Текст книги "Собрание военных повестей в одном томе"
Автор книги: Василь Быков
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 81 (всего у книги 88 страниц)
– Вот, бабонька ты моя, до чего докатились! – подошел к ней Петрок. – Кто бы когда подумал! Вот и я... Еду, только лошадь повернул с большака, напрямик хотел, выходят: давай коня! Какой тебе конь, не видишь, дрова. Давай, и все. И дуло под нос. Взял бы, но гужи у меня слабые, я и говорю, мол, вот, рваные гужи... Посмотрел отпустил. Говорит, родня все же. Чтоб ты околел, такой родич! Но, если что, сожгут. Они такие. Разъяренные. Им что? Им терять нечего. Как волки в лесу.
– Братья там или кто?
– А черт их знает! Но не один. Я видел...
– Так что же? Молчать?
– А что же еще? Жаловаться? Так пожалей детей!
Степанида молчала. Детей она пожалеет, конечно, но кто пожалеет ее? Над ней издевались, а теперь она должна измываться сама над собой, терпеть, когда не терпится, молчать, когда изнутри рвется крик. Разве так можно?
Всю ту долгую ветреную ночь она не сомкнула глаз, лежала, как деревянная, в запечье, размышляла. Думы были бесконечные, тяжелые, беспросветные, со множеством вопросов, на которые она не находила ответа. Что-то в мире запуталось, перемешалось зло с добром или одно зло с другим. Или, может, в ней самой что-то изменилось, переиначилось, надломилось, превратилось в прах? Она многого не понимала, но хорошо чувствовала одно: так не должно быть, не по-человечески это, значит, надо было что-то делать. Не лежать, не ждать, не мириться – завтра же надо бежать в Выселки, в местечко, в округ, в Полоцк, дойти до добрых людей. Перед ее глазами все стоял Новик, который требовал раскулачить только одного Гужова, о других он не говорил ни слова. Она не голосовала против Гужова и потом очень жалела стариков Гужовых, но теперь, после вчерашней стычки в сосняке с их Змитером, жалость к ним у нее пропала. Пусть раскулачивают, пусть вывозят из деревни этого волка, чтоб его и духу тут не было. Без него тут будет спокойнее.
Но за что же других?
О других она не могла думать без боли в душе, особенно когда вспомнила Анюту Ладимирову, старую Прохориху, да и Корнилу. С Корнилой у нее издавна были особые отношения, которые когда-то едва не стали их общей судьбой. Правда, не стали...
Она тогда была девкой, служила у старого Яхимовского, жила в Выселках и на работу каждый день ходила в Яхимовщину: вставала раненько, на заре, и через большак бежала на хутор. Надо было подоить и выгнать на пастбище двух коров, заготовить корм для свиней и гусей – тех и других здесь было немалое стадо, которое паслось по стерне на Голгофе. Старик Яхимовский в хозяйство почти не вникал, кряхтел себе на завалинке или в запечье, и она хозяйничала как знала. Кроме нее, на хуторе были еще батраки, но те работали в поле, к которому она не имела отношения. Ей хватало хуторской усадьбы, огорода, скотины, не дававшей передыху ни зимой, ни летом. Не мед был тот хутор, но что она могла без земли, без приданого, бедная приживалка в неласковой и малоземельной семье старшего брата в Выселках?
Однажды она запоздала встать и торопливо бежала по росистой стежке через картофельные огороды к большаку. Возле усадьбы Корнилы услышала во дворе его рассерженный голос, там же металась норовистая Корнилова корова, не давая сладить с собой. За год перед тем Корнила овдовел, остался с двумя ребятами, всю женскую работу по хозяйству делал сам, не слишком умело, иногда неуклюже, и бабы в деревне посмеивались над тем, как он стирает белье или замешивает хлеб; некоторые открыто сочувствовали ему. Степанида остановилась, уже поняв, что корова не дает себя подоить и Корнила бегает за ней с подойником, грозясь и уговаривая, да все напрасно. С некоторой робостью Степанида вошла в ворота и тихим голосом приласкала встревоженную корову, та постепенно успокоилась, Корнила вынес из сеней хлеб, посыпанный солью, и Степанида взялась доить. Молока было не так много, она быстро выдоила его и, улыбаясь, протянула подойник хозяину. Но Корнила, не беря подойник, как-то странно надвинулся на нее, молодой сильный мужик в расстегнутой на широкой груди сорочке, приземистый и рукастый. Степанида немного испугалась, но, увидев в его потемневших глазах совершенную беспомощность, почти растерянность, отвела его руки и засмеялась:
– Ты что, Корнилка? Опомнись...
