Текст книги "Нежность"
Автор книги: Валерий Мусаханов
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Ты, – спрашивает, – Костин кирюха?
– Ну.
– Пойдем, покрутимся на пятачке.
Погуляли мы с ним и рассказал он, что сегодня был в санчасти, выспросил у докторши про Костю. Слаб он очень, не подымается с нар уже. Нервный, оттого и отощал быстро. Вот Федя и говорит, чтобы я достал что-нибудь передать, не черняшки, конечно, – черняшку Косте уже нельзя. А сам Федя самосаду пошлет. Оказывается, старик шнырь в трюме ему земляк.
– Надо, – говорит Федя, – помочь хлопцу, чтобы додержался.
– Конечно, надо, – я говорю. – Зря он что ли пять суток-то стоял.
А Федя так тихо спрашивает:
– А ты скажи, он, в натуре, не чокнутый?
– Нет, – отвечаю, – не замечал.
– Может, не за оскорбление он? Может, на этап хочет или еще чего?
– Нет, – я ему говорю, – просто хлопец такой. Он никому не спустит, жизнь отдаст, но не спустит.
– Ну ладно, – говорит, – доставай чего-нибудь сладкого.
Побежал я к Сане-ларечнику. Эх, и скорпион был, помирать станешь – в долг не даст, но выпросил я у него конфет шоколадных; у нас в ларьке сахару никогда не водилось, дешевые подушечки тоже в редкость, а шоколадные – пожалуйста, ешь не хочу. Да кто их брал. За пол кило всю получку отдать надо. Ну, отнес Феде. Теперь, думаю, Костя не сдастся. А вечерком на другой день Федя мне конфеты обратно принес.
– Все-таки чокнутый твой кирюха, – говорит. – Не взял конфет. Сказал, что так выдержит. Курево взял.
Ну вот, так он и держался. Кормили его через трубку, конечно.
А режим все ходит по зоне, прохарями своими скрипит. На девятый день прокурор по надзору приехал. Смотрим, начальник ОЛПа с ним и КВЧ пошли в трюм. Потом, через полчаса, надзор за докторшей побежал, она тоже спустилась. Трюм у нас за запреткой был, полуземлянка, но ничего, сухая. А потом, смотрим, надзор вывалил и все начальство, только докторша в трюме осталась. Ну, подумали, труба Косте, концы отдает. Уже ползоны работяг у проволоки собралось. Кое-кто, конечно, сочувствовал, а остальные так, как в кино пришли. Фраер же – скотина кровожадная; кто-то муки будет принимать, а ему кино бесплатное. Ну, тут несколько надзирателей выскочили и давай народ разгонять. Не кучкуйтесь здесь, кричат, прокурору все с вахты видно. Ну, а из толпы орут, мол, гады, человека приморили. Есть любители за чужой спиной погорлопанить. Но тут старший надзор тихонько сказал передним, что жив Костя, ничего. Что прокурор режима кантует, чтобы тот извинился.
Разошлись по баракам, и вот трекот стоит. «Извинится – не извинится?» Кто говорит, что ни к чему все это. Кто бухтит, что он бы на месте режима никогда бы не извинился. Ну такие обезьяны известны, он, пока внизу, его дерьмо жрать заставить можно, еще спасибо будет говорить, а чуть подымется, станет, не дай бог, начальником, тогда попьет кровушки. Эти-то самые подлые и есть. Навидался я у хозяина всякой этой шушеры.
Гудели, гудели по баракам, потом кто-то прибегает и кричит:
– Понесли в больничку Костю – извинился режим!
Я с нар соскочил и – в санчасть. Не пустили к нему, конечно. Но там Альгис Карлович, лекпом-зэк, сказал, что подлечат и выпустят, а мне завтра можно прийти.
Недели две лежал Костя в больничке. Я все ходил к нему. Так сяду возле койки и сижу, а он дремлет. Лицо серое, еще уже стало, но глаза откроет, а они такие же дерзкие и ни грамма в них никакой отдачи нету. Я все хотел у него спросить, что ему охота из-за этого мусорилы себя было гробить. Душа бы из него вон. Ну обозвал, а ты его тоже облай, если натура не терпит. Ну дадут десятирик, так кому это страшно. Но я не спросил, понимал, что не надо. А вот Федя Брованов так сразу и спросил. Но Федя грамотный, он издалека зашел, по-культурному. Он заскочил проведать, и я как раз сидел. Ну заходит Федя – они же с Костей никто, до этого и не разговаривали – и сразу ему сто в гору выписывает.
