Текст книги "Нежность"
Автор книги: Валерий Мусаханов
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Ну побухтели они так и расползлись. Отбой-то давно был, а в бараке еще свет не гасили, и мужики почти никто не спит. С получки всегда так.
Остались, значит, Самовар с Шуриком одни. Ну Самовар и давай кантовать его. Сыграем, дескать, Шурик, с тобой. Я тебе несколько рубликов проиграю, а ты мне – массаж или волосы. А это бывало на командировке: кто-нибудь проиграет волосы, ему парикмахер по балде машинкой проведет, и вот он ходит с проплешиной. Вокруг-то волос на палец, а посередине шкура голая, так и ходит до стрижки общей. Но это мужики больше играли для смеха. От скуки чего не сделаешь. Ну вот Самовар, значит, кантует Шурика. У нас на нарах слышно хорошо. А Шурик отнекивается, но так, не очень. Ему, желторотику, и поиграть охота, денег выиграть, и с плешиной по зоне светить не хочется. А Самовар – щучина коварная – по-всякому к нему крадется.
– Ну, говорит, не хочешь волосы, можно на щекотку сыграть, ты же ее не боишься. Да и обманешь ты меня сегодня, я совсем окосел от ханжи, а ты молодой, незаморенный, память богатая, вот и обдерешь меня. Это я уж так с тобой поиграть, за уважение, хочу. Подумаешь, проиграю тебе червонец. Для вора деньги – прах.
Тихо так в бараке, мужики все попадали, я тоже раздевшись лежу. А Костя сидел внизу. Он часто так сидел допоздна один. И ему слышно, как Самовар Шурика дурит. А Шурик клюет на эту мякину.
– Ладно, сыграем, – говорит, – дядя Коля. Только пойду подышу, душно.
– Ну валяй, – говорит Самовар.
Шурик и пошел. Мимо Кости прошел, печку миновал, и видно мне с нар, как его ведет в разные стороны от этой ханжи. А Костя все сидит внизу. Вскорости Шурик вернулся, потравил, верно, отдышался. Проходит мимо нас, и слышу, Костя его тормозит:
– Слушай, – говорит, – тебе сегодня не стоит в карты играть. Иди-ка ты ложись вон на мое место, а то знаешь, по такому обалдению чего не случается, – тихо, так говорит Костя, а мне с нар все слышно. Я и думаю, ну чего он этого козла учит, у него же на лбу написано дунькой быть. Ну, а Шурик этот уж к тому времени знал, как с Костей можно, а как нельзя разговаривать, – это на зоне быстро узнается. Так он уж с почтением ответил так:
– У меня же свое место есть.
– А ты лучше на мое ложись, а я где-нибудь пристроюсь. И в карты сегодня играть не надо. Понял?
– А что будет? Чего ты пугаешь?
– Да кто тебя пугает? – Костя говорит. – Я сам боюсь.
– Ну, а я не боюсь, – Шурик отвечает.
– Смотри, в третью полуземлянку попадешь, тогда уже поздно бояться станет.
А этот козлик обиделся и опять – хамить:
– Да отвали ты, – говорит, – в гробу я таких учителей видал, – и подался к Самовару в угол, чего-то стал ему бухтеть. А тот как подскочет к Косте, как заорет:
– Ты что! Ты мне пацана не порть! Добьешься, что тебе ребра повынут! – так он орал, гад, что все работяги попросыпались, но, конечно, виду не подают. А Костя негромко Самовару говорит:
– Ты не кричи, работяг будишь. Им завтра лес пилить. И чухай к себе на нары, а то надоест мне смотреть на твое мурло и я тебе, гадюке, как двину по соплям. Иди-иди, не искушай меня без нужды.
Ну Самовар и отвалил, по рылу-то получать неохота, а у Кости не заржавеет. Работяги как лежали, так и лежат, чисто покойники. Костя разделся, залег. А меня что-то начало трясти, ну прямо зуб на зуб не попадает. Я ведь давно псих. Все уже заснули, а я все лежу, зубами, как пес, клацаю. И слышно мне издали, как Самовар с Шуриком играют. Там все: «Руб по кушу… Дели, подрезай».
Голос Шурика все глуше от ханжи. А Самовар его подхваливает, старая паскуда. Шурик выигрывает, радуется, желторотик. Я засыпал, а он уже голой задницей на нарах светил – все у него Самовар выиграл. И слышу я сквозь сон их разговор.
– Что, еще играем? – Самовар спрашивает.
