Текст книги "Капка"
Автор книги: Варлаам Рыжаков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
– И никого не убили?
– Не, это опосля, когда другие приехали, они лютовали, порядки свои устанавливали. Коммунистов все выискивали.
– И нашли?
– А чего их искать-то? Все мы тогда коммунистами были. Схватили деда Василия и повесили.
– Его выдали?
Нет, он сам сказал, что он партийный. А сам и в партии-то никогда не состоял.
– Чегой-то он, мам?
– А чтоб нас в покое оставили.
Мама взялась за край корзинки, встряхнула ее.
– Давай, Капа, спать. Луку много, а завтра вставать рано.
– Много?! – Я заглянула в корзину. – Нет, мам, совсем немного.
Я хитрила. Луку в корзине было полно, но мне хотелось дослушать до конца.
– Еще полчасика, мам. Ты о Еремее не сказала.
– Когда немцы пришли, он так в бане и жил. Немцы к нему: "Старостой будешь!" А он поглядел на них так это исподлобья и говорит: "Думаете, я Советской властью обижен, так и Родину продавать буду?" Да как плюнет одному в лицо.
Мама помолчала, раздавила жухлую луковицу, отбросила ее к порогу, сказала:
– Совсем сгнила.
– Мам, а потом что?
– Били его. Били нещадно. Живого места не оставили. Кусок мяса бросили в канаву. Мы думали – все, покойником станет. А он живучий. Отудобел. Ночью к себе в баню уполз. Через месяц ходить помаленьку начал. К этому времени кое-кто из наших мужиков, кто в окружение попал, в деревню возвернулся. Оружие попрятали, переоделись. У Еремея тоже объявился человек. Не наш деревенский. Чужой. Потом чужак пропал. И наши мужики пропали. Мальчишки-подростки тоже как в воду канули. Мы догадались: в лес ушли партизанить.
– И Еремей?
– Нет, Еремей, как оправился малость, в соседнее село к немцам в полицейский участок ходил. Видно, с повинной, потому как объявился облеченный властью. В свой дом перешел. Мы так и ахнули. Ну, бабоньки, рассуждали меж собой, отомстит он нам за раскулачивание. Да нет, бог миловал. Не обижал он нас. Грешно пожаловаться. И немцы при нем спокойные были. Приедут, Еремей накачает их самогонкой и обратно отвезет. И удивительней всего нам было: сам он ни капельки не пил, все дров запасал. Каждую неделю в лес ездил. А иногда на неделе по два раза. И хоть бы дров-то путных. Навалил коряг вокруг дома – ни проехать, ни пройти. Немцы и те чертыхались.
Мама встала и ушла на кухню. Задвинула в печь чугун с водой, посмотрела в окно.
– Темень-то – хоть глаза коли.
Постояла, глубоко вздохнула.
– И тогда вот такая же ночь была. Под утро их привезли, раненых. Пять человек, и чужак с ними. Сказывали, весь отряд вырезали.
– Их Еремей, мам, предал?
– Полицаи говорили, Еремей.
Мы помолчали.
– Поначалу и мы им поверили. А опосля, когда полицаи начали расспрашивать о нем, искать его, мы поняли – врут. Иначе зачем им было разыскивать Еремея и возле его дома слежку устраивать.
Мама поднялась, вытряхнула из корзинки луковую шелуху в угол, разобрала постель.
Я попросила:
– Мам, можно, я с тобой лягу?
– Ложись. Наговорила я тебе...
Мама выключила свет, легла.
– Какие у тебя руки-то холодные. Озябла?
– Нет.
Мама обняла меня, прижала к себе.
– Спи.
Тепло с мамой, уютно. Я поджала ноги и зарылась носом в мамино плечо.
Мимо дома кто-то устало прошаркал сапогами.
– Бон уж Дуняшка доить коров на ферму пошла.
Мама легла поудобнее.
– Рассвет скоро.
Где-то зазвенело железо. Мама пояснила:
– Митяй машину заводит. Бабы в город собрались с молоком.
В окна на миг ударил яркий зеленоватый свет. Я близко-близко увидела мамино лицо: заостренный нос, на щеке родинка с черным волоском, у глаз морщинки.
Милая моя мама.
На улице зашумел ветер. По стеклам зашелестел дождь.
– Мам, а из партизанского отряда никого не осталось?
– Остались. Вон Афанасий, а может, и еще кто.
– Шуркин отец?
– Он.
Мама потеплее укрыла меня одеялом.
– Ты не думай об этом. Спи.
Мы долго лежали в тишине.
– Мам...