– Здорово, – говорит, – народоволец.
А Костя зенки свои зеленые скосил и отвечает:
– Ошибаешься, не тот.
– Тот самый, кто еще.
– Я волю не воевал.
– А зачем тогда вся атанда? – лыбится Федя.
– Есть такая абстракция, забытая…
– Просвети, – заводит Федя.
Но Костя тоже не тютька, не заводится, а с язвотинкой отвечает:
– Не поможет.
– Что, только ты и понимаешь? Монополия?
– Монополия у начальника режима.
– Ладно, лежи. Еще наговоримся, если не кинут тебя на этап, – Федя усмехнулся, положил на тумбочку кулечек самосаду и отвалил.
Я-то не очень понял, о чем это они спорили, но вижу, хоть и смеется Федя, а Костяша-то его смутил. Он и отвалил сразу, потому что козырей нет. А я думаю, правду сказал Федя насчет этапа. Теперь на Костю начальство зубок заимело. Ну я и сказал ему, а он это без внимания, а про Федю спросил, что, мол, за рыбина? Сказал я, что самостоятельный мужик, морячина.
Да… Но не по-Фединому вышло. Костю на этап не отправили. Он еще из больнички не вышел, а нашего режима уже куда-то на другую командировку перевели и прислали нового, молодяка, видно, только из училища. А Костя еще в бараке полмесяца покантовался; уколы ему лекпом делал. Поддошел-то он крепко. А блатные приходили все на него поглядеть, что за дух такой? Так, вроде к Самовару в гости, а сами на наш угол озираются. Известно, не любят они, гады, когда на колонне очень уж авторитетный мужик заведется и дерзкий. Ведь если работяги кого зауважают, то он может поднять их против блатных. Бывало такое на командировках, что этой сволоте руки-ноги ломали и в запретку выкидывали.
Но Костя жил тихо. Он ни с кем не разговаривал почти. Снова стал в лес выходить. Федя Брованов только повадился к нам. Придет, сядет на нарах и вот заводит Костю. Я прислушивался, о чем они разговоры ведут, вроде спорят все время, но, вижу, симпатизируют друг другу.
Словом, живем потихоньку. Срок идет. Костя уже совсем направился, не хуже прежнего пилить стал. И тут опять он кашу заварил.
Это уже вторая получка подошла. Свою первую он в трюме проголодал, и ее отправили на лицевой. А эту он сам получил. Бугор ему ничего, подходяще вывел, но он и работал без дураков. Ну, значит, получили денежки. У ларька толпа. Блатным тоже хлопоты – нужно общак собрать. У нас на колонне дань эта не так большая была: трояк с червонца. В нашем бараке Самовар собирал. Кто сам ему волокет, чтобы уже лишний раз не разговаривать. Ведь все равно платить придется, от дани этой никуда не денешься.
А Самовар, паскуда, дотошный. У нарядчика ведомость на зарплату перепишет и вот стригет работяг. Другие блатные хоть не мелочились: получил работяга, скажем, одиннадцать рублей, все равно трешку берут. А Самовар, как бухгалтер, скотина, высчитывает до копейки. Ну все платят. А куда денешься? Не дашь, так они, твари, впятером прибегут, и рыло набьют и денежки отметут. Платили все в зоне. Только с нарядчика не брали, с ларечника, лекпома, еще там с кое-кого из придурни, ну и с бригадиров, конечно, – это закон такой.
Значит, получил я двенадцать хрустов и сразу отдал этому гаду три шестьдесят, чтобы потом харю его сифилисную не видеть, чтоб не обращался ко мне. А он ходит по бараку, хвостом шоркает, собирает. Кое-кто из работяг смудрить хочет, жмется, говорит, что только пятерку получил. Ну Самовар в свою ксиву заглянет, если соврал, то по роже даст и все равно получит дань сколько положено.
Я у Кости спрашиваю:
– Ты общак-то уплатил?
– Нет, – говорит, – а что?
– Да отдай сам, чтоб не разговаривать. Знаешь же, что они тебя не любят.
– Ладно, – говорит, – пусть попросят.
Ничего я ему не сказал. Думаю, тебе жить, не маленький, сам понимай, что к чему. Да и не такой он мужик был, чтобы слушать.