– Мне уже ставить нечего, – чуть не плачет Шурик. – Как же я завтра на развод пойду?
– А ты отыграйся, – скрипит Самовар, – поставь натуру. У тебя на тыщу рублей игры, у меня на двести.
– Что ты, дядя Коля, я же не педераст, – уже еле Шурик языком ворочает.
– Ты вор в законе, а вору рисковать положено. Рискнешь – отыграешься. А так завтра будешь, как последний хмырь, газетой обернувшись, лежать.
Ну, тут я заснул, или уши у меня по-фраерски отключились. Ведь фраер-то, чего не хочет слышать, никогда не услышит.
Да, так значит…
Ну, утром – подъем… Я проснулся и будто меня всю ночь палками дубасили. Фраера у рукомойника толпятся. Костя уже умывшись – он рано вставал. Тут и Шурик с нар соскочил. Рожа опухла, качает его еще от ханжи. И он сразу – к бачку, воду пить. Взял кружку, а Самовар как подлетит к нему в одних кальсонах и – в рыло.
– Я тебе, козел вонючий, вязы повыверну! Гоните его, работяги, из барака. Он педераст, – кричит. И снова – Шурику: – Чтобы ты, дешевка, общаковой посуды не касалась, поняла, помойка? Чтоб сегодня же в третью полуземлянку шел, не хрен с работягами в бараке жить.
Ну фраера сбились в кучу, молчат. Шурик стоит, дрожит, из носу – юшка. А потом заплакал. И тут мне Костя на глаза попался. Смотрю, лицо белое, губы прикусил, а глаз не видать – щелки одни. Ну я подлетел к нему, давай отвод устраивать – завтракать там, то да се. Удержал вроде. Но он целый день молчал в лесу, и вечером в бараке даже не жрал, когда с делянки приехали. А ночью растолкал меня и спрашивает:
– Ты мне, кирюха, поможешь? Мне все равно с Самоваром на одной земле не жить. Или я, или он.
Что ж я ему мог сказать? Согласился, конечно, и не спрашивал, чего он замыслил, хоть и муторно было.
А на другой день в лесу у нас с Федей разговор был. Обед только слопали, сидели покуривали. Костя и говорит:
– А я все же Самовару не спущу за Шурика.
– А что ты с ним сделаешь? – Федя спрашивает.
– То же, что и он с Шуриком.
– Сам? Тоже наклонности к этому делу объявились? – смеется Федя.
– Сам не сам, а сделаю. Найду любителя.
– Думаешь, от этого Шурику легче станет?
– Да хрен с ним, с Шуриком, – Костя говорит, – ему на роду написано козлом быть. Но есть тут такое, чего безнаказанным оставлять нельзя. Иначе мы все – не люди.
– Ишь ты, божьи функции беспокоят. Воздам вам за грехи ваши.
– Да ладно тебе кривляться. Ты лучше скажи, могу на тебя рассчитывать?
Федя призадумался, а потом спрашивает:
– Ты понимаешь, что это уже озверение?
– Нет, Федя, не то. Я себя уважать хочу.
Ну поговорили они так, и вижу, что напоперек у них получается. Федя нахмурился, глаза воротит, а Костя завелся, белый весь стал. Думаю, ну, сейчас он чего-нибудь лишнее скажет Феде, и будут в контрах жить. А это ведь самое поганое дело, когда два путных мужика на зоне в контрах. Для блатных это мед. Ну я и давай их отводить.
– Душа с него вон, – говорю, – с этого Самовара. Подпасем где-нибудь в углу и удавим.
Я-то уж, пока корешевал с Костей, раздухарился. Годиком-то раньше, не то бы сказать, во сне бы увидал – испугался. Вот сказал я это, а не в цвет. Вроде еще керосину подлил. Потому что Костя опять попер на Федю.
– Ну что, – говорит, – поможешь?
А Федя ему буровит:
– Это тебе для самоуважения нужно, а я себя и так уважаю. По-моему, лишить Самовара девственности не велик подвиг.
– А тебе великих подвигов охота? – злится Костя.
– Да нет. Просто целесообразности.
– Жаль, очень жаль, – Костя отвечает. – Знаешь, стареть я стал. От этого всего боюсь. Боюсь, что до конца срока не доживу.
Федя как начал гоготать:
– Чудак ты, – говорит, – Костя. Знаешь до званки, а ребенок. А может, ты специально прикидываешься? – спросил так зло и долго на Костю смотрел.
