани, употребляемые тамошними жидами на одежду, не ткутся нигде и никогда не бывают новы; их как бы ловят они в тех океанах грязи, которыми окружены жидовские жилища, в_которых гнездятся их дети и которых, наконец, не высушивает никакое солнце в мире; без этой грязи не прожил бы ни один жид ни двадцати четырех часов.
Перейдем к лошадям; конь западных городов принадлежит более к произведению зодчества, чем природы, потому что последняя влагает в него только жизнь, но формы отделываются уже впоследствии палкою; создание это редко перерастает полтора аршина, ноги его коротки, а копыта заменяются какими-то нековаными ногтями; палка и плеть, неразлучные с кожею этих лошадей, дозволяют шерсти расти только в тех местах, которые недоступны для этих орудий, а именно на глазах и внутри ушей; все же остальные части тела похожи на голенища ямских сапог, вымазанных дегтем. Кони западных губерний имеют свойство бежать только с горы, и в этом случае нередко привязанные к ним сани без подрезов, принимая косвенное направление, сначала перегоняют их, а потом завлекают за собою в глубокие рвы, реки или боковые канавы. Корм этих лошадей не ограничивается овсом и сеном, с которыми они встречаются редко; их же корм служит предварительно кровом домов, а потом уже, мелко изрезанный, поступает в конский желудок. Рогатый скот походит на лошадей ровно столько же, сколько городские мещане на евреев; нечистота и неопрятность господствуют повсюду, и горе тому, кого судьба забросит в такой городок в холодное зимнее время и на долгое жительство!
Впрочем, оставим покуда рогатый скот и перейдем к герою рассказа нашего Петру Авдеевичу Мюнабы-Полевелову, которого с триумфом сопровождала многочисленная толпа от заставы до дома городничего.
На пути узнал наконец градоначальник, что спаситель родственниц его был не кто другой, как сын покойного Авдея Петровича, и на пути же передана была эта весть Андрею Андреевичу, Дмитрию Лукьяновичу и новым лицам, прибывавшим со всех закоулков и умножавшим собою свиту штаб-ротмистра; сам же штаб-ротмистр находился в самом неловком положении; шедши рядом с городничим, он высмотрел беспорядок, происшедший в одежде его во время падения померанцевой коляски, и беспорядок этот был такого рода, что, не будь оторван лацкан у сюртука, а вместе с ним и значительная часть полы, его никто бы не заметил. Но полы не стало, и напрасно старался он соединением оставшейся полы с изорванным краем одежды скрыть происшедшее с ним несчастие, напрасно прибавлял он шагу и избегал поворотов; сопутствовавшие ему лица, как нарочно, забегали вперед, и Петра Авдеевича бросало то в жар, то в холод; но вот площадь, дощатое крыльцо городнического дома, несколько кривых ступень, и он спасен! Нет! в дверях прихожей неумолимый рок готовил нашему герою новое страшное испытание: предупрежденная кем-то супруга городничего и две дочери, очень взрослые, почли долгом приветствовать гостя, первая длинною речью, а вторые книксеном и сладчайшею из улыбок. Петр Авде-евич вспомнил о картузе своем и прикрыл им беспорядок, но городничий, подошедший с тылу, взял Петра Авдеевича за ту самую руку, которая держала картуз, и потащил в залу. Положение штаб-ротмистра становилось так затруднительно, что, не высмотри он большого кожаного кресла в темном углу первой комнаты, он выскочил бы, может быть, в первое окно, но кресло и темнота угла представились глазам его как последнее и единственное средство к спасению, и, подобно утопающему, бросающемуся на случайно плывущую доску, он бросился в угол в кресло и внутренно поклялся не двигаться, пока не представится случай бежать. И так, сидя неподвижно, принял костюковский помещик как новые поздравления гостей, так и вторичные уверения семейства городничего в вечной признательности за оказанную им услугу.
Все это выслушал Петр Авдеевич с достоинством и сидя; когда же в свой черед подошла к нему бледная племянница городничего и с румянцем стыдливости на лице протянула ему свою хотя и не миниатюрную, но очень пухленькую и довольно беленькую ручку, Петр Авдеевич вскочил на ноги, уронил картуз, поцеловал протянутую руку красавицы и, опомнившись, опрометью бросился в первую попавшуюся ему дверь; по счастью, вела дверь эта в канцелярию городничего, куда немедленно явился и он сам.
