355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василь Быков » Блиндаж » Текст книги (страница 2)
Блиндаж
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:18

Текст книги "Блиндаж"


Автор книги: Василь Быков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

2. Хлебников

Оставшись один в траншее, капитан Хлебников изнеможенно посидел с пистолетом в руке, а потом поставил его на предохранитель и с великим усилием поднялся на ноги. Пистолет он бережно запихал в карман своих перепачканных в грязи диагоналевых бриджей. А сам, расставив обе руки и лапая ими по стенам тесной траншеи, побрел к полузаваленной норе – входу в командирский блиндаж, где он бесконечно долго провалялся в углу на чьей-то покинутой шинели. Он и теперь обессилено вытянулся на ней, правым боком вверх, чтобы иметь под рукой пистолет, который берег теперь больше, чем все остальное. Он боялся выпустить его из рук, запачкать грязью, ведь когда она попадет в ствол, как он тогда стрельнет в самый критический момент? А стрельнуть, видимо, придется в немца-фашиста или в самого себя, без этого уж, должно быть, не обойтись. Незавидная военная судьба капитана теперь вплотную подвела его именно к такой возможности. Ничего лучшего он не видел впереди. Как вообще ничего не видел.

Правда, внезапно появилась некая тетка, и он не сдержался, неожиданно для себя попросил есть. За время своего одиночества и этого ранения он мало того, что измучился душой и телом, так еще проголодался так, что уже с большой натугой мог встать на колени и выползти в траншею. Его всего шатало, словно пьяного, кидало из стороны в сторону, в голове чугунно гудело и кружилось – от слабости, потери крови, этого страшного ранения. Он давно утратил всякое ощущение времени, даже привычная смена суток стала недоступной его разумению, как, впрочем, и все остальное, что происходило вокруг. С того момента, как он сунулся в эту огненную бездну, которая погасила его сознание, все для него обрело новый смысл или, может, потеряло всякий доступный сознанию смысл, он слабо соображал, что с ним происходило и даже – кто возле него? Наверное, оба глаза его выбило взрывом, виски и лицо жгло неослабевающим огнем, но это он понял позже, а тогда сознание его погасло на какое-то неопределенное время; неизвестно, сколько он пролежал, заваленный землей в траншее, но когда пришел в сознание, его уже перевязали – возможно, инструктор второго батальона.

Он услышал недалекий голос комбата Глазырина, который спрашивал, что с ним, и тот, кто перевязывал, ответил:

“Плохо дело – глаза”.

“Что, оба?” – донеслось издали.

“Оба, товарищ капитан”.

Тут рядом грохнуло несколько взрывов, на него снова сыпануло землей, и он услышал только, как комбат закричал на кого-то, чтобы немедленно открывали огонь пулеметы. Хлебникова торопливо перевязали, положив по клочку ваты в обе глазницы, с которых все ползло-сочилось нечто, стекающее по щекам и подбородку, и он то и дело вытирал это испачканными пальцами. Кто-то помог ему добрести до блиндажа и прилечь в углу на этой шинельке. Хлебников молчал, ни о чем не спрашивал, терпя ужасную боль в голове, он даже не слушал грохота боя, который стал помалу стихать. Прежде всего стало тише на левом фланге, взрывы, кажется, переместились на косогор, в сторону деревни Любаши; поредело винтовочное громыхание в траншее; а главное – он перестал слышать голоса – ни криков, ни разговоров, ни команд. Еще спустя какой-нибудь час выстрелы стали слышаться только за взгорком, доносились дальние пулеметные очереди, там же долбила-ухала артиллерия, только своя или немецкая – он разобрать не мог.

Именно теперь, потеряв зрение, он начал слушать-вслушиваться в звуки боя, чтобы как-то рассуждать о нем; до этого его хлопоты были совсем иные – ему нужна была связь, которая все время позорно исчезала, рвалась. Из-за этой проклятой заботы о связи он и очутился здесь, в траншее второго батальона, где его подстерегало несчастье. Но разве мог он это предусмотреть? Нервозный, издерганный начальник штаба, который руководил боем после того, как убило снарядом комполка Сомова, сорванным голосом потребовал от него связи с первым и вторым батальонами, которые третьи сутки отбивали немецкие атаки.