– Лучше быть ребенком, чем ничтожеством.
– Как же ты, такой совестливый честняга, по хулиганке сел? Прости, что здешний этикет нарушаю. Можешь не отвечать, но я бы хотел знать. Вот когда знаешь всех людей на пароходе, оно как-то спокойнее, надежнее, хотя и ничего не дает.
– Тем более, что пароход плывет не туда и не ты капитан, – смеется Костя.
– У пароходов есть такое свойство – приходить к земле. К обитаемой, потому что других уже нет. А вообще, можешь и не рассказывать, – Федя ему отвечает.
Ну, Костя замялся, видно, неохота ему всю тягомотину ворошить. Сами знаете, тошно вспоминать. Но все же рассказал. А получилось так, что без него его женили. Парень он был небитый тогда еще, работал в геологическом научном институте. Степень кандидатская была… Все по экспедициям – Север, тайга. Короче, наступил на хвост кому-то из начальства. Там тоже начальство своих подымало, не своих гнуло. А те-то, свои, дела не делали, деньги получали. И вот Костя и его кореша на собрании доказали, что один из тех – чернушник. Провалили его докторство. Начальство и поперло на них, а этому, своему, помогли. А Костя с корешами в Москву написал, в академию, чтоб разобрались. Ну и пошла война, житья этим хлопцам не стало на работе. Кто послабже, сосмыгнул. Они-то парни башковитые, работу себе находили. А Костя по настырности оставался, хотя ему другое место предлагали, еще лучше этого, а он все хотел правду доказать. И пришла телеграмма из Москвы, что вылетает комиссия и разберется. И сразу весь кипеж притих, начальство улыбаться стало, перестали Костю дергать. А он уж зарадовался, что свое докажет и корешей, которых съели, вернет. А не тут-то было. Дня за три до комиссии подходит к нему один мужик, который ни нашим ни вашим, и зовет пива попить, потому что он воблы достал. А пивной ларек у них рядом, в переулочке, был. Ну вот, выскочили Костя с этим фраером в обед. У ларька всего три или четыре рыла стояли. Стали пить, и вдруг кто-то Косте из этих ханыг как заедет в рожу. Ну он кружку поставил, хотел оборотку дать, а ему сзади – по кумполу. Свалили и канителили, пока памярки не отшибли. Очухался он уже в мелодии. Там, около ларька, юрист какой-то нарисовался, он акт составил, свидетелей вписал. И выходило так, что Костя один всех этих ханыг отметелил, потому что косой был в дугу. Ну Костя давай своего напарника требовать, который пиво его позвал пить. А тот прямо на очной ставке слово в слово акт этого юриста повторил. Плел на Костю, шакал, пятерик и улыбался в глаза. Словом, подделали парню козью морду. Ну, а когда комиссия прилетела из Москвы, то уж начальству было чем отбиваться. Дескать, одних уволили, а главный правдоискатель в капезе сидит, уголовник. И судили Костю, дали пятеру по семьдесят четвертой, и – не пыли дорога.
Да…
Рассказал это Костя, тут в аккурат и обед кончился, и пошли мы снова пилить. Он валит, я кряжую. А думки все о нем. Понял я тогда, откуда в нем дерзость эта. Мне б такую рожу подделали, я бы тоже озверел. И жаль мне его стало. Думаю, за что такой хлопец кару принимает. Ведь умный, полезный мужик – не то что мы, отрицаловка. И как-то тогда еще понял я сразу, что не жилец он на свете. С такой душой не прожить, либо его кто-то кончит, либо он сам себя. Но все же я от него не отступился. Не мог. А понимал, что только горя наживу. Но так уж – пищал, но лез.
И Самовара мы вместе согнули. Дело прошлое, срамное, конечно, учудили, но я не жалею, такую гадину только так и уничтожать, чтоб другие не зарождались. Да, стремное было дело, но веселое, ей-богу, потешили души.
