Текст книги "Нежность"
Автор книги: Валерий Мусаханов
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Валерий Мусаханов
Нежность
История, рассказанная у костра
– Да… Здесь-то что не пилить. Помню в Усть-Выме еще позатот срок, в сорок девятом, – вот, где умираловка была. Лес – одни жердины, хоть об колено ломай. Деловой древесины – ни грамма. Приемка – на бирже; учетчик-вольняшка так и глядит, как бы обжать. Там и вольные вальщики были, они ему за каждый куб приписки платили, а с нас нечего взять; пайку ему, что ли, поволокешь. Да и паек-то тех… Пилишь-пилишь целый месяц и еле на восемьсот граммов, а то бывало фраернешься. Бригада большая, один месяц полная пайка тебе, другой пролетишь. Вкалывают-то все как гады, а на всех не выходит.
Правда, блатных сначала немного было. Я приехал, а там работяги, что такое вор в законе даже понятия не имели. Весь лагпункт с одного этапа – солдаты, матросы, – все по сто девяносто третьей. Кто старшине нюх начистил за издевки, кто за самоволку. Словом, мужицкая командировка. Ну и наш этап пришел – одни работяги. Было с нами два или три вора, но они тихо держались: втроем там, где тысяча работяг, много не надерзишь. Тихая командировка, срок отбывать можно, хоть и пайка тощая. А я приехал из такого пекла, где тридцать работяг и триста воров. Там хоть и заработаешь, так не увидишь, – все отметут. Были фраера, которые посылки получали, так блатные у выдачи стоят и ждут. Фраеру только за получение расписаться оставалось. Ну, а я – вечный индеец, никакого подогрева ниоткуда. Была сестра, письма писала, а потом вышла замуж за лейтенанта, уехала куда-то из Питера и все. Видно, не хотела мужу показывать, что я за хозяином числюсь, да и правда, хвастать нечем. Один поймет, а другой попрекать станет. Так что я не в обиде.
Да, так вот, я в той воровской колонии замотылил, поддошел крепко, спина вся чирьями пошла, от ветра качался. Ну, думаю, труба! А тут как раз на этап дернули. Сами знаете, дело не сладкое этап, но я подумал, один хрен: здесь лапти отбросишь, так лучше нового счастья поискать.
А кирюха у меня был ростовский, Алик. Он чего-то забоялся этого этапа. Я ему говорил, что хуже не будет, но он настырный, уволок чернильницу у нарядилы и пустил химии в глаза. Переборщил, верно, потому что я уезжал через два дня, а он даже свету не видел ни одним глазом.
Вот после того колеса этот Усть-Вымский лагпункт сначала курортом показался. И зона хорошая, кругом газоны, маки красные, штакетник проолифенный и бараки теплые, рубленые. Я бога молил, чтобы на этап не кинули по новой. Здесь-то все с первой судимостью, а у меня хоть сроку всего ничего, а хвост пушистый. Ну, попал я в бригаду приличную, ишачу потихоньку, уже и холку наедать начал. Все-таки это не на гарантийке сидеть, и курево в зоне водилось. В общем, отогрел душу. Да все ненадолго. Не везло мне всегда. Только обжился, в полный рост заходил, и шумок случился. В одной бригаде бывшие солдаты вольного мастера леса подвесили. Что-то он там обжал их или еще чего, толком не знаю. Словом, их всю бригаду сразу перед вахтой, когда из лесу пригнали, положили на землю, и надзор давай по одному дергать, а они не пошли, поднялись на ура – солдаты же и фронтовики – и валом на ворота наперли, прорвались в зону. Конвой стрелял, но так, поверх голов. Все же люди не в побег идут, а в зону рвутся. Ну и закрутилось колесо. Солдатня – народ дружный, бараки забаррикадировали, нары на дубины растащили, – думали дивизион в зону пойдет. А начальство уже битое было, с военных времен все по северным лагерям. Ну, оно штурмовать не стало. День проходит, два, три, а в зоне – ни хлеба, ни воды. Что на кухне было, все подмели. Правда, анархии не было, там и офицеры сидели, так они порядок держали – всем поровну. Ну, а через неделю, когда все уже легли в лежку, пришел в зону прокурор и начальство наше лагерное. Смело, без охраны вошли. Ну собрались на пятачке – был там такой возле столовой. Прокурор и говорит, что про дела того мастера он знает, что верно, мутил он там воду, ну, а убийство есть убийство, от трупа никуда не денешься; нужно, чтобы те, у кого кровь на руках, вышли, а остальным ничего не будет. Есть сведения, прокурор говорит, что в этом участвовало три человека, вот и пусть выходят, товарищей пожалеют. А – нет, так еще неделю подождут и все равно по-ихнему будет. И не мне вам говорить, что в лагере нужно помнить свою фамилию.