А Самовар все шустрит по бараку, только слышно, как он работяг лает, противно так, гундосо. Ну добрался до наших нар. Кто не платил, дают ему деньги. Руки у него трясутся, когда он мужичьи рубли в кису опускает. А Костя сидит с краю на нижних нарах – нога на ногу – и смотрит на все на это, и рожа у него злая. Я уж научился узнавать, когда он злой. Ну и бросилось мне в глаза, что он в сапогах. Только что, разувшись, сидел, ноги поджавши. Ну мне ни к чему это вроде. Смотрю так сверху, как он ногой качает, и тут Самовар подваливает и гундосит:
– Получку получил?
– Конечно, я же работал, – отвечает Костя и лыбится, но улыбка, скажу, у него нехорошая и зенки белеть начали.
– Сколько? – квохчет Самовар.
– Да мало, хотелось бы больше.
– Короче! Семь рублей давай.
– Сколько, сколько? – Костя так встал рядом и наклонился к Самовару, будто не разобрал его квохтанья.
– Семь, – гундосит Самовар.
– А что, я у тебя в долг брал? – спросил Костя. И так спросил, что у меня – букахи по горбу.
И Самовар перетрухал.
– Ты что, ты что? – лопочет. – Ворам общак платить не хочешь?
– Я его никогда не платил и платить не буду, – говорит Костя.
Самовар услыхал и сразу – на ход из барака. Не ожидал он этого даже от Кости. Ну, фраера все притихли. Позабивались в дыры свои под лохмотье. Знают, что сейчас блатные прибегут. Они этого так не оставят. А фраеру и на кровь посмотреть интересно и боязно, чтоб самому под горячку не перепало по шее. А я сижу на верхних нарах, ни рук ни ног не чувствую, и, ей-богу, даже лампочка черной показалась, а она полкиловаттка. И так нехорошо мне как-то, будто мыша мокрого проглотил. Ведь я-то битый, знаю, что сейчас будет. Полжизни отнимут у Кости эти гады. И думки такие невеселые. Ну я же обыкновенный фраерюга, у меня сроку полтора года осталось, я еще на воле погулять хочу. Ну что мне до этого дерзилы за дела? Чем я ему помогу? Ну завяжусь – и мне ребра поломают. А с другой-то стороны, ведь он мне – кирюха. На меня бы кто попер, хоть блатной, хоть голодный, так он не стал бы смотреть, как меня убивают. Ох, и тошнехонько мне стало. Был у меня ножичек в заначке, такой – хлеба отрезать. Достал я этот ножичек, в рукав спрятал и слез с нар, тоже обулся. Ничего не говорю Косте.
В бараке тишина. Фраера все притырились; по нарам только лохмотины горбятся. А кто вообще на улицу выскочил, подальше от кипежа. Костя сидит, тоже молчит, даже на меня не глядит. Я подошел к печке, посмотрел, есть ли поленья. Смотрю есть и добрые: в случае чего оборониться можно. И тут Костя мне говорит:
– Ты сходил бы, посмотрел, как там у ларька. Может, очередь поменьше стала, – а на меня не глядит.
– Ладно, – говорю, – потом схожу, еще время есть, – а у самого что-то отмякло в душе. Ну, думаю, ты меня по делу брать не хочешь, но я тоже не скотина, я друзей не бросаю. И такая дерзость вдруг заиграла. Хоть раз-то, думаю, разгуляться, а потом и помирать можно, хрен с ней, со свободой-то. Сколько я от этих гадов терпел, от воров, так неужто должником останусь.
И тут влетают в барак! Рыл шесть! И Самовар – первый и кричит:
– Вот эта сука общака платить не хочет! Убивайте его, воры!
Костя встал так спокойненько, к печке прислонился. А мне сбоку видать, какая у него улыбочка, и зенки белые узкие стали. Худой он, стропилистый. Ну, воры к нему подступают, говорят, что, значит, тебе воровская колонна не нравится, беспредела захотел?
Я полено взял, думаю, хоть подкину ему, а то он с пустыми руками, а кое-кто из этих гадов уже ножи вынимает. Но тут Костя наклонился, из-за голенищ два таких ножа вытянул… Ну по три рыла на такую пику наколоть можно. Прижал он ножи к бокам и так, с улыбочкой говорит:
– Конечно, вы здесь меня похороните, но учтите, двоих-то из вас я с собой прихвачу. Ну, так, может, не будем шуметь? Пусть двое, кто за воровскую вашу идею пожертвоваться хочет, выходит. Я им кишки выпущу, а потом уж со мной делайте, что хотите. Ну! Кто смелый?! – и пошел он на них с ножами. – Я, – кричит, – вас, гадов, в рот и в нос. Я плевал на ваше стремление к жизни и буду с вами биться, пока не зарежете. Или вы мне жить мешать не будете. Я вас не трогаю, вы – меня! Ну! – кричит. – Что ж вы не кидаетесь?