Был у нас на зоне нацмен один, Тарзаном его дразнили. Ох, и здоровый. Сапоги у него – сорок девятый размер, и пайку ему двойную давали. Если первый раз его увидишь – коленки трясутся от страха, такая дурмашина. У хозяина он давно был. Там, у себя в горах, нечаянно зашиб кого-то, ну и сунули ему на всю катушку. Сначала он в малолетках отбывал, а потом его на общак кинули. Вот бог сделал такого, а ума не дал. Он с дурцой был, этот Тарзан, но тихий, молчаливый, да еще глуховатый; каких-то у него шариков в башке не хватало. Его из-за этого и в лес не посылали, боялись, что задавит лесиной. Ну и работал он дровоколом при кухне. Колун пудовый, я таким мог только два раза махнуть и садился. А ему кряжей из лесу куба четыре навезут, он их на попа поставит все и пойдет махать колуном, только стук стоит. И так целый день машет и не собьется ни разу, все так неторопливо, но без осечки, как машина; его за это еще и звали дурмашиной. Просто страшная дубина какая-то. Лесинки сантиметров на пятнадцать толщины об голову переламывал за две миски каши. Бывало ему мужики собирали, чтобы потешиться. Если на кухне ведро баланды оставалось, он его через бортик, как стакан воды, заглатывал.
Ну вот, этот Тарзан все лазал в третью полуземлянку. А что, попал к хозяину пацаном, бабы никогда не пробовал, да разве для него нашлась бы какая. Вот значит и стал он любителем этих дунек. Костя и решил его уговорить. Уж не знаю, как он его раскантовал. Тарзан этот тихий, но упрямый был. Но уговорил. По-моему, он ему на всю получку шоколадных конфет купил. Это уж в следующую получку после Шурика было.
Ну перед тем как это сделать, пошли к Феде еще раз. И опять разговор вышел промеж ними. Федя сразу сказал, что он на такое не подписывается, но если шум получится, то чтобы мы с Костей к нему в барак пробивались, тут мужики не выдадут блатным. А потом спрашивает у Кости:
– Ты вообще-то понимаешь, что не лучше Самовара?
– Нет, не понимаю. Мне главное, чтобы Самовар уже никогда не пыхтел, – Костя отвечает.
– Да, – Федя говорит, – если я тебе случайно на хвост соли насыплю, то ты и меня убивать будешь. Что, разве не так? Ты думал, как на свободу выйдешь? Ведь срок-то любой проходит, и твой тоже.
Тут Костя ослаб как-то.
– Не знаю, – говорит, – не думал. Я предпочитаю здесь чувствовать себя человеком, чем затаиться до лучших времен.
А Федя стал такой грустный, и говорит:
– Да пойми ты, Костяша, не в этом человек. Ты не за Шурика, а за свою гордость. А сам ты слабак. Волк, он всегда слабее человека, хоть и сожрать может. Слабак! Сходи в санчасть, там тебе укольчик глюкозы сделают, подсластят кровь. В тепле отогреешься, перед бабой покрасуешься. Вот, мол, смотри, какой я гордый и обиженный. Ты ведь любишь, когда жалеют. Ты только других ни во что не ставишь.
Костя как вскочит, хотел что-то сказать, но посмотрел на Федю, глаза спрятал и – ходом из барака.
Весь день он ни слова не сказал, похудел даже. А пришли с работы, спросил:
– Ну, не передумал?
Я и пошел с ним, хоть душа и не лежала.
Пришли мы в сушилку, где шмотки вальщиков сушили. Маленькая такая темная будка; печь под сеткой и крюки, на которые мотки вешают. А сушила был такой дед Славка. Я раньше и не видел его на зоне. Знал, что есть такой сушила. Он так и тырился в этой сушилке, и тихий был старик. А тут пришли, и он навстречу тигром, глаза яростные. «Ну где, говорит, эта паскуда?» Мне и ни к чему раньше-то было – старик на зоне за полчеловека идет, а у него вон какая ненависть старая.
Тут и Тарзан пришел, всю сушилку сразу занял. Лампочка тусклая – своих рук не видишь, а он ворочается, бугаина, сопит. Ей-богу, плечом печку заденет и порушит. Ох, и страшна машина, но рожа испуганная. Ну стал Костя его успокаивать: не пускай, дескать, пузыри, я за все отвечаю. Потом покурили вместе, Костя и говорит:
– Ну, гасите свет. А я пойду, старшего блатного стакан водочки приглашу выпить с фраерами, за уважение, – усмехнулся так криво и ушел.
Погасили мы лампу и сидим, молчим. И муторно мне стало, так бы и сосмыгнул подальше. Тихо, вся сушилка шмотьем потным воняет, дымом. Я еще подумал, как это дед живет здесь? Я бы дня не выдержал, задохся.
Ну, слышу, идут. Пластины скрипят на подходе.