Дело это зимой, в январе было. Стоим на пятачке, ветер сифонит. Дрова в зоне давно вышли, и в бараках колотун мертвячий. Все скукожились, молчат. Прокурор в кожаном пальто, мужик такой видный, достал пачку «беломора», закурил, и у всех нюхало по ветру: на всей зоне уже три дня на закрутку не найдешь. Ну прокурор посмотрел и дал кому-то пачку, кто поближе стоял, – нате мол, курите. Ну известно, фраер на даровщинку жаден, замельтешили они там с этой пачкой. А прокурор подождал, пока закурят, и спрашивает: «Ну так что, ждать будем еще неделю или сейчас все решим?»
Молчат все, головы аж до животов втянули. Тихо так, помню, снег сипит под ногами да колючка на зоне звенит. И тут Колька Егоров вышел. Он флотский был, литер, что ли, воевавший. Сроку – семера, кажется. Но мужик тот еще, худой, жилистый, самый шустрый вальщик на колонне. Вышел, подошел к начальству. Тихо, все дышать перестали. Колька и говорит: «Я один его вешал, давно зуб имел». А прокурор отвечает: «Неправда, вас трое было, а остальные моральную поддержку оказывали».
Тогда Серега, бригадир этой бригады, вышел. За ним – еще один солдат.
Ну, начальник ОЛПа приказал им:
– Идите на вахту. – А потом всем нам. – Сегодня питание получите полностью за весь день. И чтоб завтра на работу – все до единого. Кто останется – саботажник.
Разошлись фраера по баракам, тут вскорости дров подкинули в зону, кухня загудела. Замолотили пайку за весь день и осоловели, ведь несколько дней не евши. И все лежат, помалкивают. Фраер такая скотина, что если сыт, то совесть у него свербеть начинает. Все про тех троих думают, но молчат. Душили-то всей бригадой, а потом духарились, что не сдадимся, всем срока не намотают, будем московского прокурора требовать. Будто Москва им ордена за это выдаст. Ну, а потом за пайку продались, ведь ни одна собака Серегу и Кольку не остановила. Видишь, они «беломор» прокурорский курили. Да…
Ну, а утром все на развод пошкандыбали. Тяжко в делянке было, отощали за эти дни.
А потом закрутилось. Вдруг раз – этап: собрали сто пятьдесят рыл ночью и выгнали. И началось: отсюда старый контингент угоняют и в зону всякую отрицаловку кидают. Словом, ершат, чтобы пожиже развести. Когда в зоне грызня, начальству легче. И воров стали привозить. А те, известно, все кучкой, кучкой и пошли фраеров жать. Вор в законе чем для фраера страшен? Тем, что фраер один. Хоть работяг на командировке в десять раз больше, а воры заодно. А фраер, когда соседа рядом бьют на нарах, одеяло на голову натягивает. А вора тронь, они все сбегутся и полжизни отнимут.
Сейчас-то их повывели всех, а тогда они гуляли как хотели. Их бригадирами ставили, и они палками заставляли всех работать, потом обжимали. Начальству выгодно: план на двести процентов, работяги так согнуты, что никакого беспорядка не жди. А воры жрут в три горла. В иных бригадах они всю денежку до копейки отметали. Если бригада рыл сорок, то по пятерке выйдет на каждого – вот и две сотни. На кухне им отдельно готовили. Работягам в котел мяса или рыбы почти не попадало. А надзор будто не видел. Мусора сами в зону водку носили, все они у воров были на крюку. Кому шмотки хорошие вольные за бесценок отдадут – иные фраера из тюрем приезжали в таких шмотках, что ой-е-ей, тузы там всякие, растратчики, контрики, – а кому с общакового котла бадью каши для поросенка дают. Там все надзиратели – сверхсрочники-макаронники, с детьми, с бабами. Коров держали, по две свиньи. А чего не держать, когда все дармовое. Летом в воскресенье выгонят человек сорок под конвоем на реку, и они им сена накосят столько, что за зиму коровам не сожрать. А работяги рады стараться, лишь бы искупаться после покоса дали.