А воры от него пятятся, хоть их шесть рыл. Самовар был первым, а уже у самой двери пасется. Тишина, только половицы у Кости под сапогами скрипят. Приправы у него страшные, я таких ножей никогда не видал. И где только он их прятал? Да и как по этапу проволок? Ведь здесь не видал я, чтоб он делал.
Вот, значит, воры пятятся. Еще чуть и на ход дернут. Даже фраера на нарах повскакали и смотрят. Осмелели, значит. Ну, а этим-то гадам боязно: поди-разберись, так ли просто мужики смотрят или ждут, чтобы кинуться на них. Ведь каждый из блатных чувствует за собой зло, сколько он его работяге причинил.
Ну, тут Пашка Цыган – самый хитромудрый из них – начал замазывать. Видит, что дело такое, Костя, и в правду, сейчас кому-то из них кишки на шею намотает. Он и говорит:
– Что, воры, сделаем, может, мужику снисхождение. Он крепко стоял против мусоров, только голодовку отдержал. Можно ведь так подойти, что не брать с него общак. Правильно я говорю?
Они все, гады, молчат, но рады, что Цыган им отворот показывает. А Костя тоже молчит, но пиковины свои не убирает. А Цыган говорит:
– Ну пошли, пошли, воры. Простим мужику. Тем более, что он – хлопец добрый. Сами знаете, за хорошего мужика двух воров дурных на Колыме дают. А тебе, – это он Косте, – надо было подойти к ворам, объяснить все по-хорошему. Что ж, не поняли бы тебя? Все же знают, что голодал, и уважают.
Костя ничего не сказал, ножи сунул в голенища. А они вывалили из барака. Я хотел на нары залезть, полежать, а ноги не идут и не держат. Так и сел у стола.
Конечно, разговоров, стрекоту в зоне – хоть мешками отволакивай. Ожили фраера. Хоть и не сам надерзил, но душу греет, что кто-то этим гадам не уступил. Ну, конечно, болтают, что воры так не оставят. Все равно приберут где-нибудь втихую. Оно, признаться, и я так думал. Сами-то они, конечно, побоятся: никто из них жизнь отдавать не хочет. Но фраеров дурных натравят, будут плескать керосин все время, что Костя на колонне воду мутит, резню затевает. Могут общак увеличить на полтинник, – дескать, он не платит, а вы за него страдаете. А есть дурной фраер такой, который на керосин поддается, ему плескай потихоньку, плескай – он и запылает, и кинется. Только потом, когда уже поздно будет, поймет, что за чужое похмелье шею подставлял. А блатные всегда так делают. Подзудят фраеров друг на друга, те побьются, а потом еще больше в кабалу попадают. Всегда мерзостные эти гады стремятся мужиков поссорить, им тогда легче верх держать. А мужик дурень, не понимает, что все это против него делается. Ему подачку перед получкой кинут, он и растаял. И у нас, бывало, Самовар принесет горсть махры, на стол высыплет и крикнет, нате, мол, мужики, курите. Там каждому и на затяжку не хватит, но фраера так дешево и покупают. Или, бывало, баландец совсем уж жидкий повара сварят, ну тогда блатные пойдут на кухню, понабивают им рожи. Вот, мол, как мы за мужиков стоим; нас на колонне не будет, так мужика и вовсе обидят. И клюют фраера на эту мякину. Ох, и дурны, ведь знают, что за эту закрутку махры воры с них семь шкур сдерут, или, что баланда пустая, так мясо все эти гады сами сожрали. Вот так и гнут мужика. А все из-за дурости своей страдает.
Ну, гудит, значит, командировка. Все на Костю посматривают. А вечерком, к отбою ближе, нарисовывается Федя.
– Ребятишки, – говорит, – пошли в гости. С получки чайком угощаю.
Вышли мы втроем. Сначала по пятачку покрутились. Федя и начал свои подковырочки.
– Ну что, друг Костя, добился казачьих вольностей, значит?
– Каждый живет, как может, – Костя отвечает.
– А не как хочет?
– И как хочет, если может.
– А я вот хочу, но не могу. Понимаешь, трусоват я, крови во мне заячьей многовато. И свою драгоценную жизнь, одну-единственную, даже на две чужих обменивать не хочу. И другие тоже хотят жить вольно, но вот не могут, – смеется Федя, а рожа у него такая хитрая, скуластая. Попервости он простоватым кажется, но жох-мужик.
