Текст книги "Собрание военных повестей в одном томе"
Автор книги: Василь Быков
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 77 (всего у книги 88 страниц)
Глава одиннадцатая
Степанида сама не знала, как пережила тот страшный предутренний час, когда немцы трясли усадьбу, переворачивали всю утварь. То, что ночью никто ее не заметил, было уже ясно, но оттого не становилось легче, думалось разное. Опять же винтовка пропала именно здесь, на хуторе, и этого, наверно, было достаточно, чтобы жестоко расправиться с хозяевами. Странно, как это вчерашней ночью, охваченная неодолимой жаждой мести, она не подумала о том. Зато под утро от этих мыслей ей стало страшно.
Но пока все обошлось, немцы вымелись на работу, при кухне остался один только Карла, и ей приказали ему помогать: сначала чистить картошку (три полных ведра), потом перемыть две дюжины плоских котелков с крышками; еще Карла заставил ее оттереть песком два закоптелых чана и вдобавок постирать какие-то кухонные тряпки в горячей воде с мылом. Нарочно не торопясь, безо всякой охоты она делала все это, и постепенно, по мере того, как отходила от утреннего испуга, в ней росло беспокойство за поросенка: как он там? Надо было его накормить, а то еще завизжит на всю округу, кто-то наткнется и выпустит или украдет, что тогда в хозяйстве останется?
Но Карла ни на шаг не отпускал ее от кухни, находил разную работу, и она молча, безотказно все делала. Обедать немцы на хутор не приезжали, может, вышла какая неуправка с мостом или отрабатывали за вчерашний праздничный день. Приехали они перед сумерками и сразу обсыпали кухню, все, видно было, усталые, изголодавшиеся и озябшие на ветру. Петрок уже выкопал и обносил тыном офицерский клозет на огороде, а она шмыгнула от кухни к сеням, и часовой отступил в сторону, теперь он позволил ей войти в истопку.
Степанида вошла и затаилась, она опасалась им мозолить глаза, все думалось: а вдруг кто узнает или догадается, что именно она взяла винтовку. Не будь надобности, она бы и не вылезала из этой истопки, где теперь был для нее приют и убежище и где с утра все оставалось развороченным, опрокинутым вверх дном. Петрок еще не вернулся с огорода, и она сама порассовывала по углам кадки, утварь, повесила шмотки на гвозди по стенам. Зябкий осенний день под вечер и совсем испортился, начал моросить дождь, немцы не слишком разгуливали по двору, а как-то быстро разобрали возле кухни свои котелки с мясом и позабирались в палатку.
Наступил вечер.
Когда во дворе опустело, Степанида собрала в чугунок остатки старой вареной картошки из ушата, немного присыпала ее отрубями, глянула в окошко. Двор и окрестности хутора быстро погружались в ненастные осенние сумерки, возле кухни не было никого, кроме Карлы, который, напялив на голову косой клин пятнистой накидки, наводил там порядок. С чугунком, прикрытым полой ватника, она шагнула из сеней, сразу, однако, наткнувшись на часового – пожилого длинноносого немца в надвинутой на уши мокрой пилотке. Тот стоял у двери под крышей и тотчас вытянул ногу перед порогом.
– Эс ист ферботэн! Нэльзя!
– Нельзя?.. Вот как...
Она не стала ни просить его, ни уговаривать – из хаты доносились злые слова фельдфебеля, значит, он или офицер приказали часовому не пускать во двор. «Чтоб вы посдыхали все!» – мысленно сказала она себе и вернулась в истопку.
Она поставила чугунок у порога, села на сенник и просидела так до тех пор, пока в истопку не влез Петрок. От него повеяло студеной мокрядью, хотя Петрок вовсе не казался озябшим или усталым, скорее веселым и довольным.
– Баба, живем! – с необычным для него оживлением заговорил он прямо с порога. – Сделал сортир, ну, этот клозет... Офицер похвалил.
– Может, обругал?
– Нет, похвалил, ей-богу. По плечу так похлопал. Гут, сказал.
– Здорово ты выслужился, – с издевкой сказала Степанида, удивляясь про себя: нашел, чему радоваться.