Да, так вот значит, разгулялись блатные по лагпункту – житья не стало. Никто из них не работает. Они лес не сажали и пилить его не будут. В общем, жизнь пошла, как в сказке. Воры гуляют от рубля и выше, а работяги гнутся.
Старший блатной у них Самовар по кликухе был. Харя стремная – посмотришь и на блевоту тянет. Он уже пожилой был, но такая стерва, самый лютый из этих змеев. Зимой в сортир не ходил. В бараке рыл сто жило, а у него параша специальная – кастрюля с кухни. Вот он при всех, гад, усядется, хоть тут работяги жрут – ему это до званки. А потом какого-нибудь фраера сгонит с нар, скажет: «Пойди вынеси, да снегом хорошенько протри, а то вылизывать заставлю».
Ух, мерзкий скот был, алчный, последнюю кроху у работяги из глотки выдерет. Гнилой весь – всю жизнь по лагерям, и сифилюга его, что ли, чекнула или еще какая зараза, бог-то не фраер, он паскуду метит – рожа вся перекошенная, зубов нет, говорит будто дерьмо жует, и с тела мясо кусками отваливается. А блатные вокруг него кучковались, потому что самая беспредельная тварюга был. У работяг бывало накипит зло, еще капля и сожрут всех блатных с потрохами, зубами загрызут. А тут этап какой-нибудь, человек сто, выдернут, через неделю других пригонят, и все тихо, блатные так и держат верх. Ну, так и было бы, наверное, долго: фраер скотина терпеливая. Его убивай, только не сразу, а медленно, и он будет терпеть. Но пришел этап один, небольшой – всего тридцать рыл. Ну, как всегда, встречать вся зона вываливает. Блатные смотрят, нельзя ли фраеров подграбить, которые свеженькие, и своих встретить; а работяга выйдет так, из любопытства. Надеется на землячка напасть, может, тот недавно с воли, порасскажет что, а бывает с других лагпунктов приходят и с куревом, и со жратвой – кому-то удастся подхарчиться.
Ну вот, к этому этапу и я вылез. Смотрю, входят в зону. Блатных-то сразу видно: все в вольных шмотках, в сапогах хороших. Это осенью было, еще лето только сломалось, и теплынь парная стояла по вечерам. Ну торчат все, смотрят. Сами знаете, глаз у лагерника, как рентген, насквозь видит. Человек только в зону вошел, его уже за всю масть прикупили. И блатные все видны – кто действительно блатовать будет, а кто завтра – на помойке хмырить. И фраера видно: кто – самостоятельный мужик-работяга, а кто – пристяжь воровская – шестерка, а кто – просто отказчик. Ну вот, в этом этапе человек десять блатных было, два или три педераста – эту тварь сразу видать, – остальные работяги. Только один непонятный – мужик не мужик, вор не вор, но глядит дерзко. В кучку к работягам не жмется и от блатных стоит отдельно. И что мне в глаза сразу кинулось, это шмотье его. Нет, ничего центрового: лагерная фуфаечка, хе-бе не первого срока, сапоги-кирзуха. Но все такое, по нему; брюки ушиты, карманы сделаны, фуфайка с хлястиком. Сам молодой, ну лет двадцать семь от силы. Вот вошли они в зону, стоят у вахты. Этот парнище – так, от всех особняком. Вынул трубочку из корешка – такая, как и здесь мастырят, – закурил. Фраера стоят с мешками своими. Фраер на этап все лохмотье волокет, что без отца с матерью нажил. Ну, блатные, известно, с чемоданами деревянными, да и те на фраеров навьючили. А этот гусь стоит, руки в карманы, покуривает.
Никто тогда не знал, что это за волчина, ни мы, ни блатные. Я-то сразу прикупил в нем дерзость, но дерзость эта была тихая. Блатные тоже, наверное, увидели, но как-то прохлопали. Да… Так вот, стоит он с трубочкой, рожа узкая загорелая, сразу видать – вальщик, а глаза зеленые, как пивная бутылка, и вроде они спокойные, но я-то сразу вижу такие зенки. Чуть горячее станет и такие очи белеют, как кипяток. И уж такого хлопца на понт не возьмешь, у него ни перед ножами, ни перед колунами отдачи не будет. Встречал я таких, предерзостные мужики, в них страху божьего нету. Хоть фраер, хоть вор – все жизнью дорожат. А такие волки, как этот, чему-то другому молятся, и своя жизнь для них не лучше чужой, они всегда на обмен готовы.