Мама не отозвалась.
– Ты спишь?
– Сплю, Капа.
– А Еремей?
– Что Еремей? Он воевал. Говорят, до Берлина дошел. И в деревню, возможно, не заявился бы. Ничто его здесь не привязывало. Да, вишь ли, раненый он был. Грудь у него была прострелена, легкие задело, и доктора, сказывают, посоветовали ему пожить у нас в лесу, на воздухе. Вот он и устроился лесником, да так и осел. Все-таки родное место-то.
– За что же, мам, его не любят?
– Норов у него, дочка, крут. Сама знаешь: лес каждому в деревне нужен и сено тоже, а к нему не подступишься ни с чем. Камень, не человек. Вот его и не любят. Боятся его, злобствуют. Мама сердито отвернулась от меня. – Спи. Да завтра никуда не убегай. Хлев будем поросенку делать. А то он носится по двору, не растет ничего.
* * *
Хлев...
Намаялись мы с мамой из-за него, наплакались. Собрались делать гвоздей нет. Я побежала в магазин, полный подол накупила. Думала, что на три хлева хватит, а мы и один-то едва сколотили. Тихо стукнешь по гвоздю не лезет. Посильнее стукнешь – гнется. Все руки в кровь избили.
Два дня мучились.
В одну сучковатую жердь восемь гвоздей заколотили да так и отбросили в сторону.
Вот если бы доски... Но где их возьмешь, а к председателю обращаться со всякой мелочью неудобно. Жерди круглые – вертятся, и толстые. Пока заколачиваешь в них гвоздь, он или в сторону лезет, или набок шляпку своротит.
Я Кольку позвала.
– Все мужик, – сказала мама.
Колька взялся за дело с охотой. Один гвоздь забил и загордился, заговорил важно, по-отцовски:
– Мы это сичас, мы это мигом.
Прицелился. Хрясь. Взвизгнул, подпрыгнул чуть не до сеновала – и со двора.
– Колька! – закричала я. – Колька! Молоток-то.
Он так и умчался с молотком. Я хотела его догнать, но куда там. Его и на машине не догонишь.
Мы с мамой достроили, кое-как приколотили последнюю верхнюю жердь, устлали хлев соломой и затащили в него поросенка.
Он обошел хлев, обнюхал и остался доволен. Задрал к нам пятачок, захрюкал. Мама приласкала его, погладила по спине, похлопала по трясущейся шее.
– Тебе тут будет хорошо. Теперь ты, слава богу, на месте.
Поросенок прижался боком к шершавым жердям, начал чесаться, хлев заскрипел.
– Но, но, не хулигань. – Мама оттолкнула его.
Поросенку это не понравилось. Он замотал головой, прыгнул к другой стене хлева, с разбегу ударился об нее боком и кувырком вылетел во двор. Вскочил, очумело замер. Глупо заморгал белыми ресницами. Потом увидал, что он на свободе, взлягнул задними ногами, хрюкнул и озорно завертелся.
– Экий дворец отгрохали, – раздраженно проговорила мама, – такую зверюгу не смог удержать. – Отвернулась и пошла в избу.
Я понуро поплелась за ней, я не глядела на маму. Мне было и горько и стыдно, мама тоже старалась отводить от меня глаза. Мы ведь и раньше понимали, что наше строение держится на честном слове, но боязливо молчали об этом, не хотели друг друга расстраивать, надеялись на какое-то чудо, а чудо рухнуло. Надо все начинать сначала.
И чтобы как-то утешить маму, я робко сказала:
– Мам, я завтра других гвоздей куплю, получше.
Мама ласково взъерошила мои волосы, но вдруг рука ее застыла.
– Пожар! Горит! Пожар! – донеслось с улицы.
Мы опрометью выскочили на крыльцо.
На задворках Шуркиного дома горел сарай. Из-под соломенной крыши выкатывались тяжелые валуны дыма.
– Пожар! Пожар!
Тревожно гудел набат. Гудел не только в нашей деревне, но и во всех соседних деревнях.
Мама метнулась в сени, схватила ведро с водой и побежала к Шуркиному дому. Мне крикнула:
– Будь около избы!
Ведро в ее руках раскачивалось, ударялось о ногу, вода выплескивалась.
– Горит! Горит! – восторженно кричали мальчишки, пробегая улицей.
Дым над сараем утих, побелел. Над углом появилось маленькое пламя огня. Потекло, потекло по соломенной крыше и вдруг взметнулось к небу огромным красным языком.
Толпа вокруг сарая охнула и попятилась.