– Да не выслужился, черт их бери! – переходя на шепот, заговорил Петрок. – А вот подумал, может, скрипку отдадут.
– Не отдадут, – сказала она. – Не затем брали.
– А зачем она им? Играть же не умеют.
– А вдруг и умеют.
– Если бы умели, уже играли бы. Я знаю.
– Ну иди. Проси, – сказала она, думая между тем о другом.
Поросенок, верно, пропадет, просто околеет в такую стужу, если до того не сдохнет с голоду в барсучьей норе. И что делать? Разве попроситься по какой нужде с усадьбы, может, пустили бы? Но какую придумать причину, чтобы поверили, она все не могла сообразить и напряженно думала об этом.
– А и пойду, – набирался решимости Петрок, однако не двигаясь с места.
И тогда она вспомнила о своих недостреленных курах, которые скорее всего куда-нибудь сошли с хутора или, может, разбежались по оврагу. Хлопоча днем возле кухни, она поглядывала украдкой по задворкам, не покажется ли какая. Но не показалась ни одна, куда-то запропастились надолго.
– Попроси там, чтобы пустили курей поискать. Кур, скажи, разогнали вчера, надо собрать.
– А что? Можно. Ну, боже, помилуй!
Не видно было в темноте, но она знала, Петрок перекрестился и нерешительно открыл дверь. Потом не сразу, погодя из сеней послышался тихонький стук в хату, и Степанида заволновалась: черт знает, что сейчас будет? Хотя бы живым вернулся ее Петрок.
Кажется, его впустили в хату, и он пропал там надолго. Она ждала и слушала, но почти ничего не было слышно, кроме редких не наших слов, из которых ничего невозможно было понять. И вдруг тоненько, певуче зазвучала одна струна скрипки, другая и третья, их звуки слаженно слились в мелодию, и она узнала Петрокову руку. На что другое он был не слишком сноровист, но играть на скрипке умел, это она знала. Неужели вернут, с грустной радостью подумала Степанида. Однако Петрок не возвращался, зато из хаты певуче заструилась печальная музыка некогда любимой ее «Купалинки». Степанида слушала-слушала, подавляя в себе что-то жалостливое, что властно овладевало ее чувствами, и не сдержалась. Из глаз выкатились одна за другой несколько слезинок, она быстренько стерла их с лица уголком жесткого платка и снова затаилась слушая. Петрок играл чисто, очень старательно, как когда-то играл на вечеринках в Выселках, Замошье, Гущах на пару с цимбалистом Лавриком. Когда окончил, там снова заговорили, но скоро притихли, и опять зазвучал новый мотив, песня про Волгу, которую пели перед войной. Слышно было, ему даже подпевали, несуразно фальшивя, на чужом языке. Степанида все слушала, и ее первое невольное очарование музыкой начало уступать место досаде и даже злобе – зачем он им играет? Нашел кого тешить музыкой! Не мог отказаться, что ли? Сказал бы: не умею, не моя скрипка, чужая. А то обрадовался: похвалил офицер за сортир, так, может, теперь наймется ему играть, когда тот будет сидеть там. Ну, пусть только вернется!.. Если в конце концов не заслужит от них еще одного пинка в зад.
Время шло, а с пинками там явно не торопились, наверно, действительно его игра нравилась. Петрок играл долго, после песен взялся за танцы и переиграл им и «Казачка», и «Левониху», и краковяк. Степаниде показалось даже, что там раза два похлопали в ладоши и кто-то сказал «браво», что ли. «Смотри ты! – удивлялась Степанида. – Ну погоди же, я тебе покажу, как угождать этому воронью!»
Может, спустя только час стукнули двери – одна, вторая. Петрок вернулся в истопку и уже с порога сказал тихо, но вполне удовлетворенно:
– Ну, я же говорил...
– Отдали?
– Отдали вот, а ты не верила, – он сунул ей что-то в темноте, и она не сразу нащупала тоненький гриф скрипки.
– А про кур спросил?
– А, про кур... Забыл. Забыл, знаешь. Там, поди, с ними не очень поговоришь.