Да… Этого Костей звали, питерянин.
С блатными у него сразу напоперек пошло. Еще тогда, стоит этап у вахты, ну а Самовар первый подлетает и – к этому Костяше:
– Воры есть?
– Не знаю, – говорит, – я у них документы не проверял, – и лыбится.
Самовар аж затрясся весь от злости. Не привык он, чтобы фраера с ним так разговаривали. Тут, в зоне, все мимо проходят, глаз не подымают. Ну он и запыхтел, закудахтал:
– Ты что, – кричит, – змеина, вору ответить не можешь по-человечески?
– А чего ты меня спрашиваешь. Я тебе не оперуполномоченный, чтобы воров считать, – говорит этот Костя и все лыбится, да так, будто над Самоваром потешается.
Смотрю, тот посинел даже. Думаю, как двинет сейчас этому хлопцу, так трубку в пасть и вколотит. А тот стоит себе, дымит. Только глаза белеть начали. Ну, видно, понял Самовар, что нельзя этого хлопца трогать, пока сам один. Ведь вор-то вор, а сломает ему парень холку, потом толкуй, кто откуда. Они все, эти гады блатные, зайцы.
– Смотри, – говорит, – я тебе припомню. – И подошел к блатным, которые кучкой отдельно стояли. А Костя даже глазом не моргнул.
Ну, попал он в нашу бригаду. А Самовар в нашем бараке жил, так что они и тут встретились. Рядом со мной местечко было на нарах, я подвинулся, позвал его. Так как-то сразу засимпатизировал этому парню. И не я один. Что-то было в нем, что люди сразу его примечали.
У нас на всю зону, может, сто матрасов ватных было. Остальные, известно, сеном набивали. Осенью набьешь – зимой уже труха, пылит, горами сваляется, никак не выровнять. Ну, пошли этапники в каптерку, постели, обмундировку получать. Все мешки волокут, потом три дня ждали, пока сено из-за зоны привезут. А Костя приволок ватный матрасик и окопался рядом. Значит, и каптер ему засимпатизировал.
Сначала к новому человеку вся бригада присматривается, чтобы знать, какая ему цена. Народ-то у хозяина наглый, расспрашивать не смущаются, а к нему не подходили. В делянке сразу стало видно, что работяга он шустрый. Лучок что ложку держал. Как раз тогда лиственница все попадалась, а она, зараза, смолистая – на полотно налипнет, втроем не протащишь, нужно вынимать, керосином мыть. Это зимой дерево мерзлое, так ничего, а летом-осенью спасения нет от смолы. Да у нас еще инструментальщик был так, старательный старичок, а хитростей в деле не знал. Ну Костяша попилил первый день до обеда – ничего, подходяще пилил. У нас поздоровей его хлопцы были вальщики, а он от них не отставал. А в обед похлебали баландец, он мне и говорит:
– Таким лучком пилить не годится. Пойдем, сходим к инструментальщику, а то я новый – он пошлет меня подальше.
Пошли. У нас инструменталка тут же в делянке была – фургон зимой на волокуше притащили, – а дед – бесконвойник. Ну, заходим к нему, и Костя так с ним по-культурному: «Здравствуйте, отец», – все с червей, с червей к нему заходит. Ведь раньше у хозяина как: в чужое дело не суйся, хоть больше знаешь, а то подумают, что подкапываешься, на это место мылишься. Но как-то поговорили они со стариком. Старик-то латыш, куркуль; они народ честный, но, чтобы в их дело совались, не любят. А Костя ему что-то за Латвию сказал, про какого-то артиста либо профессора. Слово за слово, смотрю, старик растаял. А Костя его уже дед Янис зовет. И дед кисет достает, закурить дает и мне тоже. А с табачком в то время на командировке ох и туго было. Ну задымили, уже вроде свои люди, и тут Костя стал объяснять, что, как дед лучки точит и разводит, так только зимой пилить можно, а летом-осенью по-другому надо, и так складно говорит, что старик его слушает и кивает, поддакивает. Потом признался, что уже сам думал, как бы лучше заточить, пробовал и так и сяк, а только хуже получалось.