Видно, это его отрезвило, он отошел к забору и, отвернувшись, постоял немного, загораживая, однако, проход в калитку, и она засмущалась было: что делать? Снова повернувшись к ней, он сказал с грустью в хрипловатом голосе:
– Вот бы мне женкой тебя...
Она засмеялась снова:
– Так шли сватов, чего же ты?..
– А пойдешь? – снова насторожился взглядом Корнила.
– Подумаю. Может, и пойду. Не знаю еще...
Она и впрямь не знала, хотя ничего не имела против, Корнила был мужик работящий, но ведь вдовец и с двумя детьми. А она ходила в девках, из парней на примете никого не имела, никто еще к ней не сватался. Что было делать? Несколько месяцев она ждала, мечтала о разном, представляла, фантазировала, даже возненавидела себя, да и Корнилу тоже. Но сватов Корнила так и не прислал, а после поста привез из Кухналей засидевшуюся в девках перестарку Вандзю, которая и захозяйничала на Корниловой усадьбе. Степанида немного поплакала в подушку и успокоилась, хотя и не забыла о том маленьком происшествии на его дворе.
Может, теперь ему божеское наказание за это?
Но нет, разве можно за такое наказывать? А за что тогда будут наказаны Ладимир, старая Прохориха? Да и Гужовы тоже... В конце концов, если подумать, так, может, все и началось из-за этого Гужа? Если бы он не заупрямился на собрании, кого-нибудь вызвал, так, верно, не приезжал бы Новик, не потребовал бы раскулачивания. И не раскулачили, если бы на голосовании Гончарик не поднял руку и тем не образовал большинства. А не раскулачили бы Гужа, не было бы заметки в газете и тогда... Может, не тронули бы и остальных.
Но тогда из-за кого же все это? Из-за Гужа? Новика? Или из-за Василевой уступчивости? Так неужели же причиной всему одна поднятая рука? Просто страшно подумать, как много иногда зависит в жизни, судьбах от одного только слова, руки, даже чьего-то невинного взгляда. Особенно в такое время. Каким надо быть рассудительным, незлым, справедливым! Потому что твое зло против ближнего может обрушиться – и еще с большей силой! – назад, на тебя самого, тогда ой как сделается больно.
Утром Степанида встала разбитая, вконец истерзанная своими мыслями. Надо было собирать в школу детей, а то бы не вставала вовсе. Пускай бы Петрок кормил поросенка, овец, хорошо, что корова еще не телилась, не надо было доить. При коптилке начистила чугунок картошки, растопила печь. Дети еще спали – сладко посапывал под утро Федька, Фенечка тоже притихла, а то всю ночь неспокойно ворочалась на кровати. Петрок вышел во двор и, верно, завозился возле скотины. Теперь, как заметила она, он больше, чем когда-либо прежде, проводил время возле коня, знал, скоро придется расстаться. Жаль было хорошего коника, которого только год назад нажили, и теперь отдавать... Она понимала Петрока. Тем временем началось утро, засинел рассвет в окнах, в хате было светло от огня из печи, и она только хотела задуть коптилку, как в окно постучали. Сначала она подумала, что это Петрок, но нет, стук был чересчур тревожный и резкий, испуганный, что ли. Степанида подумала: если что, там ведь где-то хозяин. Она подошла к окну и не сразу разглядела за намерзлым и подтаявшим стеклом женскую фигуру возле завалинки.
– Теточка... – послышалось из-за окна глухо, как с того света, и Степанида узнала Анютку. Она торопливо отворила дверь в сенях, Анютка вбежала в хату, упала на скамью и заголосила сдавленно и безысходно. Ее плюшевый черный сак был расстегнут, платок сбился на затылок, светлая расплетенная коса рассыпалась по плечам. – Ой, теточка, ой, беда у нас...