Коротко размахнувшись, она швырнула скрипку на жернова, та слегка стукнулась о что-то нетвердое и отскочила, тихонько загудев струнами. Петрок ужаснулся:
– Ты что? Ты что это, того?..
– Я не того. Это ты, гляжу, скоро будешь того, – вполголоса, зло заговорила она. – Приладился, играет. Кому ты играешь, подумал? Может, они детей твоих поубивали. Где твоя дочка? Где сын? Который уже месяц ни весточки, может, в земле уже, а он им играет!
– Ну а что поделаешь? Сказали! Ну и играл. Зато отдали.
– Отдали! Теперь каждый вечер им играть будешь?
Петрок не успел ответить, как снаружи где-то поблизости от хаты громыхнул очень звучный в ночной тиши выстрел, и сразу там загалдело множество голосов – встревоженно, громко, по-немецки. В хате стукнули двери, все выскочили из нее на темный двор, и тут же опять послышались тревожные крики, и снова два раза подряд грохнули выстрелы. Степанида сидела будто неживая, не понимая, что происходит, куда и в кого там стреляют, как вдруг над хатой и двором вспыхнул слепящий, словно электрический свет; в оконце ударил яркий огненный сноп, быстро перебежавший по полу, по кадкам, по Петроку, который, замерев, держал в руках красную скрипку, и вдруг погас на стене под черной потолочной балкой.
– Ракета, – упавшим голосом сказал Петрок. – Что же это делается? Спалят...
Она также не знала, что там делается, и, ничего не видя, с ужасом прислушивалась к загадочной суматохе возле усадьбы. Похоже было, весь этот гвалт смещался за хату, к оврагу, слышен был топот сапог по земле, там же в отдалении бахнуло еще несколько выстрелов. А когда вскоре вспыхнула еще одна ракета, ее дальний свет тусклым неверным отблеском метнулся по ветвям лип к громоздкому верху машины под ними. «Кого они там увидели? – думала в страхе Степанида. – Неужели поросенка? Может, выбрался, прибежал, теперь точно застрелят».
Она уже не могла оставаться на сеннике, стала на коленях к оконцу и всматривалась в темень двора. Потом попыталась выйти, но тут же вернулась к оконцу, решив, что теперь выходить нельзя: чего доброго, еще убьют в темноте. И она вслушивалась в выкрики, недалекую тревожную суету возле оврага или на огороде по ту сторону усадьбы. Там громыхнуло еще несколько выстрелов и послышалась зычная отрывистая команда.
– Боже мой! Что же это? – не в состоянии что-либо понять, спрашивал Петрок.
– Тихо ты! Слушай...
Ну, конечно же, что им еще оставалось, кроме как сидеть и слушать. И вот в этой нескончаемой напряженности, когда там немного притихло, она услышала короткий разговор у крыльца, кто-то обратился к часовому, и она поняла одно только знакомое слово «бандытэн». «Но откуда здесь могут взяться бандиты? – подумала она. – Может, из лесу напали на немцев, если те так яростно бросились к оврагу? Но почему тогда не слышно выстрелов с той стороны, от оврага?..»
– Что будет, что будет? – продолжал сетовать Петрок, и она тихо откликнулась:
– Что будет, то и будет. Не знаешь разве?
– Хоть бы не запалили хутор.
– Могут и запалить, – согласилась Степанида. – Они все могут.
Ей показалось, что кто-то пробежал вдоль стены за истопкой во двор или к палатке, там снова послышались голоса, но в этот раз сдержанные, и прибежавший, громко топая по земле, снова скрылся. Выстрелов не было слышно, хотя еще несколько раз засветили ракеты, их дальний скользящий отсвет ненадолго разогнал мрак во дворе и в истопке. Она увидела белое, словно полотно, Петроково лицо, в руках тот держал ненужную теперь скрипку, вроде не зная, куда с нею деваться.
– Идут!!