Костя и спрашивает:
– Есть полотно новое? Давайте покажу, – сел за тисочки, взял напильник.
Знаете, хлопцы, видал я руки разные, сам сколько лет карманничаю, да и артистов тех еще знал, но таких рук, как у него, не видал. Я цигарку дотянуть не успел, а он уже заточил и зуб развел на новом полотне. Ну натянули они лучок; Костя средник настроил, подогнал, вышли попробовать. Сначала Костя одну лесинку свалил, так сантиметров на сорок. Потом – старик, потом – я. Лучок идет будто по маслу. И смола почти не липнет, не успевает вытечь. Старик взял лучок и смотрит на полотно, смотрит. Потом говорит:
– Да, у меня так не выйдет, тут рука верная нужна.
А Костя смеется:
– Верная рука нужна, когда карты тасуешь. Получится, попробуйте, в случае чего, я помогу, подойдете.
В общем, научил старика. Через неделю вся бригада такими лучками пилила, и полегче стало и кубов больше. А Костя сам помалкивал, что он это научил инструментальщика, но разве от людей скроешь, там, что и в голове у тебя и то прочтут.
Закорешили мы с ним, стали жрать вместе. Только я-то понимал, что это он со мной так, потому что я к нему с душой, но делиться со мной избегал. Он вообще мало про себя говорил. Я догадывался, что мужик он не простой, грамотный, но, чем по свободе занимался, не поймешь. Ясно, что не наш брат бродяга, но кто-что не разберешь. Оно у хозяина и не важно. Там не спрашивают, кем был на воле. Там в корень смотрят, что ты за обезьяна? Бывали разные тузы, уж такие по воле воротилы, директора всякие, начальники, а здесь они хуже хмырей считались. У хозяина чинов не признают – какая натура, такая и цена тебе. И хоть ты кем был на воле, а если душонка дрянь, то все тебя презирать будут.
Да… А Костю сразу как-то зауважали, хоть и не выкобенивался он. Жил тихо. С делянки придем, поедим, и все – по нарам, а он книжки читал. Сядет к свету поближе и читает. У него шнырь в КВЧ на крюку был, в любое время ему книжки давал. В карты он не играл, но в шахматы ему на всей командировке попутчика не было, даже и близко не подходил никто. У нас там во все под интерес шпилят: и в домино, и в шашки, и в шахматы. Оно ведь проще, чем в карты. За них пятерик строгача отхватить можно, а в шахматы играешь, так надзор еще сам остановится, посмотрит. Знает, что под интерес играют, но молчит. Во-первых, они не запрещены по режиму, а потом из-за шахмат никогда шумка не бывало, а за карты эти и резались и носы друг другу откусывали. Да…
Так вот сначала и к Косте игроки приставали. Свежего человека всегда охота пощупать, да и занятнее с незнакомым играть. Ведь так-то игроки на колонне давно знают, кто чем дышит. Я, скажем, если знаю, что слаб против тебя, то и не сяду с тобой. Ну, Костя все отказывался, а они же настырные, пристают и пристают. Надоело ему. Он и сказал, чтобы садились все разом, каждый значит с доской, и он будет играть против всех. Если больше одной партии из пяти проиграет, то все с себя отдаст, а если нет, то больше они с ним под интерес играть не будут. Сели против него двенадцать человек играть, шахматисты на нашей колонне самые центровые, а Костя их за час обыграл. Они на нарах сидели на нижних, а он в проходе ходил и переставлял деревяшки. Народу в барак полкомандировки набилось; все молчали, ждали – игра долгая, переживательная будет. А она раз-два и кончилась. Все даже обиделись, будто их обыграл Костя. Потом игрочишек наших долго заводили, дескать, вам из дерьма надо шахматы слепить и долго в них учиться, прежде чем с таким игроком сесть. Ну вот с тех пор с ним никто под интерес играть не садился, а так он играл всегда, фору давал и обыгрывал. Ну это еще в первые дни, как он этапом пришел, было, и уж за это его сразу зауважали.