– Тем хуже для них, – Костя отвечает.
– Да, им-то худо, дальше некуда. Ну, а может так быть, что всем худо, а одному хорошо?
– Это зависит от ситуации, – Костя говорит. – И от того, кто этот один.
– Да, – говорит Федя, – теперь я понял, не народоволец ты.
– А я тебе что говорил? – смеется Костя.
– Ну, а этот-то один, при удачной ситуации, сам не пойдет дань собирать, как думаешь?
Ну тут Костя обозлился.
– Что ты, – говорит, – меня воспитываешь? Я сам могу душеспасительные беседы проводить; у меня высшее образование как-никак.
– Ладно, – говорит Федя, – не сердись. Пойдем лучше чай пить. Дело не в образовании.
Пришли мы в Федин барак, пьем кипяточек с конфетками, с хлебом. Федя мне про делянку новую рассказывает, какую их бригаде отвели. А Костя сидит, задумался. Федя про свое звено бухтит, что мужик к мужику, все работяги крепкие. А Костя вдруг спрашивает:
– Федя, а если я тебя сейчас бить начну, что будет?
Ну, у меня чуть зенки не выскочили: думаю, чего это он, может, и правда, чокнутый?
А Федя, залыбился так, будто Костя его целовать обещался.
– Что ж, – говорит, – попробуй. Я не обижусь.
– Спасибо за чаек, – Костя говорит, – заходи, в долгу не будем.
– Зайду, – Федя отвечает.
Встали мы и подались к себе. Я иду, глазами лупаю. Ничего я тогда не расчухал, а еще думал, что понимаю, чем щи хлебать.
А Костя мне говорит:
– Ты извини, что переживать тебя заставил сегодня. Я же говорил, чтоб ты в ларек шел. Мало ли чего могло случиться. Я тебя не хотел под колун подвести.
А мне обидно стало, что он меня ни за что считает, я и сказал:
– Конечно, твоей дерзости у меня нету, но товарищей я не бросаю, хоть они и дураки иногда бывают.
Костя так посмотрел на меня косяком и лыбится. Ничего не сказал.
Ну, живем, отбываем срок. Лес растет, мы его пилим. Задружили мы с Федей крепко. С работы придем, баланду приговорим, отогреемся малость, а потом – либо по пятачку крутимся вместе, либо к нему в барак, либо он к нам.
У Феди в бараке почти все блатные, которые на колонне, жили. Еще бы, самая богатая бригада. А они, стервы, как крысы на сало, – всегда, где посытнее, кучуются. Это наш барак Самовар один держал, но ему одному только-только хватало. У нас-то победней были работяги.
Вот живем, значит. Ну, не то чтобы очень кучеряво, но кипяточек без хлебушка не пьем. Мужики сильно Костю зауважали. Оно и понятно. Бывало, куда ни придем, в столовую ли, кино ли на зону привезут – везде почет. Мужики тесно сидят, а все равно раздвинутся, нам с Костей место дадут. И блатные с ним ласково держались, как будто ничего не было. А куда им деваться, раз допустили? Тогда-то у них душонки жим-жим сыграли, а теперь-то поздно воевать с Костей, что упустишь – не вернешь. Да и здорово Костю полюбили на колонне, даже мусора с ним как-то обходительно обращались. Они ведь все знают, что на колонне заварилось и кто чем дышит. Ну, это, конечно, младший надзор, кто к зэкам поближе, а начальство не тем занято. Ему план давай, чтоб в приказе по управлению ОЛП первым был, и чтобы на погоны звездочку следующую в срок навесили.
Ну вот, ходим в гости, живем. Костяша поразговорчивее с мужиками стал, то позубоскалит с кем-нибудь, то за жизнь побазарит, и вроде уже не блатные на колонне верх держат, а Костя с Федей. Федя-то давно в авторитете был. Но все идет, как было. Блатные шустрят, за получку жмут, с посылок тоже отметают. Так и зима прошла.
Весной нас на биржу выгнали, штабеля раскатывать к берегу поближе, чтобы талая вода баланы подхватила. Ну, известно, это не на повале: заработков никаких, только баланду-гарантийку и зарабатывали, а гнулись дай бог. Весна для вальщика самое трубовое время. В лесу-то мокреть целый месяц и больше. Ну и работяги злые, голодные. В зоне сосаловка началась – ни курить, ни жрать.