– Доченька, родненькая, – заголосила наша соседка старуха Настасья. Гроб у меня на подвалке, сгорит.
– Какой гроб?!
– Мой, милая! Мой! Чей же еще-то. Пособи-ка.
Дом у Настасьи был без сеней и без двора. В бревнах задней стены торчали железные скобы – лестница. Чтобы успокоить старуху, я проворно вскарабкалась на чердак. Спотыкаясь о всякий хлам, пробралась к слуховому окну.
Шуркин сарай догорал. Вернее, уже не горел, а только дымил. Мужики растащили его баграми. Народ расходился.
Я разочарованно отвернулась от окна и... обмерла.
Крышка гроба, который стоял рядом со мной, приподнялась, и из-под нее высунулась всклокоченная черная голова.
Я вскрикнула, споткнулась и упала. Хотела завизжать, но так и осталась с открытым ртом.
Передо мной стоял Шурка.
– Тише, не бойся, – шепнул он.
Я покосилась на открытый пустой гроб.
– Это я там был.
– Зачем?
Шурка помолчал.
Я поняла его.
– Это ты спалил сарай-то?
– Тс-с-с. Мы с Колькой.
– Ох, Шурка, и влетит вам!..
– Не узнают.
– Узнают, Шурк.
– А я не пойду домой.
– Никогда?
Шурка насупился.
– Может, и никогда.
– Ой, Шурка, а что ж есть будешь?
Шурка молчал.
– Ты знаешь, Шурк, никуда отсюда не уходи до вечера. Жди меня. Я тебе еды принесу и перепрячу в другое место.
– Куда?
– Я скажу куда. Там тебя никто-никто не найдет. Пусть хоть сто годов ищут, все равно не найдут.
– Только не обманывай.
Я хотела обидеться на Шурку, но меня кликнула мама, и я быстрее спустилась вниз.
Мама поджидала меня. На пожаре она встретилась с бригадиром, и он сказал ей, что завтра на ферму приедет какая-то врачебная комиссия. Надо подготовиться, поскрести у телят в хлевах и немного почистить их самих.
– Одной мне, дочка, не управиться.
– Я помогу, мам.
– Замучила я тебя. Но ты видишь, мне и самой не легко.
Эх, мама... Могла бы и не говорить это. Что я, маленькая, что ли? Сама же говорила... Хотя нет. Мама скажет то так, то этак. Не поймешь. Иногда говорит, что большая, иногда – что маленькая. Хитрит она.
Из-за огородного плетня вывернулась Зойка, младшая Шуркина сестренка, и поманила меня пальцем.
– Шурку не видала? – захлебываясь, спросила она.
– А что?
– Как что? Это они спалили. – Зойка кивнула головой в сторону своего сарая. – Я везде обегала и нигде не нашла его.
– Зачем он тебе?
– Сказать, чтобы домой и носа не показывал сегодня. Отец как тигр. Разорвет его на части. Всю шкуру, говорит, с него, подлеца, спущу. Мне и то попало. Видишь?
Зойка задрала рукав платья. На ее плече темнел багровый рубец.
– А тебя-то за что?
– Наперед, говорит...
– Может, ты ничего и не сделаешь.
– Нет, Капа, сделаю. Чувствую, что сделаю. Вот прямо не могу, во мне что-то так и ходит, так и бродит. Мама говорит, что это у нас кровь такая шалая. – Зойка огляделась и потянула меня за угол плетня. – Я уж сделала. Тарелку разбила. Мама пока не знает. Помнишь, ту, с золотой каемочкой?
– С виноградом?
– Я давно ждала, что она разобьется. Я чувствовала, что она разобьется. Я все до единого осколочка подобрала и спрятала. Красивые. Хочешь, я поделюсь с тобой?
– Нет, Зойк, не надо.
Зойка бы и еще поболтала, но мне некогда было ее слушать, я отвернулась и побежала домой. Бежала и с затаенной радостью смотрела на чердачное окно Настасьиного дома.
Жди, Шурка. Жди.
Мама сидела за столом. Мы пообедали. От похлебки я отказалась, картофельника немного поела.
Я не солощая на еду. Мама ругается, а иногда подшучивает надо мной. Говорит, что я ем ровно столько, сколько надо, чтобы не умереть. Неправда. Когда мы играем в догонялышки или в "третий лишний", за мной никто не может угнаться. И в работе я шустрая. Мне легко.
Пока мама убирала со стола и мыла посуду, я и в комнате и в сенях подмела.
Прибежала Нюрка, дверь настежь распахнула:
– Капа!
И села на приступки.