А потом он такой номер откинул, что даже и разговоров много не было. Обычно-то, что ни случилось на командировке, все долго обсуждают, уж год пройдет, а все языки точат. Жизнь-то тухлая, стремная, ну вот, вроде и развлечение какое-то. А тут, когда Костя это откинул, даже языками не мололи, так их оглоушило. Было то, месяц спустя, как он на колонну прибыл. Время как раз к получке подходило, а когда близко к получке, на зоне такая сосаловка. Курево почти вышло, сахарок тоже. Ну, все ждут не дождутся этой получки, хоть там больше червонца редко кому приходилось. Вальщики, бывало, и по четвертному получали, а сучкорубы, трелевщики – те больше червонца не видали. Я уж в то время за Костей сучки рубил и кряжевал. За ним только успевай шустрить. Умел лес пилить. Он до нашей колонны еще на двух побывал, уже года полтора сроку отволок, видно, там и научился. По воле-то он не этим занимался, хотя в тайге и по работе бывать приходилось. А сроку у него пятера была. Словом, до звонка еще сидеть и сидеть. Вообще-то, когда срок такой средний, то его труднее всего отбывать. Плывешь, плывешь, а берегов не видно, а все думаешь, что будет ведь конец когда-то. Это когда пятнадцать, или четвертак, то тут уж никто не думает. Крутятся просто в этом колесе и ладно; день прошел – к смерти ближе, а сроку-то не убывает, и про свободу человек не думает. И вообще-то, про нее думать вредно, много будешь думать – не доживешь. Ну конечно, на амнистию надеятся. Каждый месяц параши ходят, что вот-вот амнистия будет, всем скостят срок. Только те амнистии везут на быках, верно, а они рогом за тайгу зацепились.
Да, вот значит, выкинул он номер…
Это из-за дров вышло. Дело-то к зиме, скоро мухи белые залетают. Ну и все в зону сушняк волокут. Напилим, наколем помельче вязок пять на бригаду и тащим в барак. Запасаем значит, а то в мороз попробуй-ка растопить мерзлые да сырые дрова. Шнырь целый день возится с печью, а мы придем стылые и не согреться. Вот и таскаем на растопку сушняк из лесу. Здесь-то что, когда паровое, а в котельной любое долготье пылает, только золу выгребай. А там – барак на сто рыл, и одна печка посередине. Ну, правда, печки добрые были. Сидел на зоне печник вологодский, с руками мужик.
Ну вот значит, в тот день мы с Костяшей завалили сушину хорошую, распилили, раскололи – вязок десять вышло. Принесли к зоне. А у вахты закон такой: половину сушняка вахтеру оставь. Они тоже на зиму запасают. Ну, мы что, оставляем. Спасибо, хоть половину пропускают. Подошли, значит, к зоне. А вязанки никто не скидывает. Надо еще шмон пройти, а уж потом, когда вахтер в зону по счету запускать будет, вот тогда ему и скинуть дров. А то если сразу сложишь, он, змей, еще потребовать может. Ну прошли этот обыск, я связку скинул, а Костя дальше в зону несет. Так все и шли парой: один скинет у вахты, другой – в зону. Идем значит, а за воротами, уже в зоне, режим стоит; маленький такой плюгавый мужичок был у нас режим. Но так, не очень зверствовал, видал я и похуже. И все он любил по баракам шастать; придет, сядет у стола и вот болтает, что, дескать, раньше было не так, – и режим покруче, и зэки пошустрей. И все он из себя заблатненного строил, ни слова без матюгов не скажет, с работягами жаргоном хрюкает, – в общем, старший блатной, только с погонами. А я таких гадов больше других презираю. Они-то самые беспредельные садисты и бывают. Он тебя не просто в трюм посадит, если виноват, а с вывертом обязательно, с присказкой, в этом ему главная сладость. Он и в барак-то ходит, скотина, чтобы нахвататься побольше. А есть среди нашего же брата шакалы презренной масти – его хлебом не корми, только дай начальника в зад поцеловать. Вот он и будет такому заблатненному начальнику всю подноготину рассказывать – и как на воле жил, и как украл хвастать начнет, и как бабам мозги дурил. А тот слушает, вроде поддакивает, а сам на ус мотает. Потом засекнется такой балабол на чем-нибудь, режим все ему и припомнит: и суток побольше выпишет, и еще с дерьмом смешает.
Ну вот значит, стоит этот режим за воротами и смотрит, как мы идем. Увидел он Костю с дровами и кричит, чтобы тот сбросил. А Костя свое туго знает, идет, будто не слышит. Режим ему еще раз крикнул, а Костя не оборачивается. Тогда режим с жаргонами так к нему подваливает, с матюгами и бухтит: «Эй ты, педераст, тебе сказано, бросай дрова!»