И тут начало до меня доходить что-то. Я ведь до этого не очень прислушивался, о чем это Федя и Костя с мужиками базарят. Думал, авторитетные хлопцы, так, работягам уважение оказывают. А тут разок слышу, мужик пожаловался, уши, дескать, опухли – курить нечего. А Костя ему говорит:
– Собрались бы человек пять мужиков, пошли к блатным, попросили бы в должок на курево, с получки отдадите. У них ведь деньги-то есть.
А мужик отвечает:
– Да, жди, так они и дали.
– Вы-то им дань платите и не в долг, – говорит Костя.
Мужик аж зубами заскрипел.
– Платим, – говорит, – а куда деваться?
– Может, пора и долги собирать? – лыбится Костя.
Вот тут-то до меня и дошло, куда они с Федей вертят.
Ох, и страшно мне стало. Ведь – это война. Слыхал я про такие перевороты. Кровищи не оберешься: блатные без боя власть не отдадут, а потом фраера на войну поднять – дело трудное. Бывали такие дерзилы, пробовали накачать фраера. Конечно, под блатными кому ж сладко. Мужики могут слушать, скрипеть зубами, а потом кто-нибудь из них сам же блатным и продаст, что такой-то воду мутит. Тут уж блатные ждать не будут. Это они общак простить могли. Им за пятерку какую-то под ножи лезть расчету нет, а когда до живота ихнего добираются, когда жить – не жить, тогда они все подымаются. Тем и сильна эта падаль. Да… Я как допер, чего затевают мои кореша, ночи две не спал, наверно. Думаю, хоть бы на этап кинули куда. Я бы в любом пекле согласился свои одиннадцать месяцев добить; и что у меня за фарт такой – всегда приключение на свою задницу нахожу.
И решил я потолковать, только не с Костей – с тем бесполезно, – а с Федей. Он же разумный мужик, должен понять, что гиблое это дело – фраеров мутить. Не тот фраер у нас на колонне, забитый, покорный; разве с такими перевороты делать.
Вот, значит, подкрался я как-то к Феде под настроение, как раз по пятачку крутились, а Костя пошел в санчасть уколы делать – у него весной такая цингища открылась, все зубы шатались. А все та голодовка, думаю, отдавалась. Значит, ходим мы с Федей по кругу, и я ему кидаю намек такой с дальним заходом.
– Что-то, говорю, притихли у нас блатные, Федя. Даже ласковые стали, не замечал?
– А чего им злыми быть. Мужики послушные, дань платят, надзор на крюку, педерастов в зоне хватает, – Федя отвечает.
И правда, думаю, чего им злыми быть. И про козлов Федя верно сказал. У нас их целая полуземлянка была, рыл пятнадцать. Так они и жили отдельно, твари эти. В их полуземлянку только блатные и заходили невест выбирать. Работяги их всегда презирали и в бараке жить не давали. А в столовой, не дай бог, чтобы кто-нибудь из них до общих мисок коснулся.
– Да, говорю, прав ты, Федя. Чего им злыми быть, если жизнь сытая и мужик приученый. Тогда они знают, что все на ять и ниоткуда не дует.
– Что ты вьешься, как комар над задницей? – Федя говорит. – Давай-ка без заходов.
Ну я и рубанул напрямую:
– Гиблое дело вы затеяли. Не пойдет мужик за вами.
Федя посмотрел на меня так, будто заплачет сейчас, и спросил:
– А ты за Костей пойдешь, если он завяжется? Ты же его товарищ.
– Я-то пойду, хоть кровь с зубов – мне же всего два лета осталось, но с товарищем до конца, – говорю.
– Вот видишь, значит, не посмотришь, что сроку мало. А почему ты думаешь, что остальные дешевле тебя. Один ты такой справедливый на всем свете?
– Нет, – говорю, – я не дороже других. Но то – мой кирюха. Он за меня, я за него.
– То-то и оно, что все вы – каждый за себя. Что ты, что твой кореш. Он за свое самолюбие любую кару не дрогнет принять, а на справедливость чихать.
– Эх, Федя, – говорю, – там, где справедливость была, там уже давно, сам знаешь, что выросло. А если Костя за свою гордость стоит только, то правильно делает. Неужели, за этих обезьян свою шею подставлять? Они будут блатных в гузно целовать, а ты да он – за них переживать. Нет, свинью теплое жрать не отучишь.