– Ты знаешь... У Настасьи на чердаке кто-то есть. Иду я, гляжу, а оттуда кто-то выглядывает. Черный, лохматый.
– Тише, тише, Нюрк. – Я подсела к ней и нарочно тревожно шепнула: Там гроб.
Нюрка выпучила глаза.
– И покойник в нем водится?!
– Водится. Страшный, волосы длинные. Зубы большущие.
Я изо всех сил старалась напугать Нюрку, чтоб она не вздумала лезть на чердак, а Нюрка радостно сказала:
– Ой, Капа! Пойдем поглядим.
Напугала!
Теперь от нее не отвяжешься. И дома оставлять нельзя. Всех девчонок приведет к Настасьиной избе на покойника смотреть. Пришлось мне уговаривать маму взять и Нюрку с собой на ферму. Нюрка захныкала.
– Ничего, доченька, ты уж большая. Пора к работе привыкать.
Но Нюрке к работе привыкать вовсе не хотелось. Когда мы пришли в телятник и она узнала, что ей придется вычистить три хлева, она заявила мне:
– Если ты не поможешь мне, я скажу маме, что у тебя есть покойник.
– Я тебе скажу! Я тебе, Нюрк, не знаю что сделаю.
– Все равно скажу.
Я треснула Нюрку по затылку.
Она отбежала от меня и вполголоса вымогательски затянула:
– Мама. А... у... Капки... есть... Будешь за меня чистить?
– Нюрка, – взмолилась я, – у меня у самой хлевов целый порядок. А у тебя только три, да и то малюсенькие и почти что чистые.
– Будешь? – угрожающе повторила Нюрка и громко произнесла: – Мама!
– Буду, Нюра, буду...
– И покойника покажешь?
– Покажу, Нюр, покажу.
А про себя подумала: жди. Вот перепрячу Шурку и такого покойника покажу, сама покойником будешь, "Брила" (так Нюрку дразнили за толстые губы). И Шурка тоже... Набедокурил, так уж и сидел бы смирно, а то выглядывает.
Вычистив один хлев, я окинула взглядом телятник и поняла, что со своим и Нюркиным заданием мне не управиться до самой темноты.
– Мам, уж очень много на сегодня.
Мама оперлась на вилы, подумала и убавила мое задание на два хлева.
Хорошая у меня мама. Справедливая. И работаем мы с ней всегда по заданию. Сами себе даем задание. Так интереснее. Где поторопишься, где отдохнешь. А без задания работается как-то не весело. Сколько ни делай ни конца работе, ни края не видать. И тянешь время. От завтрака до обеда, от обеда до ужина.
Как только я вычистила три хлева, Нюрка запрыгала от радости.
– Мам, мам! Я все. Можно мне домой идти?
Я остолбенела. У меня язык отнялся.
Ох уж эта лентяйка Нюрка! Ни стыда у нее нет, ни совести. Я, когда была такая, как она, не ленилась. Я и полы мыла, и маме помогала, и за водой ходила, и за папой ухаживала. А она... Большая уж, ростом меня догоняет, осенью в школу пойдет, а лодырь лодырем. С Сергунькой, ежели он прихворнет, и то не хочет понянчиться.
– Мам!
– Слышу, слышу.
– Я закончила.
– Закончила? Капе помоги.
У меня отлегло от сердца.
Я поймала Нюрку за руку, втащила в хлев, прижала в угол. Нюрка оторопела. Она не ожидала от меня такой ярости и не проронила ни слова, даже когда я легонько стукнула ее спиной о стену.
Через несколько минут я раскаивалась в своем поступке.
Нюрка старательно чистила хлев и боязливо поглядывала в мою сторону. Черен лопаты в ее руках оказался непомерно большим, толстым и длинным. Под ее блеклым, бывшим моим, платьицем двигались худые, острые лопатки.
Зачем я ее обидела? Маленькая она еще, глупенькая. И из-за кого? Из-за Шурки. Побоялась, что она найдет его на чердаке и его выпорют. Ну и что? Так ему и надо.
– Иди, Нюр, домой.
Сказала и замерла в тревоге.
Вспомнила Зойку, багровый рубец на ее плече. Мрачный чердак, гроб.
Сидит Шурка в темном углу и вздрагивает от каждого шороха. Голодный. Меня поджидает, надеется на меня. А на улице уже темнеет.
Мама прошла пролетом, включила свет.
Шурка хоть и не пугливый, а все же страшно. Мало ли, что гроб пустой.
– Ты не пойдешь, Нюр, домой? Правда? Чего там одной делать-то? (Нюрка молчала.)