Костя как повернется. Я смотрю, как его зенки белеют, и колотить меня начало со страху. Ну, думаю, хряпнет он сейчас этого режима вязанкой по балде, так мозги и брызнут. Я даже ближе подошел; не дай бог, думаю, но психа этого удержать надо, а то раскрутится тут еще на червонец сроку ни за что ни про что. Но Костя связку так медленно снял с плеча, опустил и говорит:
– Я что-то не помню, гражданин начальник, чтобы мы с вами на брудершафт пили, а вы меня тыкаете. И кроме того, за педераста вам придется извиниться. За нарушения режима вы можете сажать меня в изолятор, можете под суд отдать, если будет за что, но оскорблять мое человеческое достоинство никто права не имеет. И по отношению к заключенному такие вещи может допустить только полное ничтожество.
Ну фраера услышали что-то и стоят – уже толпа у ворот, а сзади после шмона все подваливают и подваливают. Режим позыркал вокруг, видно, душонка сжалась, уж больно много народу, а тут еще морда Костина, от нее одной родимчик хватит. Режим даже заикаться стал.
– Надзиратели! – кричит. – В-в-в изолятор его!
Выскочили с вахты, поволокли Костю.
Пришли мы в барак, и вот мужики пошли молоть: «И чего он добивается? Все равно, и правое и левое – ихнее, только приморят его в трюме, отнимут полжизни, да еще шурнут на этап, куда Макар овец не гонял… Он чокнутый просто… Или стукач, хочет глаза отвести, чтоб думали, что он с мусорами кусь-кусь…»
Ну за стукача я на них пасть раззявил. Есть такие шакалы, что распускают свое помело без предела. За такие слова шею ломать надо. Всю жизнь гады у хозяина и никак жить не научатся. Как нет человека, так они любую погань на него выплеснут. А в глаза, козлы, сахар изливать будут… Чуть до драки не дошло. Я уже доску с нар поволок, чтобы гадов этих укоротить. Но тут бригадники наши позатыкали им пасти. А мне обидно за Костю стало.
Вот ведь живет человек рядом, никому худого не сделал, никому жить не мешает, наоборот даже. Так есть такие скоты, что спокойно спать не будут, потому что чувствуют, что рядом – душа пошире. Им, шакалам, уже неймется, дай эту душу потоптать. А то как же, человек им зла не делал; они простить этого не могут. Они только тех любят, кого боятся. Вот блатного, который пройдет мимо и ногой отпихнет, он в зад лизать будет. Это для него – человек. А тот, кто куском хлеба с ним поделится, тот – чокнутый, хлеб его съесть можно, а потом и самого сожрать. И откуда только такие гады берутся? Я б их вешал, давил бы, как вошей. На них-то и все пропадлы блатные держались. Если бы на колонне десяток таких путных мужиков было, как Костя, то никаким ворам здесь не разгуляться. Тишь да гладь были бы, равенство и братство.
Да, сидит, значит, Костя в трюме. Старший надзор, когда вечернюю поверку делали, сказал, что выписали ему десять суток строгача за оскорбление администрации. Ну прошел день, приехали из лесу, вдруг шнырь, который по трюму дневалит, пришел в барак и говорит:
– Ваш-то Костя голодовку держит. Объявку прокурору написал, что будет держать, пока режим за педераста не извинится перед ним.
Шнырь ушел, а у нас опять забухтели: «Где ж это видано, чтоб за так голодовку держать, да и не извинится мусор ни в жизнь перед зэком».
Бывало, конечно, по лагерям, что голодали, да только, чтоб на этап пойти или в сангородок попасть, а такого, как Костя отломил, не бывало.
Прошло дня три или четыре. На зоне тихо. Режим гоголем ходит. Правда, с работягами не разговаривает. А я все думал, как бы исхитриться и Косте курева передать. Ведь в трюме сидишь когда, не так есть охота, как покурить. Но табачок в зоне в лаковых сапожках ходил – время-то перед получкой. Да и передать-то фигура.
А на пятый день, смотрим, докторша – начальница санчасти – в трюм со старшим надзором пошла. Ну и снова начались разговоры: «Видать, не смеется питерянин, по-честному голодовку держит… Ну да больше двух-трех дней еще не выдержит, за милу душу все смолотит, что подкинут».