После недолгого перерыва связь с первым батальоном была все же восстановлена, а телефон связи со вторым упорно молчал с полудня, хотя на линию были посланы с интервалами шестеро связистов, да ни один из них не вернулся. Из полкового КП послать уже было некого, и начальник связи выскочил под огонь сам, убежденный, что вскоре положит и его. Да просто невыносимо стало слушать угрожающую ругань начальника штаба, и в тот момент ему было уже все равно: выжить или погибнуть, только бы восстановить связь.

Правда, поначалу ему даже повезло, он невредимым добрался до первой траншеи, в двух местах срастил перебитый осколками провод, возобновил связь и даже успел доложить об этом начальнику штаба. Немцы жутко лупили снарядами по косогору и по батальону, но здесь, в траншее, было спокойнее, чем в голом поле, и Хлебников решил немного переждать, прежде чем возвращаться. Опять же, он хотел увидеться с комбатом, чтобы спросить, сколько тот еще здесь продержится с батальоном. И только он, пригнувшись, сунулся из блиндажа в траншею, как тяжелый земляной пласт, внезапно вскинутый взрывом, неистово обрушился на него, повалил на спину, и он успел лишь подумать: не попало в поле, так догнало вот в траншее. Потом он уже ничего не помнил, пока его не вытянули из-под земляного завала.

Терпя остро-жгучую боль в голове, Хлебников лежал в блиндаже и ждал, когда хоть кто-нибудь заглянет сюда, хотелось спросить, что там происходит, где комбат? Но время шло, слышно было, уже стихал бой (что только нес он полку – победу или поражение?), а к нему никто не заходил. Тогда в сознание капитана начал заползать страх: не остался ли он тут один, не покинули ли его красноармейцы? Это было бы ужасно, к такому повороту он не был готов, об этом не мог даже подумать. Но, видно, бросили. Спустя какое-то время вокруг совсем стихло, не стало слышно ни одного выстрела или взрыва в поле и над торфяником – похоже, настала ночь. Но где же наши? Где второй батальон, где комбат? Где хотя бы кто из красноармейцев? Один, без помощи, забытый всеми, он здесь пропадет, это же ясно. Вот заявятся немцы, швырнут в блиндаж гранату, которая вмиг разметет его потроха, перебьет руки и ноги. Добро, если он околеет сразу. А если им удастся взять его живым?..

Настрадавшись от неопределенности, он поднял свой пистолет, дослал патрон из магазина в патронник. Осталось достаточно легкое – нажать на спуск, и все навсегда кончится. Должно быть, это все же самое разумное. Ведь иначе что ждет его, слепого и беспомощного, кроме гибели от врагов или от своей раны? Нет, лучше уж он сам. Поднести пистолет к больному, неуклюже-толсто забинтованному виску и жимануть. Некая секунда боли в и без того переполненной болью голове, и дальше – ничего. Полное освобождение от мук и переживаний.

Да, это было бы, возможно, наилучшее, думал капитан Хлебников. И это придется сделать. Только вот решимости на это у него не хватало, все он чего-то ждал, вслушивался, тянул – будто на что-то надеялся. Надеялся разве на чудо. Но шло время, а чуда не было, и он ругал себя, обзывал трусом, слизняком, ненавидел себя за свою нерешительность. И томился, страдал от боли и безысходности.

Бесконечно долго тянулось время, Хлебников боролся с болью и то забывался, то терял сознание, может даже, обессиленный болью, дремал, а то схватывался, слушал. Иногда делалось холодно, или это его знобило, тело било лихорадкой, и он пробовал хотя бы как-нибудь согреться, укрыться шинелью, на которой лежал. То делалось жарко, и он потел, обливаясь горячим потом.

Минул, наверное, не один день, хотя он совсем не мог отличить дня от ночи, стрельба давно прекратилась, и вокруг было тихо и глухо, словно в подземелье. Он и вправду был в подземелье, вдали от дорог, в поле под деревней с таким памятным для него и ласковым названием – Любаши.