Ну разбежались мы. Пришел я в барак, забурился на нары и так, сверху, гляжу на мужиков наших. И думки меня рвут: что вы за люди, залезть бы вам в душу? Может, и не дешевки вы, и стоит за вас свой хобот подставлять и мне, и Косте, и Феде… Стал про каждого думать, и выходит, что любой – мужик ничего. А они снуют в проходе, кто у печи за столом сидит, кто – внизу на нарах.
Эх, думаю, каждый из вас хороший мужик. Почему же все вместе вы такая скотобаза бессловесная?
И тут аккурат Костя из санчасти пришел. Поклевали мы с ним, что от паечки осталось, и упали спать. Хотелось мне с ним поболтать, но смурной он был какой-то. Лег, укрылся, и глаза в потолок. Замечал я, что из санчасти он как не родной приходит который уж раз. Но не с ним одним такое бывало. Наша врачиха лучше любого кино доставала душу. Вот и не стал я с ним говорить. Еще мужики кругом укладывались, а разговор-то у меня не для чужих лопухов. Ну, погасили свет, кое-кто уже захрапел. Известно, кто не спит, – сразу рычать начинает: «Киньте в него сапогом, чтоб не храпел, зверина!» А только это дело бесполезное – все храпят, аж нары трясутся. Я вот не спал две ночи, так наслушался – будто трактора молотят. Словом, угомонились. Храпят. Портянки смердят. Крысы под полом пискают. Слышу, Костя мой вздыхает, ворочается.
Я ему шепчу:
– Ты чего?
– Да так, – отвечает.
Потом спрашивает:
– Ты давно здесь, не знаешь, откуда докторша наша взялась?
– Нет, – говорю, – я приехал, а она уже здесь была.
– Странно, не подходит она к этим местам.
– Кто ее знает, – отвечаю, – может, так. В душу-то не залезешь.
Правда, тогда мне ни к чему этот разговор был. Кто на врачиху из зэков не заглядывался! Только уж потом я понял кое-что. А тогда у меня разговор с Федей все не шел из ума. Ну, я взял и рассказал все. Так, шепотком, не дай бог, чтоб фраер услыхал какой. А Костя говорит:
– Вообще-то, гадов убивать всегда полезно. Но за кого-то там бодаться я не собираюсь. Есть, – говорит, – такая поговорка: каждый достоин той участи, которую имеет. Мне они на глотку не наступят, не пущу, а остальные – как им нравится.
– Ну и правильно, – говорю, – тут каждый за себя.
И отлегло у меня как-то с души. Нет, думаю, Федя, не тех ты хлопцев знал; Костю на эту мякину не купишь. И заснул я тут сразу, и хорошо так было, будто завтра мне на свободу выходить.
Ну вот, больше мы об этих делах не говорили с Костей. Скоро уже нас на повал вывели, и пошла-закрутилась житуха. С Федей мы по-прежнему якшались. А теперь в одном оцеплении с ихней бригадой в лесу были, так что не разлей вода. И тихо так жизнь катилась; уже лето комариков выслало.
И тут на зону этап прибыл небольшой. Все по первой судимости, по-тупости-по-глупости. Срока разные, но не очень – тяжеловесов не было. Пришел этим этапом один блатной, но тоже какой-то зачуханный, он и держался тихо. И еще один малолетка приехал, Шурик его звали. Такой смазливенький: серьги вдеть и – девка. Тоже приблатненный вроде. Но это для кого как. Я-то сразу прикупил, что он – домошняк, только из-под мамкиного крылышка. Может, и украл-то один раз в жизни, а туда же, стремится блатовать. Знаю я таких студентов прохладной жизни; они все воры, пока петух жареный в зад не клюнул. А льстит это молодякам-то таким. Я, дескать, жиган, джентельмен удачи. Только кому это лезет? У хозяина любой фраер за три версты видит, чем такие шурики дышат. Но дело прошлое, что смазливый пацан, так этого не отнимешь, розовенький весь такой, рожица как у куколки. Ну и Самовар его сразу под крылышко, так его по шерстке: «Шурик, Шурик. Ты, дескать, никому не спускай здесь, ты же – вор. А я тебя всегда поддержу…» Хитрая сука, гнилая, Самовар этот. Положил его рядом с собой, матрас ему ватный достал, рубашечку какую-то расписную подарил, сапоги кирзовые; у него там, под нарами, два чувала шмоток было – что у фраеров награбил, что выиграл, – играл-то он ничего. Да ведь всю дорогу в этой жизни вертится, еще бы в карты не уметь.