Открылась дверь и входит Костя, а Самовар – позади, сгорбился. Костя у двери тормознулся, пропустил его и сразу – за глотку, пригнул, голову под мышку зажал. Этот змей и пикнуть не успел. Я к двери подвалил на всякий случай, а дед ножом ему штаны располосовал. Ну, а Тарзан свое дело туго знал. Самовар только задергался. Потом Костя его отпустил, а мы снова в темноте затырились. А Костя ему говорит:
– Что, шакал, похмелился? На, закуси. – И как двинет ему в нюх, так Самовара и вынесло из сушилки. Мне из темноты хорошо видать было, как он кувыркнулся, а портки разрезанные в ногах запутались.
Костя вышел из сушилки и подался. Самовар так и не встал, пополз на карачках. Ну, мы втихаря разбежались с Тарзаном. Я сразу – в барак к Феде, думал, Костя там. Прибегаю, а он сидит на нарах у Феди, зубоскалит с мужиками, как ничего и не бывало. А меня колотун колотит.
Мужиков в бараке много, день-то хмурый, на пятачок никого не волокет. И блатные все тут, сидят кучкой в своем краю. Ну мне еще хуже, чем в сушилке, стало.
И тут Самовар заваливается, рожа разбита, глаз не видит, щека в грязи, штаны двумя руками держит. И с порога он сразу завыл шакалом: «Воры, меня изнасиловали».
И сразу весь базар затих. А Костя в проход вышел, поглядел на Самовара и как засмеется. Все молчат, а он заливается. Потом сел на скамейку у печи и лицо закрыл. А Самовар заплакал.
– Воры, это он меня… Зазвал в сушилку похмелиться, – плачет Самовар, и натурально так плачет, стерва, как пацан.
Костя голову поднял и говорит:
– Вот я тебя и похмелил, долго помнить будешь.
Тут воры повскакали – и к печи. Костя схватил скамейку, как двинет – их сразу человека три упало. И тут Федя крикнул:
– Мужики! Бей их, гадов! Кончилась ихняя власть!
И пошло гулять. Кто с доской от нар, кто с поленом. Много зла у работяг накопилось. Видел я, как два старика изловили Цыгана за руки за ноги, как хряпнули об печку горбом, так он даже не охнул. Словом, побоище то еще вышло. Кто успел из этих гадов спастись, те в запретку выскочили, а остальных работяги волоком тащили до вахты и, как дрова, навалили штабелем. И ничего, никого не судили. Нечем крыть было. Все-таки начальство понимало, что к чему.
И стала наша командировка мужицкой. Никаких блатных – равенство и братство. Вот оттуда я и освободился, добил тот срок…
Да, дерзкий был мужик. Мы еще много лесу с ним повалили и много я от него поднахватался… А жизнь отдал за так. Слабинка душу доняла.
Уже после этого шумка с блатными полгода прошло, и засвистела по командировке параша, что какая-то комиссия работает, актирует будто тебецешников, калек всяких на волю выгоняет…
Да… Ну и не знаю, то ли врачиха ему какой бяки дала, то ли сам раздобыл и принял. Короче, стал он кровью харкать. Но держался хорошо, никто ничего не замечал, только я. Но я в это дело не лез – всякий своим умом живет. Сказал я ему раз, а он меня одернул, я и понял, что нечего ворошить. Раз он так захотел – уже не отговоришь. Ну вот, однажды ночью его и прихватило: ручьем кровь пошла, а кашель такой, что из горла куски вылетали. Вывел я его на воздух, он все хрипел:
– На волю. На волю.
Посадил у барака на завалину. Его от кашля всего дергает, кровь хлещет. Я – на вахту, поднял шум. Пока обратно бежал вместе с надзором, Костя уже кончился…
Да… Бездарно отдал жизнь человек.
Мы с Федей акт на него подписывали, нас старший надзор позвал. Я смотрю, у Феди глаза мокрые, да и сам-то… чего говорить… Так, значит, и пропал мужик. Только бумага. Знаете, как тогда писалось? «Труп погребен в сосновом гробу, в новом нательном белье, на левой ноге снабжен фанерной биркой с указанием фамилии, статьи и срока».
Мы в делянке с Федей крест ему поставили из березки. Может, так ему легче лежать будет. А кладбище на той командировке худое было, место низкое, весной заливало.
Да… Больше я не встречал в жизни таких мужиков. Дерзила, гордый. Около него люди распрямлялись. Но, дело прошлое, он все равно не жилец был. Нет. Сам дерзкий, жестокий, а душа нежная… Ну, да пухом ему земля.