Однажды он внезапно проснулся от гула, что глуховатой могучей волною откуда-то плыл в блиндаж, но, послушав, подумал, что это, верно, гудит техника на шоссе за торфяником. Мощеное шоссе было все же довольно далеко от участка второго батальона, он это помнил из карты, которую держал в руках на КП, еще когда они готовили здесь оборону. Жаль, что тогда он не очень интересовался окрестностями, не посмотрел, где еще были деревни. Хотя к чему ему теперь деревни, разве он дойдет до них?..

Неизвестно уж, спал ли он или едва держался на грани потери сознания, но как-то сразу услышал близкие от траншеи шаги и схватился за пистолет. Слушал с колотящимся сердцем в груди, ожидая услышать голоса, чтобы определить – кто? Да не услышал ничего. Тихие шаги человека, который вроде подкрадывается, останавливается, слушает, доносились сзади от блиндажа, на тыльном боку траншеи, и он вдруг всполошился, что упустит эту редкую возможность обозваться. Но как было и обзываться? А если там немец?

И все же он не удержался, с пистолетом в руках выполз в траншею, упираясь в мокрые стены спиной и локтями, кое-как поднялся на ноги и подал голос. Вероятно, тот его голос прозвучал отчаянно и беспомощно, хоть он и старался придать ему силы и решимости, и он готов был стрелять.

Но это была женщина.

Теперь он будто обрел надежду и ухватился за нее. Он только боялся, чтобы женщина не обманула его, не устрашилась слепого; быть может, она бы помогла. Как она могла ему помочь – он не знал; прежде всего, он просил поесть, так как, ослабев, чувствовал, что не протянет долго. Он просто подохнет здесь, в этой норе, прежде чем его найдут свои или немцы или он решится наконец пустить себе пулю в лоб. Это совсем уж было бы скверно, это было бы просто глупо…

Да, но что мог он, незрячий? Разве сам он выбрал себе эту судьбу? Он только стал ее жертвой, нелепой, обидной жертвой, которая пополнит и без того немалочисленный список жертв этой огромной войны.

3. Серафимка

Почувствовав недоброе, Серафимка прибежала на свой порушенный, обросший чернобыльником дворик и сразу увидела раскрытую сенную дверь. Все же дверь она закрывала, когда уходила утром, значит, там побывали. Серафимка бросила наземь лопату и метнулась к кадке, где в порыжелом слое соли она с зимы берегла два куска сала. Но где там! Рядом на земле валялась почерневшая крышка, а в кадке было пусто, одна соль на дне. Значит, взяли, чтоб их взял кровавый понос!

Серафимка вбежала в свою тесную холодную хатку, громыхнула заслонкой. Чугунок стоял на прежнем месте в остывшей печи, картошечку они не взяли. Тогда она привычно выдернула из шкафчика ящик – краюшка тоже уцелела, значит, все ж будет чем покормить человека.

Торопливо начала собираться в поле: завязала в старый платок миску с вывернутой в нее картошкой, поверх которой положила краюху и два соленых огурца из кринки – поесть голодному человеку покамест хватит. А там будет видно. Она очень спешила, будто боясь, что опоздает, не спасет горемыку, поправила платок на голове и выбежала во двор. Пилипенков уже нигде не было видно – может, пошли на свой хутор или еще где-нибудь слоняются на пепелищах. Тут она впервые подумала, что про ее красноармейца никто не должен знать, тем более эти злодеи, от которых всего можно ждать. Еще донесут немцам, тогда кто знает, что будет. И ему, и ей тоже.

Снова начинался мелкий холодноватый дождик с западным ветром, в поле было неуютно, но, не очень замечая это, она торопливо бежала сначала дорогой, потом перекопанным снарядами косогором до торфяника. Воронки в низких местах уже стали наполняться водой на дне; в одной она увидела нечто подобное на одежину, хотя это мог быть человек, который будто бы плавал там, и только его спина высовывалась поверх воды. Испугавшись, она шмыгнула в сторону, выбежала к траншее и долго плутала в траншейных лабиринтах, пока нашла знакомый с чуть поблекшим дерном взгорок. Похоже, это был тот самый блиндаж. Но теперь ее никто не встречал, зиял чернотой низкий вход в него, и она тихо позвала:

– Вы тутака?..