Степанида уже догадалась. Вчера в сельсовете стало ясно, какая беда надвигалась на Ладимира, Анютку и ее взрослых братьев, и теперь Степанида хотела как-то успокоить девушку. Но та вдруг поднялась со скамьи, оборвала плач и, вытирая слезы с лица, заговорила:
– Ой, теточка, ночью же Антипа с Андреем забрали. Приехала милиция и забрала, все перетрясли, искали еще Гужового Змитера, но тот хитрее. Змитер утек, а наших побрали, повели куда-то...
– Так, так, так, – машинально повторяла Степанида, кое о чем догадываясь. – Они с Гужом были?
– Ой, теточка, разве ж я знаю, но эти дни где-то пропадали. Змитер как пришел за ними, так и пропали, две ночи не были дома. А сегодня... Вы, может, слышали, что ночью случилось на большаке? Ой, беда же случилась. Говорят, кто-то перенял Космачева, ну и того, из Полоцка, и стреляли. Вон там, в соснячке. Говорят, Космачева ранили, хорошо, что конь вынес. Конь как поддал и понес до самого местечка. Ну, милицию подняли, ой, что делалось! Ночью... Наехали, аккурат как братья вернулись. Только кожухи постягивали – стук-стук, спрашивают: где были? Те – дома. Тогда ко мне... А я что скажу, я же ничего не знаю...
Ошеломленная услышанным, Степанида опустилась на скамью, чувствуя, как все враз перемешалось и в чувствах и в голове тоже. Понемногу, однако, она начала понимать, что произошло страшное. Ощутила еще неясную связь этого страшного случая с тем, что происходило в Выселках, со вчерашней встречей в сосняке. Она молчала, поглядывая на Анютку, которая немного утихла от плача и взялась поправлять платок. Смысл этих необычных событий медленно доходил до ее сознания. За печью повставали дети. Федька, надев штанишки, высунулся из-за дерюжки и стоял так с испугом на сонном лице.
Анютка тем временем все говорила, в отчаянии заламывая руки:
– Не знаю теперь, что и делать! Отец плачет, говорит: зачем вы так на старость мою? А как повели Антипа с Андреем, так и совсем стал биться о землю, мне страшно стало, ну, я и побежала сюда. Что же делать теперь, теточка?
Что делать? Если бы она знала, что надо было делать. Но, пожалуй, теперь уже ничего не сделаешь. Теперь поздно! После такого совсем поздно. Теперь уже никуда не сунешься. Постепенно ей стало понятно, что делалось в сосняке, когда она бежала в местечко, почему они остановили ее: им не трешка понадобилась – они ждали. А она могла помешать. Но надо же на такое отважиться, дойти до такого! А теперь... Что теперь будет?
Глава шестнадцатая
Степанида постепенно успокаивалась, собиралась с мыслями, однако ее не переставало угнетать ощущение несправедливости, и, хотя она понимала, что поздно уже что-либо делать после той ночи и того случая на большаке, что-то недосказанное и недоосознанное требовало прояснения, выхода или осознания хотя бы для собственного успокоения, что ли?
Уже далеко отойдя от Ладимирова двора, заметила, что идет не в Яхимовщину, а в другой конец Выселок, но поворачивать не стала. Как раз впереди увидела знакомое место, где когда-то стояла их хата, а теперь неприютно стыли на ветру четыре березы да на меже усадьбы распустил тонкие ветки ряд вишенок. Хаты не было, хата давно уже сгнила, остатки ее разобрали на дрова, а огород перешел соседу, Богатьке Демьяну, который заботливо обнес его аккуратной березовой изгородью. Степанида, однако, не задержалась возле места бывшего ее жилища и потащилась дальше – мимо знакомых до мелочей хатенок, бревенчатых стен, изгородей, уличных деревьев; обошла толстенный, вылезший на улицу комель Меланиного клена. Спустилась с пригорка и все шла, пока не наткнулась на новый штакетник возле Авсюковой хаты, где теперь помещалась школа и куда недавно еще три раза в неделю бегала она на ликбез. Теперь там учились ее Федька, Феня и еще три десятка ребят, посаженных в четыре ряда – но ряду парт на класс. Степанида прислонилась грудью к штакетнику и все думала. Дети пусть учатся, может, им достанется лучшая доля, нежели выпала их родителям: наука даст хлеб и выведет в люди. А она все, она больше на ликбез не пойдет. После отъезда Анютки она уже не сможет без нее сесть за ту парту, не сможет переступить порог школы. В начале минувшей осени Анютка уговорила ее пойти на ликбез, убеждала: стыдно быть неграмотной, когда вся страна учится. Сама она очень старалась преуспеть в грамоте, и Степанида поняла почему – Гончарик перед службой окончил четыре класса в местечке. Как же Анютка могла отстать от него? В пору, когда была девчонкой, учиться не имела возможности, а в шестнадцать и подавно – пришлось стать за хозяйку в доме, мать умерла от чахотки, отец не женился больше, а близнецы-братья, Антип с Андреем, все что-то медлили обзаводиться женами, присматривались да колебались. Теперь уж, видно, не женятся.