Вот доделаем, и все вместе пойдем.
Нюрка ни звука.
– Нюр, а хочешь, я тебе подарю ту желтую ленту?
Нюрка обернулась:
– Я красную просила.
– Желтая, Нюр, почти что совсем новая. А красная что? Красная стираная.
– Мне красную надо.
– Ладно, я тебе и от красной кусочек отрежу.
– Мне всю надо.
– Куда тебе, Нюр, всю. Вся она длинная. – Я поставила лопату и развела руки. – Во какая.
Нюрка отвернулась.
Пришлось пообещать ей всю ленту, но с возвратом. Нюрка заулыбалась.
И я улыбнулась. А на душе у меня было не до радости. Жалко мне было красной ленты. А по Нюркиной улыбке я поняла, что придется проститься с лентой на веки вечные. И я решила схитрить. Я придумала игру. Разделила хлев на две равные части, сказала:
– Маленькая часть, Нюр, твоя. Большая – моя. Если ты вычистишь быстрее меня, то половина красной ленты твоя насовсем, а ежели я быстрее то моя. Потом перейдем в другой хлев. Если ты меня и там обгонишь, то вся лента твоя насовсем.
Нюрка согласилась.
И не удивительно. Она явно видела свое превосходство. Завлекая ее в игру, я умышленно взялась чистить весь хлев, а ей оставила небольшой уголок.
Нюрка, понятно, меня опередила. Обрадованная, она вытирала рукавом вспотевшее лицо, смеялась надо мной и даже покровительственно помогала мне.
В другом хлеву работы у Нюрки прибавилось. Но она не обратила на это внимания.
И я не стала ее опережать. Уж очень она старательно работала. Уж очень ей хотелось быть первой. На мое предложение отдохнуть она только недовольно хмыкнула: отдыхай, мол.
Я улыбнулась. С Нюркиного носа падали капельки пота.
Закончили мы уборку второго и третьего хлева вместе.
Запыхавшаяся Нюрка недоуменно посмотрела на меня. В ее взгляде были и тревога, и удивление, и досада.
Я поспешила успокоить сестру. Расхвалила ее на все лады. Сказала, что она молодец из молодцов, что она куда лучше меня: и быстрее и чище.
– Просто, Нюр, тебе участок попался такой уж грязный. Но ты не расстраивайся, в другом хлеву ты меня обязательно обгонишь.
Я сняла с головы косынку и заботливо обтерла Нюркино лицо.
– Разрумянилась ты, Нюр, красивая стала.
Нюрка покраснела еще больше. И, не зная, как выразить свою радость, она подошла к следующему хлеву, вошла в него, разделила на две равные части и, не дожидаясь меня, усердно принялась работать.
Это был последний хлев нашего задания.
Я помедлила. Сходила к маме. Дала возможность Нюрке немного опередить меня. Я ей хотела доставить радость. Но каково же было мое изумление, когда я вернулась.
Нюрка чистила и свою и мою половину хлева.
Я спросила ее, зачем она это делает. Нюрка сердито ответила:
– А зачем ты ушла? Я ведь не глупая.
– Ну, Нюрка, тогда держись.
Плохо мы вычистили этот хлев. Грязно. Торопились обе изо всех сил. Запарились. Не до хорошего уж.
Из телятника мы вышли поздно, в сумерки.
На телеграфном столбе, освещая загон, где похрустывали жвачкой телята, горела лампочка. На завалинке сторожки курил сторож Ефим. У конного двора кто-то распрягал серую лошадь. О влажную землю мягко стукнулась оглобля. Освобожденная лошадь фыркнула, сбрасывая дневную усталость, шумно встряхнулась всем телом. По настилу двора зацокали копыта. Глуше, глуше. Стихли.
У кузницы, мимо которой мы проходили, рядами стояли пахнущие весной, дегтем и краской плуги, бороны, сеялки. Из свинарника доносилось повизгивание поросят и добродушное хрюканье старой свиньи.
Над деревней галдели грачи. Заиграла гармонь и смолкла... Весна.
Чем ближе мы подходили к дому, тем сильнее я волновалась.
Шурка... Он, наверное, меня заждался. А может, уже сбежал? Нет. Куда он сбежит? Некуда ему бежать. И кроме меня, ему никто не поможет. Бедный Шурка, один на темном чердаке.
Но тут я вспомнила, как однажды Шурка во время игры в школе будто невзначай – а я знаю, умышленно – расшиб мне нос. Я стояла тогда у стены и плакала. Плакала не от боли, а от обиды, от того, что все продолжали игру и никто не обратил на меня никакого внимания. Никто не заступился за меня.