И я тоже думал, не выдержит больше Костя. У меня кирюха был в другой срок, он шесть суток голодал, на седьмые сдался. Рассказывал, что мог бы еще продержаться, к голоду привыкнуть можно, только лежи тихо. А надзиратели что делают. Ну, пайку они каждый день приносят, это самой собой. От пайки и баланды легко удержаться, выкинул в кормушку и все. А вот на третий-четвертый день, когда еще к голоду не привык, не приспособился, тогда-то труднее всего. А они кормушку раскроют и поставят возле, за дверью, так, чтобы дотянуться и опрокинуть нельзя было, какое-нибудь жарево домашнее – сало там, мясо. А человек лежит, кишки у него «интернационал» играют. И вот пытают его так жратвой, чтоб, значит, он принял пищу. Так они до восьмого дня не отстают. А потом уж не пытают, потому что после уже нельзя есть жирного, поешь и хвост отбросишь. Инструкция, что ли, у них такая. Ну а на восьмой день, уже когда видят, что все – амба, тогда в рубашку завяжут и через кишку резиновую кормить начинают. Всунут ее с врачом до самого брюха, и молоко сгущеное лить будут, чтоб не помер.
Да, значит пошла докторша в трюм. А докторша, скажу вам, у нас на командировке была… такая, что посмотришь и помереть не жаль. И где только такие родятся? Ну все при ней: и лицом хороша, и фигурой, и ходит, будто летает. Сапожки у нее хромовые на каблучке. У нас на зоне сапожник был немой, мастер дай бог, он и по свободе сапожник был. Так вот он из новых офицерских сапог ей эти сапожки сшил. Ну для такой бабы не жаль. Бывало, прихватит, сведет поясницу так, что на толчок не взберешься. Зимой-то весь мокрый после валки к костру подсядешь, ну спереду тепло, а сзади прихватит. Нашего брата часто так дугой гнуло. Приползешь в санчасть; она, если там, посмотрит, пощупает и, вроде, сразу легче. А у нас такие страдатели были, что специально руку сожжет, только чтоб на докторшу поглядеть. И по зоне она смело ходила, без надзирателя.
Ну пошла она в трюм. Это закон такой, надо голодающего освидетельствовать, а то, может, он загнется раньше времени. Начальству, конечно, бояться нечего, а все же хлопоты: надо акты писать, почему помер. Это если доктор на командировке такой, что задним числом сто болезней напишет, тогда легче, тогда любого заактировать можно, но с нашей докторшей они опасались, наверно.
Еще прошел день. Сижу я вечером на нарах, рукавицы подшиваю. Ну, в бараке обыкновенно: кто лежит, кто читает, кто в домино, – тихий такой галдеж. Не люблю я, когда глотки драть завяжутся. Серые, темные, как ночь, а туда же – за политику хрюкать начинают. Трумэн, Черчилль, будто они с ними запросто одним лаптем щи хлебали. И такую дурноту городят, что лампочки мигать начинают. А тут было тихо. Сижу, подшиваю. И Федя Брованов заходит в барак. Он в другой бригаде был, вальщик. Его с неделю как комлем по плечу зацепило – сосенка свилеватая попалась и сыграла, – вот он и ходил, руку баюкал. Он мужик авторитетный на командировке был, по воле рыбак. Мы с ним вместе этапом пришли с пересыльной, так я знал, что он архангельский, а капитанил на селедке в Мурманске. Оттуда и попал по пьянке. Рыбаки гроши большие получают, ну и водку жрут дай бог. Он не старый был, но степенный такой, и опять же на мозоль ему не наступишь, а таких всегда уважают. Вот ходит Федя по бараку, зубоскалит с одним, с другим, а на меня все косяки давит – раз посмотрел, второй. Побазарил с кем-то, потом еще посмотрел. Ну я и думаю, чего ему – от меня? Федя – мужик битый, зря смотреть не станет. Я с ним так, чтобы очень, никогда не якшался. Ну пришли вместе этапом, а потом «здорово» и мимо. Он в одной бригаде, я в другой. Я – мужик тихий, живу себе карасиком, а Федя – щучина, его и блатные старались не обижать. Ну, значит, маячит мне Федя что-то. Я спрыгнул с нар, сапоги надел, фуфайку и вышел из барака, стою. Тут и Федя выходит.