Когда в школе раздался вдруг радостный детский гомон, Степанида поняла, что началась перемена, и оторвалась от штакетника. Далее стоять тут было ни к чему, и она медленно побрела улицей назад, поднялась на пригорок. На Ладимировом дворе уже никого не было. Проходя мимо хаты псаломщика, она захотела увидеть Левона, казалось, тот знает что-то такое, чего не знала она, что-то скажет, может, чем-либо утешит. В сельсоветской половине, однако, никого не было, лишь тучей клубилась пыль – это Потап Колонденок стертым веником драл затоптанный, неизвестно когда мытый пол, и она остановилась на пороге.
– Левон не заходил разве?
– Не, не заходил.
Не обращая на нее внимания, Колонденок нещадно орудовал веником – сметал к порогу песок и мусор, и она увидела на его всегда синюшных босых ногах неплохие еще, хотя и поношенные чьи-то сапоги. Но эти сапоги были не Левоновы.
– Что, сапоги заработал?
– Реквизированные, – тонким голосом ответил Потап, неприязненно взглянув на нее сквозь облако поднятой пыли.
– Старайся, паршивец! – в сердцах бросила Степанида.
Она шла вдоль изгороди и думала, что вот живет человек, еще молодой и грамотный (даже чересчур грамотный – окончил три или четыре класса), и во всем поступает вроде честно, по велению времени, а ведь ничего, кроме озлобления, к себе он не вызывает в деревне. Написал вот в газету, что само по себе было, наверно, правильно, а чем оно обернулось в итоге? Она не имела еще слов на уме, чтобы сказать ему все, что чувствовала, но определенно ощущала только брезгливость к этому молчаливому переростку, который едва ли понимал, что творил собственным усердием. Этот не Змитер. На Змитера взглянешь, и сразу видать, на что он способен, а что сотворит завтра этот тихоня, поди догадайся. Ей вспомнилось, даже дети в деревне никогда не играли с ним в свои детские игры, и, хотя по натуре он был не злой и особенно никого не обижал, ровесники обходили его стороной. Всегда он был сам с собою, один – в деревне, по дороге в школу или возле стада в поле. Когда немного подрос, начал прислушиваться к непростым делам старших, не пропускал ни одного собрания, с утра до позднего вечера торчал в сельсовете, слушал разинув рот и молчал. Что вот думал только?..
– Ох, чтоб тебя разорвало, паршивца! – раздраженно пробормотала Степанида.
Она уже миновала последние хаты Выселок, уже был виден на отшибе сиротливо опустевший двор Ладимира с раскрытыми настежь воротами, когда вдруг где-то за Гончариковой хатой взвился истошный женский крик. Она содрогнулась от этого крика и остановилась посередине улицы. Из-за угла хаты выскочила расхристанная Ульяна, мать Василя, она дико вопила одно лишь: «Людцы! Людцы!» – исступленно бия себя в грудь кулаками. Увидев Степаниду, бросилась к ней, все крича что-то, чего Степанида не могла понять, одно было ясно – произошло нечто страшное. Сквозь плач и причитания Ульяна показывала на хату, на голые окна с толсто намерзшим на стеклах льдом. Степанида бегом бросилась туда и уже со двора услышала такой же раздирающий душу крик из хаты – это заходился от плача Ульянин сынишка Яночка. Через распахнутые двери Степанида вскочила в сени, отбросила полураскрытую дверь в хату, думая, что надо спасать от какого-то несчастья Янку, но в мрачном незнакомом пространстве хаты не могла сообразить сразу, где он кричит.