Петрок весь напрягся в темноте, она почти физически ощутила это, а потом уже и до ее слуха донесся далековатый еще разговор, возбужденные голоса немцев. Голоса приближались – группа или, может, все вместе они возвращались в усадьбу. Да, возвращались – голоса стали явственнее, временами их перебивал один погромче, может быть, голос фельдфебеля, подумала Степанида и снова прислушалась. Нет, это был другой голос, он разъяснял что-то или, возможно, оправдывался.
Вскоре по стежке за истопкой и на дровокольне затопали тяжелые шаги, по двору метнулось несколько лучей фонариков, которыми немцы освещали себе дорогу. Они ввалились во двор, кажется, всей оравой, остановились посередине. Кто-то вбежал в хату («Лихт, лихт!»), и в окне засияла электрическая лампочка – включили свет.
Степанида стояла возле оконца, уже ясно сознавая, что сейчас обнаружится что-то очень неприятное для нее, но того, что оказалось на деле, она не предвидела. Сквозь старое грязное стекло оконца не много было видно в ночной мгле двора, разве только то, что высвечивалось электричеством из хаты. Она увидела, как немцы приволокли и бросили на траву что-то тяжелое, а сами столпились вокруг, оживленно разговаривая между собой. Одни смеялись, другие возбужденно что-то выкрикивали. Из-за их спин и пилоток видна была в середине только высокая фуражка офицера в блестящем плаще. Фонарик бросал светлое пятно у ног на землю.
– Кого-то убили, – сказала она Петроку, который пристроился рядом, заглядывая в оконце. Но не успел тот что-либо увидеть, как в сенях раздался грохот, слабый лучик фонарика метнулся по истопке, ослепил их на сеннике под оконцем.
– Фатэр, ком! Смотрель айн бандит! Опознаваль айн бандит, – сказал, тут же поправив себя, фельдфебель.
Перекрестившись на ходу, Петрок подался к двери, Степанида осталась в темноте и уже не смотрела в оконце. Она будто вся окаменела, стоя на середине истопки, уже зная, что произошло страшное, и, как приговора, ждала подтверждения своей догадки.
Когда вскоре Петрок вернулся, Степанида не спросила у него – кто. Она была бы благодарна Петроку, если бы тот вообще ничего не сказал, просто помолчал до утра. Но Петрок был не таков, чтобы долго молчать о главном, и, едва прикрыв за собой дверь, сообщил испуганным шепотом:
– Янку убили!
Почувствовав, будто рухнула куда-то во тьму, Степанида молчала, сердце ее болезненно защемило, а Петрок, видно, понял это ее молчание как невысказанный вопрос к нему и поспешил уточнить:
– Ну, того пастушонка. С Выселок.
Чтобы в самом деле не упасть, она руками нащупала край сенника и медленно опустилась на него.
Сознание ее и вправду словно провалилось куда-то из этой истопки и этой страшной ночи, она перестала ощущать себя в этом суматошном мире, который все суживался вокруг нее, уменьшался, чтобы вскоре захлопнуться западней. Она знала, ее конец близился скоро и неумолимо, и думала только: за что? Что она сделала не так, против бога и совести, почему такая кара обрушилась на нее, на людей? Почему в эту и без того трудную жизнь вторглись эти пришельцы и все перевернули вверх дном, лишив человека даже маленькой надежды на будущее?!
Почему и за что, непрестанно спрашивала она себя, не находя ответа, и мысли ее обращались вспять, в глубину прожитого. За стеной во дворе понемногу утихало, переставали топать грубые солдатские сапоги, временами доносились немецкие фразы, но она не слушала эти постылые чужие слова, душевно успокаиваясь, он уже видела другое время и слышала в нем другие голоса людей, сопровождавших ее всю жизнь. Может, только в них и было теперь утешение, если в этом мире еще оставалось место для какого-нибудь утешения...