Вспомнив это, я попробовала рассердиться на Шурку, но не смогла. Жалела его еще больше и хотела ему помочь.
За ужином я все оборачивалась к окну будто бы поглядеть на улицу, а на самом деле прятала за занавеску то соленый огурец, то кусок картофельника, то горбушку хлеба.
Чай... Но зачем он Шурке? Я его и то не пила. А сахар...
Я незаметно сунула за пазуху четыре куска.
Шурка ел торопливо, с жадностью. Наголодался. Соленые огурцы сочно хрустели на его зубах. От света лампадки, которую я принесла потихоньку из дому, "царство" мое – погребок мой – все сверкало и переливалось.
Я сидела на чурбачке в углу и молча наблюдала за Шуркой. Он полулежал на соломенном мате, а перед ним на дощечке хлеб, картошка, огурцы и сахар.
Лицо у Шурки худое и смуглое. На лбу, с правой стороны, шрам – память о "былых сражениях". Шурка любил им хвастаться.
В прошлом году он дрался с вередеевскими ребятами, и кто-то стукнул его железиной. В больницу его возили. Милиционер к нему приходил. Шурка сказал, что с лошади упал. Не выдал вередеевских мальчишек.
Рот у Шурки небольшой, а губы толстые, будто чуть вывернутые наизнанку. Волосы черные и кудрявые – в маленьких завитушках, как у молодого ягненка.
Красивый Шурка.
Отчаянный, ловкий, как обезьяна. Но в деревне никто из девчонок его не любил. Боялись. Зато мальчишки любили его все, и маленькие и большие. Завидовали его храбрости, подражали ему.
Когда Шурка научился свистеть по-соловьиному, то в деревне чуть ли не в каждом доме завелся свой соловей-разбойник, прямо хоть уши затыкай.
Сам-то Шурка высвистывал – заслушаешься. Талант у него на это был. Он и на гармони, и на гитаре, и на балалайке умел играть. Да как еще умел! Если играл танцы, ноги так и зудели. А частушки заведет, "мордовочку" с перебоями, – гармонь захлебывается от радости. Сама поет и приплясывает.
Непонятно, почему Шурка учился так плохо. Он был на год старше меня, но в четвертом классе я его догнала. Из пятого он еле-еле выкарабкался, в шестом оставался на осень и в этом году чуть тянет.
И хоть бы он книжки не любил. Любил он книжки. И читал много. Мы с ним часто в библиотеке встречались. Он по целому портфелю книжек набирал. Прочитывал и самые интересные мальчишкам пересказывал.
В библиотеке нам обычно выдавали книжки по возрасту. Шурку это унижало. И правильно. Мне тоже было обидно. Нас считали маленькими. Я замечала, что Шурка с завистью посматривает на громадный зеленый шкаф, за стеклянными стенами которого стояли новенькие книжки в красивых переплетах.
Однажды одна из этих книг попала к Шурке в руки. Я заглянула через его плечо на заголовок – "Анти-Дюринг".
– Такую тебе рано. – Библиотекарь потянула книгу к себе, но Шурка, как ястреб, вцепился в нее костлявыми пальцами, покраснел. – Не прочтешь ведь.
– Прочитаю.
– Прочтешь – не поймешь.
– Пойму.
Забрал Шурка все-таки книгу. И прочитал. Зойка сказывала, измучился, у матери все таблетки от головной боли съел, а прочитал.
– И понял? – спросила я Зойку, потому что после Шурки я тоже брала эту книгу, но не прочитала и двадцати страниц.
– Не знаю, Капа. Я его спрашивала, а он треснул меня по затылку и говорит: "Не твоего ума это дело".
Я улыбнулась.
Я поняла, что Шурка в той мудреной книжке тоже ничего не понял. Но прочитал же... Упрямый Шурка, настойчивый. Если бы он захотел, на одни пятерки мог учиться. Я уверена.
Шурка вдруг перестал жевать, насторожился.
– Ты чего задумалась? – спросил он.
– Я, Шурк, вспомнила, как мы просо пололи. Мед ели.
– А-а-а, – равнодушно промычал Шурка и захрустел огурцом.
Однако и он думал об этом. Губы его то и дело расплывались в широкой улыбке.
Это случилось прошлым летом.
В последний учебный день, в конце последнего урока, к нам в класс нежданно-негаданно вошел председатель колхоза. Он был не наш деревенский присланный. И мы его почти совсем не знали. Знали только, что зовут его Семен Ильич, и все.