Зато она увидела другое и в ужасе остолбенела посередине хаты.
Навалясь грудью на конец пустого стола, у окна неподвижно сидел Вася Гончарик, как был в своей красноармейской форме – шинели, ремнях, – неестественно уронив на плечо светлую с растрепанными волосами голову. В затхлом воздухе хаты явственно слышался тревожный запах недавнего выстрела, на полу у стола валялся наган, а где-то в углу возле печи заливался плачем трехлетний Яночка.
Глава семнадцатая
И вот в эту осень свелся на нет и без того немногочисленный, горемычный род выселковских Гончариков.
Щуплое, тонкое тело подростка в завернувшейся на животе одежке лежало возле скамейки под тыном. Петрок был ошеломлен этим убийством и не мог понять, как это произошло, как немой пастушок оказался ночью на хуторе. Что ему понадобилось тут? Петрок словно лишился речи и даже перестал сетовать на жизнь, его сковал страх. Впрочем, как и Степаниду, которая в молчаливом оцепенении сидела на своем топчане под окошком.
Немцы давно угомонились, наверно, уснули в своей палатке, не спал лишь часовой, который то стоял под крышей возле порога, то тихо прохаживался по двору. Когда немного засерело в окошке, как всегда, звякнула посуда на кухне – это принимался за свое дело Карла. Петрок отметил про себя эти знакомые звуки, выходя из полусонного забытья. Надо было готовиться к новым бедам и страхам, ибо что же еще мог принести с собой новый день? Но только он опустил ноги с кадушек, нащупывая ими подсохшие за ночь опорки, как услыхал далекий, прерывисто тарахтящий гул со стороны большака – так некогда трещали мотоциклы, которые там, однако, давно уже не ездили. Значит, мост уже готов, если по большаку носятся мотоциклы, уныло подумал Петрок. Густой треск временами приглушался, но тут же становился звучнее, вот он послышался совсем близко (верно, уже за липами) и вдруг смолк. Кто-то заговорил с Карлой, потом с часовым возле двери. Петрок затаив дыхание слушал. Мотоцикла тут прежде не было, значит, этот прикатил издалека с каким-то, видно, приказом. Может, теперь что-нибудь изменится на хуторе? И правда, было похоже, что приехал посыльный: раздался сдержанный стук в хату, где ночевал офицер, погодя дверь отворилась и затворилась снова, тихого разговора немцев в истопке почти не было слышно. Зато, когда оттуда вышли, часовой во дворе прокричал что-то, и возле палатки поднялась суматоха – немцы затопали, загорланили, забегали по двору. Но вроде бы без особой тревоги, просто живо поднимались по неурочной команде, что ли?
Петрок прилип к оконцу – очень хотелось узнать, что там еще происходит. Степанида же, с виду безразличная ко всему, сидела на сенничке, прислонясь плечами к бревнам стены. Глаза ее были закрыты, но по тому, как подрагивали веки, Петрок догадался, что она не спала, как и он, чутко прислушивалась к происходившему во дворе.
В этот раз только два или три немца торопливо помылись возле колодца, другие выходили из палатки уже в шинелях и даже с винтовками в руках, некоторые с ранцами, сумками и будто в ожидании чего-то останавливались возле кухни, болтая, закуривали. Похоже было, однако, что ни завтракать, ни на работу они не собирались, и это навело Петрока на мысль, которая заставила его встрепенуться.
– Баба, а баба, слышь? Они выезжают!
– Жди, выедут тебе.
– Ей-богу, выезжают! Гляди, барахло из палатки выносят. Вон к машине...
В самом деле они вытаскивали из палатки ящики, узлы, одежду и через задний борт все швыряли в машину. Минуту спустя два солдата выдернули несколько колышков из земли, тугой горб палатки обвял, сморщился и опал наземь.