Глава двенадцатая
На хуторе в тот день не обедали: Степанида ждала из школы детей. Петрока с утра не было дома – на рассвете повез с мужиками самообложение на станцию, вернуться должен был ночью. Как раз сделалось очень скользко – дня три до того была оттепель, на дворе все плыло, с неба сеялся мелкий дождик, а утром ударил мороз, – поле, дорога, деревья покрылись ледяной коркой; один сук на липе не выдержал, обломился и обледенелыми ветвями завис над снегом. Сквозь оттаявшее окно Степанида увидела за этим суком человека в поле, который то быстро бежал по дороге из Выселок, то приостанавливался и ровно скользил по санной колее, размахивая длинными рукавами зипуна. Когда человек перебежал большак и направился к хутору, Степанида признала в нем выселковского подростка Потапку. Потапка – переросток, в школу зимой он не ходил: не было обувки – и целыми днями сидел на скамейке в хате, половину которой занимал сельсовет, всегда, разинув рот, слушал, о чем говорили мужчины. Если случалась надобность кого-либо позвать, сельсоветский председатель, одноглазый Левон Богатька посылал Потапку. Подросток не слишком охотно, но шел или бежал, куда посылали, и, вернувшись, снова присаживался у порога, полный внимания ко всему, о чем говорили старшие.
Недолго поглядев в окно, Степанида отставила в угол прялку, поправила платок. Было уже ясно, что Потапка бежит на хутор не так себе, что у него какая-то надобность. Последнее время в Выселках едва ли не каждый вечер собирались сходки, с крещения деревенские активисты и приезжие уполномоченные из района старались сагитировать мужиков в колхоз. Да впустую. Позавчера просидели всю ночь, спорили и ругались, разошлись, когда уже занялся рассвет, а в колхоз записалось всего шесть хозяйств.
Глядя на Потапку, Степанида подумала, что, верно, и теперь тот бежит оповестить о собрании. Значит, ликбеза сегодня не будет. Она немного пожалела об этом, потому что сегодня, как никогда раньше, удачно исписала страничку в тетрадке, и слова, может быть, первый раз за зиму, получились довольно аккуратные, почти все ровненькие, вероятно, в школе ее похвалили бы. Прошлый раз учительница упрекнула за небрежность – было темновато, писала, когда улеглись дети, в коптилке кончался керосин, а Петрок все ворчал за печью, что не вовремя пристрастилась к грамоте, надо ложиться спать. Теперь же, оставшись одна в хате, она села за прибранный стол и неторопливо вывела: «Мы строим машины, мы строим колхозы». Но, пожалуй, сегодня занятий не будет.
Тем временем в сенях стукнула дверь, и, не отряхивая ног, в хату ввалился Потапка – рослый бледнолицый подросток, подпоясанный веревкой по заплатанному, с чужого плеча зипуну. Не поздоровавшись, прежде шморгнул раза два покрасневшим простуженным носом и прогугнявил:
– Тетка, там Левон кличет.
– А что, сходка?
– Не, не сходка. Комбед будет.
– Теперь?
– Ну.
– Соберусь, приду, – сказала Степанида, слегка озадаченная этим сообщением. С осени комбед не собирался, говорили, что будут выбирать новый. Но вот, видно, нашлась какая-то надобность в старом.
Потап еще раз шморгнул носом, поправил на голове перекрученную овчинную шапку и вылез в дверь. Прежде чем закрыть ее, стукнул о порог каблуками больших сапог, и Степанида узнала – это были Левоновы сапоги. Сам Левон теперь, наверно, подальше залез за стол в сельсовете, подобрав под скамейку ноги, чтобы никто из приходящих не увидел председателя босым. Но с обувью и на хуторе было не лучше, просто беда с этой обувью: ни себе, ни детям ни купить, ни сшить. На всю семью одни заплатанные валенки, которые сегодня утром надел в дорогу Петрок, и ей теперь приходилось обувать лапти-чуни. Правда, о себе она не слишком заботилась, шла же не в церковь, а коли уж заседание комитета бедноты, то чего там стесняться. Лишь бы тепло было ногам.