Семен Ильич извинился перед Зоей Павловной, которая, как и мы, растерянно глядела на председателя, и обратился к нам.
– Помочь, ребятки, надо, помочь. Просо травой позаросло, прополоть треба. Во как необходимо! – Семен Ильич обвел класс взглядом. – А мы вас не забудем. Обещаю – не забудем. Каждому, кто выйдет в поле, – по пол-литровой банке меду. Идет?
– Ура-а-а! – закричали мальчишки.
И мы пололи. Две недели, не разгибая спин, ползали по жесткому, сухому полю. Все коленки в кровь исцарапали. Все руки искололи, вытаскивая из земли неподатливые колючки с длинными упругими корнями.
В первую неделю Семен Ильич заходил к нам на поле каждый день. Обегал прополотый участок, вытирал широченным синим платком шею, шутил, смеялся.
– Молодцы, ребятки, молодцы. Вы работаете, и пчелки работают. Вы травку дергаете – пчелки мед вам носят, забодай их комар. Мед сладкий, ароматный.
На второй неделе председатель стал забывчивым. Приходил к нам редко, про пчелок не упоминал. Вздыхал, жаловался.
– Дела, ребятки, дела. Цигарку скрутить неколи.
А иной раз пробежит стороной, помашет нам соломенной шляпой, поулыбается, и был таков. А под конец, когда мы допалывали поле, Семен Ильич совсем пропал.
Мы забеспокоились.
Послали делегацию во главе с Шуркой разыскать председателя, порадовать его, сказать, что поле чистое и что мы хотим сладкого, ароматного меду.
Председатель, как потом они рассказывали, встретил их уныло.
– Да, да, – говорил он им, – стахановцы вы, стахановцы, а пчелки... и развел руками. – Ленятся пчелки, забодай их комар, ленятся. Потерпите.
И мы терпели. Прошел месяц.
– Потерпите.
Прошло полтора месяца.
– Потерпите.
Сладкий мед начинал пригарчивать обманом.
Шурка не вытерпел. Написал записку:
"Пчеловоду Горшкову Василию.
Выдать по пол-литровой банке меду ученикам
6 "Б" класса за прополку проса".
Дальше шел список учеников. Внизу приписка:
"Всего 30 (тридцать) человек. Выдать 15 кг.
Председатель колхоза "Заветы Ильича".
Долго Шурка гонялся с этим письмом за председателем. И утром, и днем, и вечером.
Председателю то некогда было, то в ручке чернил не оказывалось, а то вообще махнет рукой и убежит. Но Шурка как репей прицепился, ходил за председателем по пятам.
– Подпишите.
– Потерпите.
– Натерпелись, хватит.
– Ну, недельку. Ну, две.
– Знаем. Через неделю вас снимут (а такие слухи шли по деревне), а новый скажет: ничего не знаю. Кто обещал, с того и получайте. Нет уж, подписывайте.
Председатель вспылил. Но... через несколько дней на общем колхозном собрании его действительно сняли.
Поставили нашего, деревенского, – Ивана Кузьмича.
В первый же день, встретив Шурку, он засмеялся, спросил:
– Мне тоже будешь ультиматумы писать?
– Буду, если станете обманывать.
– Зачем же обманывать?
– А я знаю? Зачем прежний-то обманывал?
И мед нам выдали...
Шурка поел, собрал с дощечки крошки, встряхнул их на ладони, бросил в рот. Достал бутылку с водой и, запрокинув голову, долго жадно пил. Потом поставил бутылку на старое место, сказал:
– Не думал я, что ты такой хороший пацан, Капка.
Я не ожидала таких слов от Шурки, растерялась.
– Неправда, Шурк. Ты всегда меня бил.
Шурка встал, поддернул серые мятые штаны.
– Не любил я тебя.
– За что?
– Не знаю.
– А я знаю. За то, что я отличница.
– Нет. Не любил, и все.
– А сейчас?
Я исподлобья взглянула на Шурку. Затаилась, ждала.
– А сейчас полюбил.
– Врешь, Шурка?
Шурка побожился.
– Так быстро?
– А чего?
– А я тебя, Шурк, еще нет, не полюбила.
Шурка удивленно посмотрел на меня и вдруг засмеялся:
– А ну тебя. Девчонки!.. Вечно у вас в голове не знай что. Я тебя как мальчишка мальчишку полюбил. И мы с тобой будем друзьями. Но уговор: больше ни с кем не дружить. Тебе с мальчишками, а мне с девчонками. Поняла?
– Поняла, Шурк.