– Ага, выметаются-таки! Ай, слава тебе, господи! – охватила Петрока неожиданная радость, и Степанида, привстав, заглянула в оконце. Но прежде всего она увидела там вовсе не то, что обрадовало Петрока.
– Лежит... Хотя бы прикрыли чем. Как скотину какую... Звери.
Конечно, это она про Янку. Но Петрок даже боялся глянуть туда, под тын, где лежало худенькое тело подростка, до которого теперь никому из этих, кажется, не было дела. Застрелили и бросили. Но за что? Конечно, глухонемого убить нетрудно – окрика часового он не слышит, сказать ничего не может. Но за что убивать? Что он им сделал плохого?
Он полагал, что немцы заберут Янку – если убили, так, верно же, имели в том какую-то цель, ведь не ради забавы убивали. Однако те грузили имущество в машину, к убитому никто из них не приблизился даже. Один лишь пожилой грузноватый немец в шинели, с ранцем за спиной и винтовкой на ремне отошел немного от кухни, издали посмотрел под тын и, как показалось Петроку, вздохнув, пошел обратно к машине. Карла, несмотря на сборы, был занят своим повседневным делом: заталкивал дрова в топку, помешивал в котле, где закипало что-то, и ветер гнал сырой пар через тын в поле. За этим паром Петрок не сразу увидел телегу, которая незаметно подъехала к воротцам и остановилась возле машины. С телеги соскочил Гуж все в той же рыжей кожанке, с винтовкой в руках.
Именно в этот момент из сеней показался офицер в черном клеенчатом плаще, он остановился на ступеньках, по-хозяйски оглядывая двор, и Гуж моментально подбежал к нему, неуклюже вытянулся, как по команде «смирно». «От сейчас даст!» – злорадно подумал Петрок, вспомнив его вчерашнюю стычку с фельдфебелем. Но похоже, сегодня что-то переменилось в отношениях немцев с полицаем, офицер сдержанно поглядывал по сторонам. Петроку из окошка не были видны его глаза, заслоненные широким козырьком-копытом, но выражение лица казалось добродушно-спокойным. Гуж что-то объяснял, а тот, скупо «якая», слушал, потом подошел ближе и поднял руку. Петрок снова ощутил коротенькую злую радость: врежет! Но нет, не врезал, несколько раз одобряюще похлопал Гужа по плечу – гут, гут! Точно так, как вчера фельдфебель похлопывал его, Петрока, за старательно оборудованный офицерский клозет, который, судя по всему, больше им не понадобится. Значит, чем-то угодил полицай, чем-то выслужился, подумал Петрок, и его приподнятое настроение начало быстро омрачаться – приезд Гужа обещал мало хорошего. Особенно после того, как его похвалил офицер. Теперь жди новой пакости.
Немцы тем временем живо погрузили имущество, последними вынесли из хаты белые складные кровати и начали цеплять к машине свою громоздкую кухню. Человек пять их, напрягаясь, катили ее к воротам, разворачивали, из топки сыпался огонь, и всюду воняло дымом, ветер крутил по усадьбе клубы сырого пара. Гуж помогал тоже, а Петрок стоял у оконца и думал: «Рви кишки, дати, а я не пойду и не выйду, если, конечно, не выгонят. Глаза бы мои на вас не смотрели, злыдни. Постреляли кур, сожрали корову, убили мальчишку – за что? Разве по-человечески это? Если не людей, то хотя бы побоялись Бога, Бог ведь все видит. Уж он вам припомнит эти злодейства на чужой земле».
Наконец все было кончено. Солдаты забрались под брезент на машину, фельдфебель последний раз обежал двор и полез в кабину. О хозяевах, слава богу, они не вспомнили, не распрощались, значит, не имели в том надобности. Хозяева тем более. Тяжело раскачиваясь на выбоинах, огромная машина с кухней поползла к большаку. Петрок уже хотел было с облегчением перекреститься, как вдруг в воротцах из-под липы, неуклюже выворачивая передком, появился рыжий коник с телегой, в которой подергивал вожжами полицай Колонденок. Гуж, сразу обретя нагловатую решимость в движениях, уже по-хозяйски указывал, как следует заехать и где стать во дворе. Петрок с досады зло плюнул под ноги.