Она быстро собралась, надела поновее шерстяную юбку, завязала свежий, белый в крапинку платочек, аккуратнее перевязала на ногах лапти. Ни к чему стараться над нарядом: не молодая, хотя здоровьем бог не обидел, все же сорок лет – бабий век, не то что двадцать. Сняла с гвоздя у порога главное свое убранство – украшенный спереди вышивкой, хотя и не новый, но аккуратный и теплый полушубочек, пригодный на любой выход. Хату она не закрывала, скоро должны были вернуться из школы дети, может, она еще встретит их по дороге. Школа была недалеко, все в тех же Выселках, куда вела узенькая санная дорожка от хутора. Степанида шла и поглядывала вперед, не покажутся ли ее двое малых: Фенечка ходила в третий класс, а Федя во второй. Но детей не было видно, а дорога была очень скользкая, просто стекло. Чтобы не упасть, Степанида то и дело смотрела под ноги, ступала осторожно и озабоченно думала: что еще будет там, на комбеде?
Но если звали, то что-то, наверно, будет.
Вчера ночью, под утро, в непроглядном табачном дыму сельсоветской хаты завязалось такое, что, почувствовала она, добром-миром не кончится, обязательно что-нибудь случится. Началось все с напряженной настороженности и мужиков, и уполномоченного, и сельсоветского председателя Левона, пока выбирали президиум, голосовали, утверждали порядок дня – один и тот же теперь с Рождества, – в хате накапливалось, зрело что-то тревожное и даже угрожающее. Когда заговорил уполномоченный из района Космачев, все уронили головы, попрятали глаза, слушали и молчали. Космачев говорил складно, больше упирал на политику и приводил пример, как хорошо зажили колхозники в какой-то деревне под Лепелем: второй год большие урожаи, строят клуб, на поле работает два трактора, приобрели молотилку, жнейки. Довольно им, выселковцам, держаться за узкие шнурки-наделы, влачить бедняцкое существование, раз своя, Советская власть предоставляет такие возможности, идет навстречу беднякам и сознательным середнякам тоже. Вся страна дружно становится на рельсы коллективизации, так к лицу ли им отставать? Космачев говорил рассудительно, взывал к сознательности середняка, который должен выступать в союзе с бедняком против кулаков и подкулачников. Слова подбирал умные, хорошие слова и сам выглядел умным, рассудительным человеком. Он и в самом деле был неглупым руководителем: перед тем как начал работать в районе, несколько лет преподавал историю в школе и, говорили, был толковым учителем. Ему верили. Но одной только веры для выселковцев оказалось мало, нужен был свой наглядный пример. А такого примера, который можно было бы увидеть, поблизости как раз и не было.
Рядом с Космачевым, тяжело навалившись грудью на стол, сидел Левон Богатька с узенькой черной повязкой наискосок через лоб. Левон был свой, выселковский мужик, многодетный, малоземельный и, как она с Петроком, наделенный по бедности двумя десятинами яхимовщинской земли. Глаз Левон потерял на войне, где-то под Вислой, когда схватился на саблях с двумя польскими уланами. Там ему сильно досталось, едва очухался в госпитале и вернулся домой инвалидом – с покалеченной ногой, без глаза и без двух пальцев на правой руке. Складно говорить Левон не умел нисколько, обычно его речь походила на перекатывание валунов в поле, и в делах он больше брал характером, упрямым и неуступчивым. После выступления Космачева кое-как, с большим недобором рук проголосовали за организацию колхоза, а как дело дошло до записи, все остановилось. Левон тогда неуклюже, в кожухе поднялся за столом над вконец закоптевшей лампой и сказал, подняв руку:
– Если так, я первый. Пускай! И вызываю последовать Богатька Степаниду.
Мужики будто онемели.
Это было уже что-то новое. В прошлые разы Левон также записывался первым, но следовать примеру не призывал, за ним записывались Степанида, Антось Недосека, демобилизованный красноармеец, безземельный Василь Гончарик, и на этом наступал перерыв. Больше никто не записывался, сидели молча, курили. Снова выступал уполномоченный, матерно ругался Левон за несознательность, и опять понапрасну.
Теперь Степанида встала со скамейки под стеной и сказала, что согласна вступить в колхоз.
– А кого вызываешь последовать примеру? – напряженно уставился на нее одним глазом Левон.