Но мне отчего-то стало грустно. Я поднялась.
– Куда ты?
– Я домой пойду.
Шурка недоуменно смотрел на меня. Я вышла. Густая, темная ночь. Я присела на завалинку дома. С краешку присела, на жердочку. Что меня тревожило, не знаю. А тревожило. Я долго сидела и прислушивалась. Прислушивалась к самой себе. Тревога была где-то там, во мне. Грустная и волнующая.
В темноте ко мне неслышно подошла кошка. Потерлась шелковистым боком о мои ноги, замурлыкала.
Я наклонилась, погладила ее, взяла на руки.
– Кисонька! Хорошая моя, кисонька!
"Мур, мур, мур", – о чем-то ворковала-рассказывала кошка. И вдруг смолкла, насторожилась.
У плетня послышался шорох.
Кошка вздрогнула, царапнула меня и прыгнула в темноту.
Меня потянуло домой, в теплую постель. Захотелось укрыться одеялом, прижаться к Нюрке и поскорее заснуть.
А Шурка... Как он будет спать? На соломенном мате? Простынет. Под утро прохладно, да и сыро в погребе.
Я тихо-тихо пробралась в чулан, нашла старый папин тулуп, сняла его и так же тихо вышла.
Шурка спал. Спал на боку, подложив под голову вытянутую левую руку, коленки поджал к самому животу.
Я опустилась перед ним на корточки, осторожно притронулась к его волосам, вынула из них соломинку.
Губы у Шурки расплылись в улыбке.
Я отпрянула, прижалась к стене. Шурка не шевелился, начал усиленно что-то жевать.
"Не наелся он. Еда ему снится".
Я заботливо укрыла Шурку тулупом и, уходя, шепнула:
– Спи, Шурка, завтра я накормлю тебя досыта.
Утром я проснулась радостная. Не знаю почему, но радостная-радостная. Мама хлопотала у печки. Дрова горели весело, длинный язык пламени высовывался в трубу, слизывал сажу.
В окно заглянуло еще не умытое полусонное солнышко.
По лужайке возле дома горделиво расхаживали грачи. А на старом морщинистом вязе так и прыгал, так и хлопал крыльями, так и высвистывал весь взъерошенный от восторга скворец.
Нюрка лежала на маминой кровати, широко раскинув руки.
Я вытрясла половики, подмела в комнате, сходила за водой. Присела к Нюрке на кровать, наклонилась, поцеловала ее. Нюрка открыла глаза и сразу:
– Кап, ты зачем вчера утащила лампадку?
– Т-с-с... Ты же спала?
– На-ко. Я не вовсе спала. Это ты для покойничка?
– Наврала я тебе, Нюр. Не было на чердаке никакого покойника. Шурка тут вчерась прятался. Это они с Колькой сарай-то спалили.
Заскрипела дверь, и на пороге нашего дома появилась Зойка.
Мне не нравилась она. Вспыльчивая, задира, никогда не уживалась с девчонками и чаще бегала с мальчишками. Училась она так же, как и Шурка, плохо. Но Шурка учился не просто плохо. Он то получал одни пятерки, то одни колы с двойками.
Учителя считали Шурку способным лентяем. Зойка же училась ровно, перебивалась с двоек на тройки.
Зойка часто приходила ко мне, я помогала ей по русскому языку. Шурка не помогал ей. Они жили как кошка с собакой.
Сколько я ни билась, как ни объясняла Зойке, она существительное от глагола отличить не могла.
Говоришь ей:
– "Корова шла". "Корова" – существительное, "шла" – глагол. Существительное отвечает на вопросы "кто?" или "что?", а глагол – "что делает предмет?" или "что делается с ним?". Поняла?
– Поняла.
– "Лошадь прыгает". Где существительное, где глагол?
Зойка молчит.
– Кто прыгает?
– Рыба.
– Какая рыба? Лошадь. Лошадь – кто?
– Зверь.
– Ох, Зойка! Сама ты зверь. Лошадь не зверь, а животное.
– Ну, животное.
– Да я не об этом тебя спрашиваю.
– О чем же?
– Где существительное, где глагол?
– А я откуда знаю? Что я, брала, что ли? Вот пристала.
Начинаешь все сызнова.
– "Лошадь прыгает". Лошадь...
Зойка хохочет.
– Ты что?
– Что, лошадь-то козел, что ли? Скажешь тоже – прыгает... Она не прыгает, а скачет.
– Ну хорошо. Пусть по-твоему – скачет.
– Нет, не по-моему. Она по-моему не умеет. Я на одной ножке.