– Мать твою... Не успели одни, уже другие...
Но делать было нечего, он понял, что в истопке не отсидишься, надо выходить во двор.
– Ну?! – вперил в него взгляд Гуж. – С бандитами снюхался?
– Я? – опешил Петрок.
– Ты. А то кто же. Вон немецкая команда всю ночь облаву делала.
– Облаву? А мне откуда знать? Я в истопке сидел. Они же вот видели.
– Видели?! – передразнил его Гуж и ткнул большим пальцем под тын. – А этот? Янка! Как здесь оказался?
– А я знаю?
– Не знаешь? – Гуж переступил с ноги на ногу, перехватил в другую руку винтовку. – А ну зови свою бабу!
– Степанида! – позвал Петрок и ступил в сторону от камней.
Из сеней появилась Степанида, затянула платок у подбородка и остановилась в дверях, зябко кутаясь в ватник.
– С этим коров пасла? – кивнул Гуж в сторону тына.
– Ну, пасла, – тихо сказала Степанида, засовывая руки в рукава ватника.
– Космачев приходил? Ну, к нему в олешниках?
– Какой Космачев? – подняла глаза Степанида.
– Тот самый! Где-то здесь шастает. Партизанщину разжигает. Я ему покажу партизанщину.
– Никого я не видела. Никто не приходил.
– Почему тогда этот под пулю полез?
– А я знаю, почему?
– Ты не знаешь, он не знает! – взорвался Гуж и, ловко перехватив из руки в руку винтовку, угрожающе потряс ею в воздухе. – Вы мне дураков не стройте. Я насквозь вижу обоих. Особенно тебя, активистка. Уж та винтовочка твоих рук не минула, – пронзая Степаниду злым взглядом, гремел Гуж. Степанида, затаив дыхание, сосредоточенно глядела куда-то под липы.
– Сказать все можно, – вставил свое Петрок. – Но грех, не зная, валить на человека. Мы вон в истопке сидели. Считай, под арестом. Если бы что...
Телега стояла во дворе, понуро опустив голову, дремал в оглоблях рыжий коник, возле молча ждал чего-то перетянутый по шинели ремнем полицай Колонденок. Закатив глаза, он полностью, казалось, ушел в себя, в свои мысли. Но стоило Гужу повернуться к телеге, как полицай слова стал полон внимания.
– Ладно, – сказал Гуж. – Потом. Теперь некогда. Давай пацана на воз, – спокойнее сказал он Петроку и направился к тыну.
Колонденок бросил вожжи на охапку сена в телеге.
Затаив страх в душе, Петрок боязливо подошел к распластанному телу подростка в темной заскорузлой одежонке, голова его была запрокинута, на виске возле уха присох комок грязи или, может, крови; бурые кровавые подтеки на голом, перепачканном землей животе тоже подсохли. Петрок нерешительно остановился, не зная, как взяться за убитого, и стоял. Но Колонденок, не дожидаясь его, ухватил Янку за голые грязные лодыжки и, будто бревно, безразлично поволок к повозке. Руки парнишки неловко раскинулись, голова на худой тонкой шее задвигалась, словно у живого. «Боже, боже! – ужаснулся Петрок, сам не свой направляясь следом. – Что делается!»
– Бери, что стал! – гаркнул издали Гуж, когда оба они остановились возле телеги. Сам, однако, близко не подошел, взялся свертывать из обрывка газеты цигарку.
Петрок с Колонденком кое-как подняли окоченевшее тело Янки, перевалили через борт в телегу. Колонденок слегка забросал его сеном, хотя все равно было видно, что в телеге лежит убитый. Петрок подумал, что теперь-то они уедут, и отошел в сторону, чтобы не стоять на дороге, но Гуж выпалил:
– Ты тоже с нами!
– Куда?
– На работу, куда! Позагорали на курорте, теперь за работу! Мост доделывать. А как же? Вон местечковцы который день вкалывают, а вы тут запановали под боком у немцев.
«Чтоб ты всю жизнь так пановал, горлохват проклятый!» – уныло подумал Петрок, зная, однако, что придется идти. Уж этого не упросишь, особенно после того, что здесь произошло, на этой усадьбе. Хорошо еще, что не заарестовал насовсем, а только выгоняет на работу.