Степанида слегка смешалась. Однако, пока стояла возле скамейки над согнутыми спинами мужиков и оглядывала их вскудлаченные, седые, лысоватые затылки, ссутуленные годами, трудом и этой неожиданной заботой плечи в кожушках, поддевках, заплатанных армячках, сообразила: вызвать надо того, кто точно запишется и также вызовет кого-то подходящего для примера. Сначала она хотела назвать Корнилу, который теперь сидел через три человека от нее, тот как раз и глянул в ее сторону как-то боком из-за косматого воротника кожуха, но в этом его взгляде она не увидела поддержки, скорее страх, недоброжелательность, и смешалась.
– Ну, вызываю Ладимира Богатьку, – сказала она погодя, даже не обдумав, хорошо это будет или не очень.
Ладимир был человек не самый бедный в деревне, но и не богатый, земли имел, может, на какую десятину больше, чем она с Петроком, с его младшей дочерью Анютой Степанида ходила на ликбез и сидела за одним столом в школе.
Высокий, худощавый, в коротковатой поддевке, Ладимир поднялся со скамьи, дрожащей рукой потрогал усы. С большой неохотой, словно больной, выцедил из себя что-то, что товарищи из президиума поняли как согласие вступить. Потом он с таким же едва преодолеваемым напряжением думал, кого вызвать последовать примеру, и назвал Недосеку Антося. Молодой еще, живой и подвижный Антось тут же согласился и вызвал соседа через улицу Ивана Гужова, которого в деревне звали просто Гужом.
Как-то пошло, тронулось, подумала Степанида и даже порадовалась, что Левон придумал такой удачный способ двинуть колхозное дело. Ведь это так просто: один за другим, цепочкой; по примеру активиста, соседа, свояка. Все же так веселее и надежнее, не то что вылезать, одному с мучительной мыслью: а вдруг другие не захотят, не поддержат и ты окажешься выскочкой и дураком, потому что вряд ли выгадаешь, если поступишь наперекор всей деревне. Все же дело это хотя и заманчивое, если посмотреть вообще, хотя и государственное, умными людьми придуманное, но ведь новое, в здешних местах не виданное, никем не испытанное; кто знает, чем оно обернется. Может, где и обернулось добром, но ведь там и земля, может быть, лучше здешних песков, суглинка и болот, и люди, наверно, более прилежные, не такие, как в Выселках. Кого ни возьми, так если не лодырь, то немощный, а то вот жадный не в меру, то сварливый, нехозяйственный или слишком тупой. Если они и к единоличному хозяйству малоспособные, то какими будут в колхозе? За себя Степанида не очень боялась, она как все, а если шла добровольно первой, так, верно, потому, что в случае неудачи теряла немного – была беднячкой и полною мерой познала нужду на двух десятинах суглинка за большаком под оврагом. С нее уже хватит. Хватит того, что она шесть лет, не щадя себя, надрывалась в батрачках у пана Яхимовского. А что заработала? Хорошо, ей дали хату да две десятины. Как бы жила иначе? С Петроком, таким же, как она, батраком, да двумя нажитыми детьми.
В тот вечер в сельсоветской хате Степанида воспрянула духом: наконец тронулось, пошло, будет колхоз, чего уж цепляться за беспросветную нищету, не пора ли довериться новому? Тем более что советуют умные люди. Она уважала умных людей, особенно тех, которые были из города, из рабочего класса, понимала, уж они на плохое подбивать не станут. Хорошо, что и Петрок особенно не возражал, хотя на собрания ходить перестал, посылал ее и беззлобно ворчал по утрам, когда собирался на ток или к скотине. Но что знал Петрок, который поучился когда-то две зимы в школе, только и умел расписаться, да и то вспотеет, бывало, пока выведет на бумаге нехитрую свою фамилию. Однако порадовалась она раньше времени, хотя давно знала, добром это не кончается. Старый Гуж вызов Недосеки не принял, записаться в колхоз отказался. Так много обещавшая цепочка внезапно порвалась.