Ну, значит, ходит этот Шурик индюком по зоне, на фраеров так нагло посматривает. А фраера тихонько лыбятся, знают, к чему все это. Уж сколько таких шуриков через козлиную землянку прошло.
Ну минуло так день-два, смотрю, Шурик уже картишки тасовать учится, а Самовар ему поясняет, как колоду держать, как шестнадцать в шестнадцать запускать, счет объясняет в штосс. Ну, думаю, валяй-валяй, если воровской жизни захотелось. А Самовар все с ним так в обнимочку на нарах и то его за щечку ущипнет, то погладит. А этот желторотик не поймет, что это за примочки. Через неделю-то он уж совсем оперился, куда с добром, – такой жиган, блатяк, что слова ему фраер не скажи. В лесу он не работает, так ходит, сучки окучивает. Самовар-то бригадиру приказал, чтобы он покуда его не трогал, ну, а куда бугру деться. В общем, малина, не жизнь Шурику. А Костя, между прочим, смотрит на все на это и хмурится. Один раз он как-то Шурику, когда тот уж больно большой фикстулой по бараку прошелся, сказал:
– Что, Шурик, небось, у хозяина жизнь послаще, чем на воле? Там ведь украсть надо, чтобы при куражах быть. А здесь блатуй себе, сколько душе любезно. И ни тебе милиции, ни фраер в рожу не даст, если руку в своем кармане попутает. Так, Шурик?
А этот козленок дерзит Косте:
– Тебе-то что до меня? Может, жить учить будешь?
– А разве учиться вредно? – Костя спрашивает.
– Знаешь что, – говорит этот желторотик, – я тебе в глаз могу за твое учение дать. – И так это петухом стоит, плечо выставил.
Ну, думаю, козел, туда тебе и дорога, куда Самовар волокет.
А Костя сидит на краю нар, нога на ногу, и говорит:
– Вот, понимаешь, Шурик, самая большая ошибка человека в том, что он не думает, что будет потом. Я не про сиюминутное говорю. Вообще, думать надо. А мне, брат, в глаз дать… что ж, попытай счастья.
Ну, думаю, не дай бог, подымет этот козленок руку – Костя ему сразу хребет сломает. Хватит за ноги и – спиной об нары. Но хорошо, тут Самовар засек этот шумок. Он Шурика и оттащил.
– Ты, – говорит, – к старшим уважение имей, Шурик. Не надо, – говорит стервоза, – мужиков обижать, а то они любить тебя не будут.
– А что с ним, с фраером, толковать, – этот козел отвечает.
– А вор фраеру, как старший брат, должен быть, – Самовар учит, значит.
Костя мой как расхохочется, аж упал на нары. Самовар услышал, передернулся, перекосился и шамкает:
– А ты тоже, заводишь пацана. Нашел под пару.
– Да какие обиды могут быть между братьями? – отвечает Костя и все ржет жеребцом.
Самовар ничего не сказал. Он вообще с Костей остерегался при мужиках говорить. Костя-то отлает, недорого возьмет, а Самовару слабину перед мужиками показывать нельзя.
Так и пошло, Шурик этот уже в картишки стал поигрывать. Сначала шутейно. Ну выиграет у него Самовар массаж, и вот этот козлик целый вечер ему спину гладит. И привык он уже к Самовару. Тот его и по заду, как бабу, хлопнет, и поцелует. Словом, пацан уже не переломе. А тут вскорости получечка подошла, первая лесная после весны. Ну в бараках загудели мужики, кипяток с баранками пьют, с конфетами, папиросы пшеничные курят. И блатные тоже, общак собрали и повело – только карты шелестят. Шурика на стреме поставили у барака: с получки надзор часто по баракам шастал – знают, что в карты играют, и поймать охота. А уж как припозднилось, блатные ханжи заварили. Ох, и холера эта ханжа. Ту траву, что от астмы курят, они у лепилы-зэка в санчасти доставали. Если ее, как чифир, заварить, то два глотка хватишь и полдня дурной ходить будешь. Нет, не то, что косой, как от водки, а просто дурной делаешься. Ну может, есть там хмельного трохи, а так – зараза. Теперь то ее не видать у хозяина, а тогда в ходу была. Ну вот значит, после игры они наглотались этой ханжи и давай хлестаться: кто как на воле жил-воровал. И хлещутся друг перед другом, ниже тыщи никто разговору не ведет. Другого послушаешь, такой делец, как миллионер на свободе жил, а посмотреть на него и сразу видать, крах-крахом, и слаще моркови в жизни не пробовал.