Не сразу в ответ послышался сдержанный стон, который еще больше встревожил ее, и Серафимка, едва одолевая страх, полезла в темень.

– Казали, поесть… Так вот принесла бульбочки…

Человек пластом лежал в углу на разостланной шинели, в полумраке едва белело его обмотанное бинтами лицо.

– Воды мне…

– Воды?..

Серафимка виновато удивилась: про воду она и не подумала, она несла поесть. Но, правда, если больной, раненый, надо ж воды, как же она не сообразила сразу?..

Узелок с миской она оставила в блиндаже, а сама выползла в траншею, размышляя, где бы взять воды? Кроме луж в воронках да на торфянике, другой воды вокруг не было, нужно бежать домой.

Где шагом, а где трусцой она преодолела страшный косогор, добежала до картофляника, тут стала спокойнее. Дождик все сыпал – мелкий, но неутихающий; она уже порядком промокла – и куртка, и юбка; босым ногам дождь был не страшен, хуже, что намок платок – второго такого теплого у нее не было.

Еще издали она всмотрелась в свой двор за вишенником – нет, кажется, нынче там не было никого. Соседская хата сгорела дотла: и постройки, и амбар, хлевки, остались только заборы да черная громадная Ахремова печь с закопченной трубой, какие-то рогули в истопке. На огороде, однако, покачивался на ветру крюк старого склоненного журавля над их общим колодцем. Там должно быть и ведро, жбан же Серафимка взяла свой в сенях и по тропке побежала к соседскому пепелищу, на котором еще кое-где слабо дымились уголья даже в дождь, вблизи увидела кучу камней на месте былого овина, да в истопке на прежнем месте стоял забросанный головешками Ахремов жернов, на котором и она когда-то изрядно помолола зерна. Своего жернова у нее не было. Этот же только обгорел немного с уголков деревянного желоба, а так камни были целы и готовы к работе.

Серафимка налила в жбан воды из колодца и вдоль забора снова отправилась в поле.

В этот раз блиндаж нашла быстрее, чем давеча, еще издали увидев приметный взгорочек, и, затаивая в душе страх от предстоящей встречи, влезла в блиндаж. Раненый, как и прежде, лежал на спине, лишь отрывисто бросил, едва услышав ее:

– Тетка?

– Она самая! Вот водицы вам.

Командир вытянул руку с растопыренными пальцами, в которые она вложила шейку своего жбанка, приподнявшись, глотнул воды и снова лег спиной на землю.

– Спасибо.

Она переняла из его рук жбанок и, не зная, куда тут приткнуть его, держала возле себя.

– Может, ты и спасешь меня, тетка? – помолчав, горестно сказал раненый.

– Так абы как-то можно было, – легко отозвалась она, стоя перед ним на коленях. – Вот перекусить вам, хлебца и бульбочки.

Не поднимаясь, он молча протянул к ней руку, и она подала ему краюшку, затем в другую вложила пару холодных позавчерашних картофелин. Командир с готовностью все взял, но тут же изнеможенно опустил на живот занятые едой руки.

– Спасибо вам.

– Так пожалста. Извините, больше нет ничего. Было сало, так Пилипенки забрали.

– Какие Пилипенки?

– А, худые люди. Здешние.

– Худые?

– Ага. Очень дрянные. Просто никчемные.

Командир помолчал, подумал и, все не поднимая рук с едой, спросил:

– А ты кто же будешь?

– Да баба. Колхозница. Серафимой кличут.

– Ну что ж, значит, Серафима? Семья у тебя большая?

– Не-а. Одна я.

– Одна?

– Одна. Одинокая, – грустно призналась Серафимка.

– В Любашах живешь?

– В Любашах, ага. Попалили Любаши, одни головешки остались.

– Да-а, – задумчиво сказал командир и смолк.

Она тоже молчала, не зная, что сказать еще.