– Что с вами, почтеннейший Петр Авдеевич? – спросил городничий, осматривая с удивлением гостя своего, – мы уже вообразили себе, что вы занемогли, боже упаси?
– Не то чтобы занемог, – отвечал с застенчивостию штаб-ротмистр, – но находиться в дамском обществе в таком наряде, как мой, неловко как-то.
– Полноте, сударь, общество это с сегодняшнего дня вам более не чуждо, и кто же взыщет с человека, который готов был жертвовать…
– Все так, Тихон Парфеньич, а все-таки…
– И! ровно ничего, поверьте слову.
– Но…
– Что же но?
– Но, – повторил штаб-ротмистр, оглядываясь во все стороны, – вы взгляните сюда; я и не заметил сначала.
– Да, так вот что, – проговорил городничий, взявшись за бока, – ну, это обстоятельство иное, конечно, не то чтобы ловко при дамах; впрочем, мы делу поможем. – Анисим! Анисим! – закричал Тихон Парфеньевич, выглянув из двери, – принеси-ка, братец, мой стеганый архалук.
– Как архалук? – спросил штаб-ротмистр, – для кого же это архалук?
– Не тревожтесь, почтеннейший, архалучек-то с иголочки, жена намеднись подарила.
– Сила не в новизне, а как же мне его надеть? разве просидеть здесь?
– Как бы не так.
– Так неужели я решусь показаться в нем при дамах?
– А вы думали?
– Нет уж, Тихон Парфеньич, вы меня извините.
– И дамы извинят, ручаюсь, – перебил, смеясь, городничий.
– Ну уж нет, Тихон Парфеньич.
– Не нет, а да!
– Ну уж нет!
– Посмотрим! Дарья Васильевна, Александра Осиповна, Маланья Андреевна, пожалуйте-ка сюда на часок, – закричал городничий так громко, что на зов его тотчас же отозвались три женские голоса.
– Что вы это, Тихон Парфеньич, – жалобно завопил штаб-ротмистр, бросаясь запирать дверь, – ведь этак вы меня губите совершенно, ведь этак я пропаду совершенно со стыда.
– Дарья Васильевна, пожалуйте-ка сюда, матушка, – продолжал кричать городничий, – вот в чем сила, тут вы?
– Тут, тут, – пропищали за дверью те же три женские голоса.
– Тихон Парфеньич! Тихон Парфеньич! – прошептал еще жалостнее штаб-ротмистр, – ради самого бога!
– Нет, сударь, ни за что, – продолжал городничий, – вы не хотите сделать нам чести откушать с нами, потому что…
– Тихон Парфеньич!..
– Потому что, спасая наших же, разорвали себе платье, так это, сударь, не причина, потому что я предлагал вам архалук, и дамы, верно…
– Тихон Парфеньич, согласен! но только именем создателя…
– Я говорю, что дамы, верно, присоединятся ко мне, чтобы просить вас.
– Надеюсь, уверены; да как же иначе, Петр Авдеевич, все мы просим, требуем, умоляем, – раздалось за дверьми несколько пискливых голосов, и так звонко, что штаб-ротмистр пытался было отвечать им что-то, но перекричать не мог; когда же голоса замолкли, несчастный Петр Авдеевич вынужден был дать честное слово явиться в гостиную в наряде Тихона Парфеньевича.
Наряд этот немедленно принесен был Анисимом, а состоял он из штуки цветной термаламы, приведенной руками Дарьи Васильевны, то есть супруги городничего, в форму стеганого архалука для плеч супруга и халата для стана Петра Авдеевича. Как ни жеманился, как ни вертелся бедный костюковский помещик, подобно полипу впился в него Тихон Парфеньевич, и помощью мощных рук его штаб-ротмистр не вошел, а вдвинут был насильно в среду многочисленного общества, значительно увеличившегося во время кратковременного отсутствия хозяина и гостя.
– Мне так конфузно, что вы представить себе не можете, я бы то есть предпочел бы в преисподнюю, – говорил, обращаясь во все стороны, Петр Авдеевич, и на это кто отвечал, что платье не делает человеком, кто уверял штаб-ротмистра, что душевные качества составляют главное убранство человека, остальное же вздор, мечта… Но эти утешения могли бы принести гостю некоторую отраду, будь только архалук Тихона Парфеньевича поуже, да не заходи талия его слишком низко на спине; на беду же штаб-ротмистра, в гостиной, как нарочно, повешены были зеркала одно против другого, и, куда бы ни направился взор его, всюду встречал он себя в самом неавантажном, в самом забавном виде.