Матерясь в душе, Петрок пошел за телегой, в которую на ходу повскакивали полицаи. Колонденок управлял конем, а Гуж сидел сзади, свесив до земли длинные ноги, и следил за Петроком, чтобы не убежал, верно. Но куда было убегать? Он прожил здесь половину жизни, вырастил двоих детей, познал столько забот, страха и горя, а может, немного и радости. Куда было удирать? Он ведь человек слабый, зависимый и всю жизнь вынужден был делать то, что ему скажут. Ведь у них сила, а что осталось у него? Пара натруженных рук, ревматизм в ногах и шестьдесят лет за плечами, что он мог выставить против их хищной воли? Разве что малость схитрить, но и то с немцами, а с этими не очень схитришь, эти были свои, своих не обманешь. Да и с немцами вон Степанидина хитрость едва не обернулась бедой. Лучше бы уж без хитрости, по правде, в открытую.
Спустившись к большаку, телега объехала широкую желтую лужу и взобралась на насыпь, а Петрок пошел себе стежкой возле придорожной канавы. Тут уже близко начинался сосняк, за ним виден был поворот и там мост. Чтоб он пропал, этот проклятый мост, сколько из-за него напастей на Яхимовщину, думал Петрок. Как было хорошо, когда он был разворочен бомбами и два месяца никто здесь не ходил и не ездил. А теперь... Теперь тут начнется ад, это точно.
Но до моста они не доехали, не доехали до поворота даже. В стороне от большака в сосняке, где когда-то выселковские мужики и местечковцы копали для хозяйственных нужд песок, стояло три повозки, и несколько мужиков лениво нагружали их. Колонденок свернул к обочине и остановил коня. Гуж спрыгнул с телеги. Мужики перестали копать, кто-то один, а за ним и остальные по очереди нерешительно стянули с голов шапки и молчаливо замерли перед полицаем.
– Почему медленно? – строго спросил Гуж. – Сколько возов отправили?
– Шесть, кажется, – сказал из ямы немолодой мужчина с лицом, густо заросшим седой щетиной.
Петрок узнал в нем Игната Дубасея из Загрязья. Когда-то, еще до колхозов, Дубасей выделывал овчины, и Петрок наведывался к нему, надумав шить кожушок, вот этот самый, что был у него на плечах. Неловко переминаясь с ноги на ногу, Петрок не знал, что лучше: как и все, снять шапку или стоять, как пришел. Но чтобы излишне не отделяться от остальных, также потихоньку стянул с головы суконную кепку.
– Надо двенадцать, душу из вас вон! – вдруг начал звереть Гуж. – Надо шевелиться, а не лодырничать, не за Советами вам! Перекуриваете помногу?
– Да мы...
– Никаких перекуров! Дотемна засыпать шоссе! Ты! – бросил он Колонденку. – Слезай и следи. Чтобы никто никуда!! Работать мне, работать!
Колонденок положил на телегу вожжи и вытащил из-под сена длинную свою винтовку. На его место сел Гуж. Напоследок он обвел строгим, ненавидящим взглядом яму и трех притихших в ней мужиков, заметил Петрока на обочине.
– Ты, Богатька, им в помощь! И шнель, шнель, шнель! Понятно?
Телега с Гужом покатила к речке, кто-то из мужиков вполголоса выругался, кто-то трудно вздохнул. Петрок по сыпучему склону сошел на дно ямы и взял лопату с надломленной ручкой, которая торчала сбоку в песке. Вверху над ним стояла недогруженная телега, а возле нее с винтовкой под мышкой, как часовой, столбом застыл Колонденок. Его глаза снова закатились под лоб, кажется, в мыслях он далеко унесся отсюда.
Вряд ли быстрее, чем прежде, они начали бросать песок вверх, в телегу. Бросать было неудобно, высоко, яма стала довольно глубокой, вблизи от дороги песок весь выбрали и копали все дальше. Петрок быстро согрелся, но скоро и утомился, стало неприятно горчить в груди, он замедлил темп, а потом и вовсе остановился. Но только он раза два спокойно вздохнул, как на обрыве встрепенулся Колонденок.