– Ты никому только… про меня. Понимаешь? – сказал он, помедлив.

– А то как же. Я – никому.

– Может, я поправлюсь еще. А там… Посмотрим.

– Так поправляйтесь. Я вам буду носить что нужно.

– Спасибо, тетка. Видно, хорошая ты душа, – проникновенно сказал Хлебников, и Серафимка едва удержалась, чтоб не заплакать от похвалы этого бедолаги.

– Доктора б вам. Да где тут…

– Да, доктора… Но, наверно, увы. Может, если бы кого-то из начальства? Из прежнего руководства, может? Связаться чтоб.

– Кабы ж был кто! – сказала она. – А то в Любашах ни бригадира, ни председателя. Председатель так в Судиловичах жил. Партейный. Но остался ли теперь?..

– Да-а… Все рухнуло. Как в прорву… Немцев пока нет?

– Покуда не было. Может, обойдут?

– Нет, не обойдут. Скоро появятся, – выдохнул Хлебников и снова трудно и надолго замолк.

Может, он заснул или забыл о ее присутствии здесь – понятно, человек незрячий, – и она долго сидела тихо, как мышка, стараясь ничем не потревожить его. Хлеб и картофелины он все держал в руках, но ни разу не укусил даже. В блиндаже было, кажется, не холодно и сухо, не то что в траншее, одну сторону которой – видно было на входе – мочило дождем, и мутная вода с кровли тоненькой струей лилась в траншею.

Еще немного поразмыслив, Серафимка вылезла из блиндажа и вдруг оглянулась – почудилось, кто-то мелькнул невдалеке за обрушенным траншейным поворотом. Спохватившись, она постояла немного, послушала, повглядывалась, но никто там не появился, и она подумала, что ей померещилось. Тем более что уже стало темнеть от низких туч на небе, или, может, начинало вечереть; дождь все сыпал и сыпал с неба, везде по траншее сочилась вода, стекала на дно с разбитых, местами обваленных брустверов. Тогда Серафимка подумала, что сегодня она, видать, накормит раненого, но что он будет есть завтра? Об этом следовало подумать, и, пока не смеркалось, она вылезла из траншеи и ходко направилась по косогору в деревню.

4. Обер-ефрейтор Хольц

Обер-ефрейтор Хольц в который раз украдкой подбирался к блиндажу, затаив дыхание, слушал. Он уже знал, что там прячется раненый русский, хотя еще ни разу не видел его. Зато он видел, как сегодня по склону пригорка вниз бежала русская женщина с узелком в руках – вероятно, несла сюда провиант. Действительно, вскоре она исчезла в траншее где-то вблизи того блиндажа, долго не появлялась оттуда, и Хольц, подкравшись по траншее ближе, пытался подслушать их разговор. Но слышно было плохо, к тому же мешал дождь – гулко лопотал по его напяленной на плечи одеревенелой плащ-палатке, хоть сбрось ее в грязь. Может, и стоило бы сбросить, чтобы услышать, о чем там говорили русские, да Хольц не был уверен, что, услышав, что-нибудь поймет – его познание русского языка было весьма скромным.

Как-то под городом Барановичи, где он два дня квартировал у русской хозяйки, он попробовал заговорить с ней, но ничего не понял, кстати, как и она его. Оказывается, как он выяснил позже, этот русский язык имеет еще диалекты, белорусский, например, понять который ему не помог и немецко-русский разговорник, находившийся всегда в кармане его шинели. Он носил его до той памятной ночной бомбежки в Орше, когда Хольц так нелепо потерял сапоги, санитарную сумку и шинель с тем самым разговорником. Правда, сансумку ему вскоре выдали новую, сапоги он добыл у фельдфебеля батальона Зудермана, а вот шинелью с разговорником так и не расстарался аж до этого ужасного боя. Как раз сейчас и то, и другое было бы ему как нельзя кстати. Особенно шинелька.

Все ж пока выручала плащ-палатка – штатная камуфляжная треуголка с металлическими проушинами по краям, без нее он, видимо, пропал бы.