Снова выступал Космачев, стучал кулаком по столу Левон, взывал к сознательности, собрание загомонило не в лад и без смысла, в людях словно прорвалось что-то недоброе. Ладимир затеял ссору с Корнилой, едва не подрались. А старый, обросший клочковатой щетиной Гуж сидел, будто перед смертью, прямой и молчаливый, крепко сжав губы, и смотрел в угол, где когда-то висели иконы, а теперь, прибитый по уголкам гвоздями, едва светился сквозь табачный дым бумажный портрет Карла Маркса. Так ничего больше и не удалось. На рассвете по одному разошлись.
Еще с улицы в Выселках Степанида увидела на сельсоветском дворе буланого коника под пестрой попоной, запряженного в аккуратный зеленый возок, и догадалась, что это приехал Новик. С начала зимы тот ездил в этом ладном возке, потому что еще летом перебрался в город и стал работать в окружкоме. Быстро пошел в гору этот выселковский Богатька, который, став начальником, прежде всего сменил фамилию на Новика, прежняя ему чем-то претила. Он и в детстве был парень смышленый, неплохо учился в школе, а потом на учителя в Витебске, но учителем работать не захотел, подался в руководители. Этот не Космачев, подумала Степанида, поворачивая к сельсовету, этот всех здесь видит насквозь. И не смотри, что местный, а с людьми ведет себя строго, по-начальнически, принципиальный, деловой, говорят, шибко партийный. А вообще-то, думала Степанида, может, теперь таким и следует быть, потому что со здешними людьми иначе нельзя. Если они еще что и признают, так это твердую над собой руку, строгость.
Сельсоветская хата стояла подле самой улицы в середине деревни – длинная низковатая постройка под дранкой с выцветшим полотнищем лозунга через стену, на котором белыми буквами выведено: «Теснее смычку города с деревней!» Сеней при хате не было, открыв двери, вошедший сразу попадал в большое пустоватое помещение, где когда-то с большой семьей жил ныне высланный псаломщик Конон, а теперь квартировала больная Колонденчиха с сыном, на вид не то парнем, не то подростком Потапом. Возле порога Степанида слегка отряхнула лапти и открыла дверь, откуда ее обдало теплом нагретой печки, а низом из-под ног шугануло в избу облако стужи. Она торопливо закрыла дверь и остановилась, стараясь прежде всего рассмотреть присутствующих. У стен на скамьях сидели несколько мужчин, под потолком плавали-вихрились сизые космы табачного дыма. Громкий разговор мужчин разом прервался.
– Вот и Богатька, – сказал из-за стола Левон и умолк.
Она поздоровалась и присела на конце скамейки возле дверей, знала, спрашивать нечего, сейчас и без того все прояснится. Она только сдержанно взглянула на озабоченное, даже чем-то угнетенное лицо председателя, который сидел над какой-то бумагой, перевела взгляд на ладную, подтянутую фигуру Новика, подпоясанную широким военным ремнем по защитного цвета френчу, его щегольские, с высокими голенищами сапоги, в которых он энергично вышагивал между окном и печуркой и, видимо, говорил что-то важное перед ее приходом. Черный жесткий чуб его то и дело спадал на лоб, и Новик, энергично встряхивая головой, откидывал его назад. Возле порога ковырялся в печке Потапка – совал в топку толстые смолистые поленья, пламя от которых приятно гудело в когда-то побеленной, но порядком-таки обшарпанной крестьянскими спинами печке. Рядом со скамьи за ним внимательно наблюдал Недосека, который, как и Степанида, был членом комитета бедноты. Облезлый заплатанный кожушок на нем был широко распахнут, в хате вообще было тепло.
Помолчав, Новик твердо ступил по полу три шага и решительно повернулся к столу.
– Я уже сказал: главная опасность на данном этапе – это правый уклон. Нельзя допустить, чтобы темпы коллективизации замедлились. Тем более сорвались. А у вас именно так: срыв! Головотяпство! Восемь собраний, и не можете организовать колхоз. Мягкотелость и попустительство классовому врагу. Товарищ председатель, скольких вы раскулачили? – Новик вдруг живо повернулся на каблуках и оказался перед Левоном. Тот недоуменно поднял свое большое одноглазое лицо с синим шрамом на левой щеке.