Отойдя на три-четыре траншейных колена, обер-ефрейтор осторожно выглянул из-за бруствера – та женщина была уже далеко, может, на самом верху пригорка, теперь она бежала без какой-либо ноши – значит, узелок оставила у этого раненого русского. Интересно, какого она возраста, эта женщина, может, молодая, подумал Хольц. Раненый, должно быть, тоже молодой офицер или сержант, и у них, возможно, любовь, может, такая, как описывается в русских романах Толстого или Достоевского. Это, конечно, здорово, любовь к раненому солдату, она заботится о нем, лечит, носит еду и хранит верность навек. А когда он умрет, она поступит в монастырь и будет до конца своих дней молить за него Бога. Красивая любовь, жаль, у немцев такое не принято.

Хольц отошел по траншее от блиндажа, смелее посмотрел по-над бруствером – на косогор и на широкое раздолье торфяного болота, местами залитого водой. Местность здесь понижалась, было больше стоячей воды, дно траншеи превратилось в грязное месиво, и он далеко не пошел.

Под вечер становилось холодно, в траншеях гулял какой-то особенный траншейный сквозняк, он давно уже пробирал легко одетого обер-ефрейтора. Опять же, сыпал этот надоедливый дождь. Спрятаться от дождя здесь просто негде. Правда, на том фланге, ближе к дороге, было несколько пехотных нор, в которых можно немного укрыться от дождя. Но возле дороги более опасно, чем в этой болотистой местности, и Хольц старался там не показываться.

Прошлую ночь он промучился под разбитой сожженной машиной недалеко от шоссе, там крепко воняло паленой резиной и железной окалиной, и он больше дрожал под своей плащ-палаткой, чем спал. Где ему переночевать сегодня – он просто не мог придумать и с утра слонялся по траншее. Эти русские все же удивительно непрактичные люди, думал обер-ефрейтор: столько ладили оборону, столько накопали траншей, основных и запасных позиций, а крытых блиндажей обустроили всего два. Один разбило прямым попаданием снаряда, и там теперь будет разить от неприбранных, разорванных в клочья трупов, второй вот занят этим раненым. Хоть выкуривай его оттуда гранатой. Или просись у него на ночлег.

Чтобы очень уж не вытыкаться из мелковатой, по грудь, траншеи, Хольц присел в ее не самом сухом месте, заслонился мокрой плащ-палаткой и стал думать о своей горькой судьбе, которую ему уготовила война или, может, больше чем война – его излишне строптивый, неуравновешенный характер. Хотя он знал, что на войне не очень помогали и железные нервы, трезвые головы и выдержка, война всех побеждала своей толсторылой логикой. Уж насколько имел железную выдержку его друг, классный радист Франк, который под носом у русских корректировал артиллерийский огонь, он имел железный крест и три дня тому погиб от русского снаряда. Второй его друг и земляк Кристоф Шмидт, спокойный гренадерский унтер-офицер, в прошлом студент коммерческого факультета, тоже кончил куда уж хуже: после тяжкого ранения ему ампутировали обе ноги, и теперь он ездит в инвалидной коляске по улицам своего Оберхаузена. Что же касается толстокожего саксонского битюга, их командира батальона гауптмана Линхарда, то его ненавидел весь батальон и особенно он, обер-ефрейтор Хольц. Из-за этой самой своей нелюбви к гауптману он, Хольц, и очутился в своем нынешнем драматичном положении.

Таких, как Линхард, полуграмотных солдафонов-выскочек в предвоенные годы появилась уйма в вермахте, где они стали главной опорой нацизма, так как были свободны от груза морали, образованности или хотя бы какой-либо минимальной культуры и молились только одному идолу – фюреру. И пускай бы себе молились, пожирая один одного, но для войны им этого стало мало, понадобилась пропасть людей иных сортов – запасников, коммерсантов, интеллигентов, которых они не воспринимали как солдат, а потому и как людей тоже. Хольцу еще повезло, он был только относительно подчинен этому Линхарду, поскольку как обер-ефрейтор санитарной службы имел некоторую независимость в батальоне. Во всяком случае, по подчиненности это далеко не настолько, как для любого командира штурмовой роты. Тем не менее, и ему доставалось от тупорылого саксонца, в прошлом мельника и кайзеровского фельдфебеля, который только при нацизме дотянулся до офицерского чина.

Возможно, два дня тому назад Хольц поступил не по-христиански и, наверное, нарушил присягу, но, посланный адъютантом Прошке вытащить с поля боя раненого гауптмана, он вдруг подумал: а если не тащить?.. Линхард лежал в канаве с распоротой, окровавленной брюшиной, жить ему оставалось немного. Бой был ужасающим, и Хольц еле дополз до гауптмана под адским огнем русских “максимов”, а тут еще ползти с ним обратно… К тому же, этот Линхард был с центнер весом и метра два ростом. И как было далеко не атлетического склада Хольцу волочь его два километра до торфяника? Двое тех, что попытались это сделать, лежали рядом, уткнувшись пробитыми головами в придорожную траву. Хольц торопливо перевязал рану тут же потерявшему сознание офицеру и, подождав, пока немного стихнет русский огонь, ползком двинулся по канаве назад. Он рассудил, что до вечера русские здесь пройти не дадут, а Линхард вскоре отдаст концы, не потребуется никуда его волочь.

Кое-как выбравшись из-под огня на батальонный КП, он бодро доложил адъютанту, что гауптман Линхард, к сожалению, мертв и эвакуировать его в тыл пока нецелесообразно. Каково же было удивление обер-ефрейтора, когда через пару часов фельдфебель Шнитке, этот рыжемордый мясник из Тюрингии, приволок живого еще гауптмана, и тот, прежде чем окочуриться, пожаловался на него, обер-ефрейтора Хольца, что тот нарочно не эвакуировал его из-под огня. Адъютант тотчас же приказал арестовать обер-ефрейтора, но пока в лихорадке боя искал для него конвоиров, Хольц не стал ждать. Сразу поняв, чем для него это кончится, он украдкой выбрался из КП на торфяник, нашел порядочную ямину с водой, под берегом которой и просидел до вечера, напряженно обдумывая свое положение, но так и не придумал ничего.

Батальон тем временем выбил русских с их обороны и стянулся на шоссе. Хольц тогда пробрался с торфяника в пустую русскую траншею и засел тут, не зная, что делать дальше. Вернуться в батальон он не мог, для батальона он стал уже дезертиром, пробираться в тыл было более чем опасно; видно, сдаться русским в плен – было единственным, хоть и далеко не самым для него лучшим исходом.

Но где те русские? И как добраться до них? В боевой полосе его в первую очередь схватят свои же, немцы, тогда будет позор, военно-полевой суд, может, даже расстрел. На вечное горе его мягкой ласковой матери. Об отце, довольно крутом по характеру человеке, он боялся даже подумать: у отца определенно будет сломана вся его университетская карьера с недавно заслуженным профессорским званием. Он уже знал о новой традиции наци: в подобных случаях жестко взыскивать не только с непосредственного виновника, но и со всей его родни. Как же об этом он не подумал раньше?.. Но разве он предполагал, что этот саксонский боров окажется таким живучим даже при своем смертельном ранении? Теперь ему черт знает что делать дальше.

Может, лучше застрелиться?

Но застрелиться он, наверное, успеет, парабеллум всегда под рукой, в твердой кожаной кобуре. Только что пользы от пистолета, когда здесь пустая разбитая траншея и нигде ни куска хлеба, ни сухаря, ни галеты. В траншее сплошь пустые стрелковые ячейки, села ж вокруг сожжены, жители их покинули, куда-то разошлись. Третий день он ничего не ел и отощал так, что не успевает подтягивать на животе отвисающий с пистолетом ремень. Да еще эта санитарная сумка с полевым комплектом медикаментов. Сумку он уже едва таскал на плече, все намеревался где-нибудь бросить, да почему-то не бросал, нечто останавливало его, будто знал, что она еще послужит. Теперь, подвинув ее на колено, Хольц неожиданно подумал: а что?.. А что если он заявится в тот блиндаж как медик и поможет русскому? Ведь если тот ранен, вряд ли ему обойтись без медицинской помощи, которой здесь ждать больше неоткуда. Русская женщина – конечно же, не врач.

Обер-ефрейтор поднялся и пошел по траншее назад. Удивительно, думал он, невзирая на зверский огонь немецкой артиллерии и минометов, убитых здесь немного, больше там, возле дороги, а на этом участке он не видел ни одного трупа. Или, возможно, русские забрали с собой убитых? Только вряд ли. Скорее всего, этот участок траншеи не был ими занят и служил в роли запасной или отсечной позиции. Ну да это, может, и к лучшему, Хольц не любил трупов – ни своих, ни русских. Еще когда учился на медицинском факультете, долго не мог привыкнуть к ним в анатомическом флигеле и обычно после занятий там до конца дня не мог съесть ничего, обходился кофе. Теперь, правда, это прошло, и – было бы что – съел бы рядом с любым трупом. А вот у русского как раз должно быть, должно же хоть что-нибудь остаться из того узелка.

Он снова тихо подкрался к последнему повороту траншеи, глянул на вход в блиндаж. Но в черноте норы-входа ничего не было видно, будто и не было никого. Не нарваться бы на пулю, подумал Хольц. А чтобы не нарваться, разумней всего было провести некие переговоры, и он, все еще стоя за поворотом, тихо кашлянул.

В блиндаже по-прежнему было тихо, никто оттуда не выглянул, но Хольц почувствовал, что его все ж услышали. Тогда он взял с бруствера мокрый ком земли и швырнул его ближе к входу.

– Кто? Серафима? – глухо донеслось из блиндажа.

Первое русское слово Хольц понял определенно, но не мог сообразить, что же означает второе, и снова тихо покашлял.

– Кто там? Не подходи! Стреляю! – совсем уж грозно раздалось в блиндаже, и Хольц немного удивился: ого, как свирепо!

– Их… Я нэмец, – сказал он.

– Прочь! Стреляю! – слышалось из блиндажа.

– Нихтс бояться, – как можно спокойней сказал Хольц. – Их… Я бояться. Я есть дезертир.

Неожиданно для себя он заволновался и перепутал личные местоимения, но, видно, русский его все же понял, ибо помолчал немного и снова крикнул:

– Бросай оружие! Не подходи!

Этот ответ немного смутил обер-ефрейтора: если бросать оружие, так ведь можно было б и подойти? Но этот командует не подходить. Тогда он решил переиначить разговор:

– Рус, я ест доктор. Медицина.

– Какой еще доктор?.. – звучно донеслось из блиндажа вместе со знакомым уже Хольцу русским матом, который, однако, дал обер-ефрейтору понять, что его слова произвели впечатление. И он решил тут же закрепить свой маленький успех.

– Их… Я немного перевязаль…

В блиндаже повисло молчание, угроз больше не было, и Хольц решился. Немного приподняв над плащ-палаткой руки, чтобы убедить, что он без оружия, он вышел из-за поворота. Но только он сделал первый шаг, как в блиндаже раздался крик и тотчас бахнул пистолетный выстрел. Пули он не услышал, однако шустренько отпрянул назад, за земляной вал.

– Рус-дурак. Обормот! – сказал он со злостью.

Тогда после недолгого молчания из блиндажа глухо послышалось:

– А закурить есть?

– Курить? Таб-ак? – удивился Хольц.

– Да, табак. Есть табак?

– Сигареты.

– Ну, давай, лезь, черт с тобой!

Хольц удивился, у него была в кармане начатая пачка дешевых сигарет, но он теперь не курил – голодный, он обычно терял к ним охоту.

На входе Хольц ожидал увидеть русского с направленным на него оружием, но не увидел никого. Тогда он опустил руки и, согнувшись, полез в нору.

– Рус, нихтс боялся. Их… Я дезертир, – тихо говорил он, уверенный, что будет услышан.

Здесь же в просторном пустом блиндаже он увидел русского, тот с забинтованной головой лежал в углу, и в его ослабевшей руке подрагивал направленный на вход пистолет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю