Текст книги "Выдумщик"
Автор книги: Валерий Попов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
6
– …Ка-ак стра-анно!
Допев жестокий романс, тесть меланхолично пробегает длинными пальцами по клавишам прощальной трелью, эффектно опускает ресницы… и засыпает!
Этим мгновенно пользуется теща и, сияя очками, умильно произносит:
– У нас сам Собинов этот романс пел. А Борис аккомпанировал. Было много гостей… Граф Телячий!
Мы с Нонной хохочем. Каждый раз этого графа зовут по-разному. Но Телячьего еще не было!
От нашего смеха Борис Николаевич резко просыпается:
– Вечно ты, Катя, выдумываешь! Никакого Собинова у нас и в помине не было!
Потом подмигивает нам: мол, сами понимаете, двинулась умом Екатерина Ивановна!
Этот Собинов, солист императорских театров, как призрак, преследует тестя. После революции его как сына лишенца не брали ни в один институт. Еще бы – отец был личным машинистом Николая II, царя возил, куда тот приказывал. И имел в Лигово каменный двухэтажный особняк, полный, по словам тещи, яиц Фаберже, подаренных императором к разным случаям… мало ли! Был в гостиной и рояль «Бехштейн», на котором юный красавец Борис, похожий на актера немого кино, аккомпанировал Собинову… Сколько сил Борис Николаевич положил, доказывая всем, что не было такого! Рядом не сидели! Кипит это в нем и сейчас! Хотя за Собинова уже не уволят. К тому же он на пенсии, правда, с почетными грамотами за стеклом. Теща с томным вздохом открывает альбом с коричневыми фотографиями на твердом картоне, с медалями данного фотомастера, полученными на разных выставках… медали внизу, на рамке. А в рамке – красавец Б. Н. (так мы с Нонной его называем) во фраке и манишке!
Борис Николаевич сардонически хохочет: «Вырядился… паровозный граф! Отец-машинист!»
…Уже устал это повторять. Но мы-то как раз за него! Хорошо пожил! Причем фотки эти – после революции. Паровозная аристократия была. Дом-то остался. И гости клубились знатные. Певцы.
Но Борису Николаевичу пришлось «перековываться». В кочегары пошел! И дорос – до замгенерального… завода, разумеется! Но вынужден был, конечно, снять фрак, надеть фартук. Слиться с народом. Ну, а как же еще?
– Вот говорят, что рабочие пьют, – направив слезящиеся глаза на меня, он заводит беседу. Не понимает меня пока. Зондирует. Я зять все-таки какой-никакой. – А ты думаешь, нет?! – он произносит уже с надрывом.
«Откроешься ты или нет?» – говорит его взгляд. Но ничего такого интересного для него я открыть не могу! Лишь соглашаюсь с ним, отчасти его разочаровывая:
– Почему – нет? Пьют. Я ж тоже после института работал!
«Почему же ты, сволочь, не работаешь сейчас?» – вот что бы хотел он спросить, но не решается.
– Пьют! – с напором говорит он, хоть я и не спорил. – Придешь на демонстрацию, – лицо его мягчеет, – пьяные! – он почти ликует. – Все! «Ба-арис Никала-ич! – машут стаканом. – К нам, к нам!»
На лице его застывает улыбка. Щелк! Зубы его щелкнули. Лицо вдруг напрягается. Суровая гримаса! Я вздрогнул, сел прямей.
– Но! Что бы хоть один! Опоздал на работу! Или вдруг: «Не ха-ачу работать».
…Это в мой огород.
– Никогда! – произносит он. И мы оба с ним торжественно застываем! Всё! Отбой!
Он разливает по рюмкам.
– Ну!
Без тостов приличные люди не выпивают. Тонкие синеватые губы его расходятся в улыбке:
– В водке есть витамин. Как говорил Хо-ши-мин!
Фольклор явно с тех пьяных демонстраций, о которых он говорил. Слился с народом. И я сольюсь!
– Ну… – тесть наливает по второй, – Пить надо в меру… как говорил Неру!
Блестяще! Пьем.
– А граф Телячий мне говорил… – вступает Екатерина Ивановна.
– Хвост графу твоему отрубили! – напряженно усмехается Б. Н. И с опаской поглядывает на меня: не донесу ли? Но взаимопонимание устанавливается, и третий его тост – стих. Народное творчество. С улыбкой на устах и чуть слезящимися глазами:
Товарищ, верь! Придет она —
На водку прежняя цена.
И на закуску будет скидка —
Уйдет на пенсию Никитка!
Выпиваем.
– Папочка, не уезжай! – просит Настя.
– …Надо, любимая.
Нонна провожает меня до вокзала. Ее тоже жалко. Как ей не везло. Угораздило родиться за месяц до войны, в Лигово, которое немцы взяли мгновенно. Дом их разбомбили, и Нонна с Екатериной Ивановной жили в окопах, стараясь выбирать те, где меньше стреляли. Однажды осколок на излете пробил одеяльце, но не прошел почему-то, слава богу, пеленку. И вот Нонна идет примерно в тех самых местах, где это было…
– Венчик! А когда ты нас заберешь?
– Как только все налажу!
Это уже она слышала…
Но в Петергофе хотя бы дворцы! А Купчино – ровное место. И вырасти там – мне кажется, это трагедия. Я вроде силен… но там как-то не за что ухватиться, а ехать уже вроде и некуда.
Отец мой в мои годы уже много успел… Родил меня, в Казани, где родители после вуза работали на селекционной станции. И перед самой войной вывел сорт проса, который прославил его, – превышающий прежнюю урожайность втрое. А просо – это пшенная каша в солдатских котелках. Поэтому, когда началась война, его оставили на селекстанции. А просо его стали сеять по всей стране. На других, однако, полях почему-то просо такого урожая не давало. «Неправильно сеют!» – стонал отец… это я помню. И его стали посылать всюду, где сеяли его сорт. Он приезжал, сеял – и получался прекрасный результат… Но порой приходилось жить там довольно долго. Что помню?.. Его отсутствие. Без него мы обычно парили в котелке кормовой турнепс (кормовой, значит, для скота). Помню его землисто-сладкий запах. От щелей в печке играли рябые полосы на потолке…
Однажды он задержался на далекой селекционной станции до зимы. Железнодорожный вокзал оказался набит людьми. Переполненные поезда проходили мимо, не открывая дверей. Отец, человек неробкий, пытался прорваться в вагон, но остался на вагонной ступеньке и так и ехал. Началась метель, на рюкзак за спиной давила гора снега, отец закоченел, но поручни не отпускал. Всю ночь! Самое страшное произошло на мосту через Волгу, уже недалеко от Казани. Нет – не налетели немецкие бомбардировщики. «Всего лишь» кто-то разбил изнутри стекло на площадке и стал сбивать отца со ступенек, стараясь попасть ломом в лицо. Вряд ли это был фашистский агент. Скорее всего, лишь кондуктор, который обязан был прибыть в Казань без «зайца» на вагоне, иначе бы у него были крупные неприятности. Суровое военное время. И отец, держась левой рукой за поручень, правой пытался перехватить лом. Иногда он смотрел вниз. Падать с такой высоты не хотелось. И в конце концов ему удалось вырвать лом и бросить вниз. Лом долго гремел по конструкциям моста. Отец говорил, что то была самая сладкая музыка в жизни. Он спрыгнул с поезда чуть раньше платформы, хромая, пришел домой, за спиной у него был рюкзак проса, и он – помню! – накормил нас душистой пшенной кашей, чуть подрумянившейся.
А где мой «мост»?
Я тоже куда-то… еду. Сижу на узлах. Мои друзья-гении уже уехали, кто в США, кто в Москву. Сделали свой рывок! А я отстал. «Эмигрировал» в пустоту, в это дикое Купчино, на болото. Где даже газеты не продают – не то что книги! Мой любимый дом на старинном Саперном, в Преображенском полку, почему-то расселили. Кто же должен там жить? Оказалось – сбербанки там будут жить! Правда, маме, вышедшей на пенсию, дали за заслуги четырехкомнатную квартиру, но – здесь. И отказываться никто не мог: радоваться надо было! Такая эпоха – расселения Ленинграда. Во благо трудящихся. Чтобы не портили своим видом исторический центр. И я пригляделся: действительно, не центровой народ. И вырастать здесь дочурке – значит, сделаться такой же. Длинные одинаковые дома словно прилетевшие в эту пустынную местность, никаких дорог к ним не наблюдалось и, кажется, не предвиделось. Куда ж тут идти? И – зачем? Магазины за километр, и там – скука. Потом началась какая-то жизнь, но настолько не похожая на городскую, привычную; словно дикое племя заселяло эти края. И я вдруг заметил, что и я, выходя, не завязываю шнурки… Зачем? Можно и так, пусть волохаются в грязи. Все ходят так! И сюда – привозить Настю?
Мама уехала в Москву, нянчить внучку, дочь сестры Оли, жена с нашей дочерью-малюткой, слава богу, у матери в Петергофе, столице фонтанов, а я тут. Хранитель маминой почетной квартиры… и даже речи не может быть о ее обмене: мама тут же гневно-вопросительно подняла бы свою тонкую бровь: «Все-таки, Валерий, это мне награда за всю мою жизнь!» А для меня – ссылка. Как у Пушкина в Михайловское. Пытаюсь возвысить себя. Только ничего того, что было в Михайловском, тут нет. За окнами простиралась пустыня, напоминающая поверхность Луны. Вдали, по самому горизонту, иногда проплывали вагончики, отсюда не разобрать, товарные или пассажирские. С опозданием, когда они уже исчезали, доносился стук колес. Дичал я тут довольно быстро. Брился, скреб щеки почему-то без мыла. Крема для бритья тогда еще не существовало, а мыло все никак не мог разыскать в распиханных по комнатам узлах. На узлах я, честно говоря, и спал. Мебель из нашей огромной комнаты в центре сюда не влезла, а новую в те годы купить было почти невозможно. Какие уж тут жена и дочь! С ними приходилось бы бодриться, улыбаться – а с чего бы это? И я почти с упоением уже, как в прорубь, нырнул в отчаяние и уже чувствовал себя в этой «проруби» почти как «морж». Вечерами я шатался по пустырям. Петербург, Невский, Нева все больше казались каким-то мифом… Да – есть, наверное, а может, и нет… Вот абсолютная, бескрайняя тьма вокруг – это есть!
Рано, еще в темноте, за всеми стеклами дребезжали будильники, потом гулко хлопали двери, и в сумраке постепенно стягивалось темное пятно на углу. Даже углом это нельзя было назвать – домов поблизости еще не было. И я, протяжно зевая, утирая грубой перчаткой слезы, выбитые ветром, стоял здесь, пытаясь, как все, нахохлиться, спрятаться глубже внутрь себя, сберечь остатки тепла, забиться в середину толпы – пусть тех, кто остался снаружи, терзает ветер!
Потом уволился. Как-то деньги тут потеряли смысл. Нет торговли! Лежа на узлах, что-то я записывал. Это мои мешки с золотом, золотой запас, гарантия будущего. Хоть и неясного. А распаковал бы их – сразу бы понаехала семья, и все бы рухнуло… Хотя, собственно, – что? Я-то чувствую! Но объяснить невозможно. Но я знал откуда-то, что это «лежание» необходимо мне как этап и именно через него и через отчаяние я должен пройти. И потом уже браться… за главное… Так?
Кричал иногда на пустыре: «Так?» …Но даже эхо не отвечало. Не от чего тут было ему отражаться. Нет ответа. Поэтому я должен быть особенно тверд.
Именно там я и осознал свою ношу: творить прекрасное надо не из красоты, уже сотворенной, которая так ласково окружала меня в центре, а из грязи, из темноты, теперь меня окружавшей. Только тогда твои творения будут чего-то стоить. «Пил – и упал со стропил»! Все, что я пока сочинил. Дикая, нечесаная, мятая публика в магазинах-стекляшках, где съестное бывало лишь изредка… а что ты хотел, собственно? Всю жизнь в «Европейской» просидеть?
Нет уж, сюда гляди! Это твой народ.
Мое дело – слова. Но тут, похоже, лишь слова-сорняки. «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу», «на пустыре имени улицы Белы Куна». Сколько было в юности красивых грез – и оказаться вдруг на улице с подобным названием! Тупик? Имени кого? Белы (или Бела?) Куна. И главное, понаехали сюда люди, которых это название как бы и не колышет. Мало ли непонятного в жизни? Все в жизни непонятно! Но ведь живем же! В голове, правда, пустырь. Вакуум. Ну и что? У всех вакуум. Нашлись и здесь искатели истины и кричали (но мало кто их слышал), что Бела Кун – это венгерский коммунист, с наслаждением расстреливавший из пулемета пленных белых офицеров в Крыму. Ну и что? Никто нам и не говорил, жителям пустыря, что расстреливать пленных белых офицеров в Крыму – это нехорошо. Может, и нормально. Время, правда, несколько изменилась, и никаких табличек, восхваляющих Белу Куна за его подвиги, уже не вешали. Но думаю, не из-за политики, а из-за разгильдяйства, царившего тут. Тут можно. Никаких образчиков прекрасного нет. И «улица Бела Куна» – чем не название? На некоторых домах пишется слитно – Белакуна. И ничего! Дом стоит. Попривыкнем. И для таких, как мы, подойдет все. А не впитаются ли в нас, вместе с тем именем, жуткие привычки носителя этого имени? А что мы – особенные какие-нибудь? И уже мерещится в постоянном болотном тумане нашей местности пулемет. Кто-то против? Без очереди расстреляем! Такой неласковый сон. Но и просыпаться не хочется! А если название улицы изменить? На что? Абсолютно ничего не приходит в голову! И главное – зачем? Нам, здешним, это название вполне ничего себе! Задавал самым умным друзьям вопрос: «Можешь придумать название для новой улицы?» И предложений – ноль!
И если в твоей голове и душе столь пустынно, то и живи на улице Белы Куна. Пытка? Значит, заслужил! Мало того что подаривший название твоей улице – палач, так еще и не выговорить. Словно специально душили сознание. Кто рвался хоть к какому-то смыслу, выдумывали, например, улицу Белой Кони… женского рода! Безграмотных из нас делали, безъязыких!
Восемь лет тут прошло. И вот – свобода. Переименовывай! «Ну… говори!» Не открывается почему-то рот. Навеки его зашили? А открывается – вырывается «Белы Куна». И все. Может, лень? Навсегда отбили охоту что-либо говорить? Но ведь жизнь не кончилась, правда? Рядом с улицей Белы Куна появились вдруг улицы – Пражская, Будапештская, Софийская. Намек на то, что и другое в мире есть! За границу пускали еще не очень, через комиссию партветеранов, – но по улицам с такими названиями уже приятно было ходить.
Так дальше, вперед! Но почему-то не пошло это дело. Идеология не диктует. А что же еще? Пошла какая-то безыдейщина, а главное – бестолковость. Серебристый бульвар! А всем ли хочется этой серебристости? Улица Стойкости. Но время уже было такое, что двояко это название трактовали. И, как всегда в эти времена, самые бездумные лезут вперед… Романтика нужна! Улица Весенняя! А зимой что – съезжать, тем более отопление, как правило, плохо работает, а название улицы это как бы оправдывает – Весенняя! Мол – про зиму не договаривались. Или вдруг улица Художников, на унылом болоте, где просто нечего рисовать. Забота о культуре?
Так где же путь? Плоха улица, не ведущая к храму, а без названия – еще хуже. Где же их брать? Сознание наше нынче в телевизоре. Мочилово. Мистика. Гламур. История! Конечно, таких названий, как Якиманка, Маросейка, Волхонка, не будет уже – тут и история, и великий язык. А что у нас? Если есть в Москве улица Баррикадная, то теперь может быть – улица Жестоких Разборок? Улица Обманутых Вкладчиков? Или – улица Обманутых Дольщиков? Но вряд ли на них вырастут дома.
Но есть же хорошие профессии! Улица Налоговиков, например. Проспект Таможенников! Тупик Гастарбайтеров. Переулок Бомжей. Площадь ОМОНА! Улица Олигархов, в конце концов! Они что – не люди? Но могут окна поразбивать мирным жителям, а олигархи там вряд ли поселятся. Где же названия брать?! Наука! Мой друг-москвич на улице Академика Варги живет. Но наука теперь не в тренде, мало кто знает, чего он изобрел… Вяло как-то. Но идут же процессы! И позитивные даже! Проспект Борьбы с Коррупцией? Как?.. Но как-то зябко на этой улице жить. Вроде «в особо крупных» – не брал, но какая-то падает тень: не напрасно на этой улице оказался! Мýка одна! Перемелется – мукá будет? Когда? Жить-то надо сейчас! Что-то поприятнее есть? Коммерция – вот что у нас есть! Проспект Кешбэка! Давайте мечтать! А может быть – улица Побежденного Целлюлита? Судя по всему, именно это теперь главная мечта человечества – во всяком случае, лучшей его половины.
Еще? Улица Шампуня, Улучшающего Работу Мозга? Длинновато. Да и нет такого шампуня… А перхоть в названия улиц неохота вставлять. Говорят, надо молодежи дорогу давать. Улица Конкретная Жесть? Улица Короче Реальная? Но не все же улицы так называть! У меня просьба ко всем: придумайте хотя бы хорошее название улицы!.. А там, глядишь, и пойдет?
Как же! И утром, еще в темноте, хлопали двери, и я со всеми стоял на углу (на службу пришлось-таки пойти), с отчаянием ожидая автобуса, чтобы добраться – всего лишь! – до железнодорожной станции, и оттуда – на электричке до окраины города. Работал я в таком же неуютном месте, но расположенном далеко, – их, оказывается, гораздо больше, чем обжитых. Лета почему-то не помню – сплошной ноябрь. Все стоят, повернувшись спиной к ветру и снегу, с белыми горбами на спине. Время от времени самый смелый или самый отчаявшийся, крутанувшись, поворачивался к ветру и кидал взгляд туда, откуда, тускло посвечивая, мог появиться «домик на колесах». И если ничего не светило там вдали – это было ужасно! Видно было далеко, до самого горизонта, и если ничего нет, значит, долго еще не будет.
И снова стой спиной к снегу, наращивай горб. Потом, потеряв терпение, обернись – ну сейчас-то уж должно что-то появиться?! Ничего.
Кто сказал, что о тебе кто-то заботится? Чушь!
Ветер и снег о тебе заботятся – больше никто.
Единственное, что утешало, – это воображение. Что другое тут могло утешить? Постепенно я стал замечать – или придумывать? – что три автобуса с разными номерами, которые не появлялись тут почти никогда, лишь в моменты окончательного уже отчаяния, отличаются между собой, имеют разные характеры и даже морды. «Ну что ты плетешь?! Чем они отличаются, чем?» – в отчаянии я приплясывал на ветру. Ну, как – чем? Совершенно разные чувства вызывает появление каждого из них. Увидев наконец какое-то свечение вдали, все, забыв об аккуратности, о сохранности остатков тепла, поворачиваются, позволяя снегу залеплять лицо, и страстно вглядываются в подплывающие огоньки. Какого цвета? Какого цвета огоньки – этим решалось все! А вы говорите – без разницы! Желтый и белый – двенадцатый… это означает, что ужас не имеет конца! Двенадцатый – абсолютно загадочный номер, номер безнадежности! Непонятно зачем – два десятилетия подряд он соединял, последовательно и неутомимо, два темных пустыря – ниоткуда и в никуда! Все попытки местных жителей внести хоть что-то разумное или хотя бы объяснимое в эту загадку ничем не увенчались, на все письма был получен от власти подробный и абсолютно непереводимый на язык логики ответ. Двенадцатый! Сначала один, самый зоркий, затем и все остальные с отчаянием отворачивались. Нет – от жизни, особенно здесь, бесполезно ждать какой-нибудь жалости!
Красный и зеленый огоньки… Тридцать первый! Наконец-то! Встречают его, что характерно, с гораздо большей ненавистью, чем астральный двенадцатый. Ненавидя, втискиваются, вопят на водителя: «Где тебя носило? Обледенели тут!» Ненависть вся и достается тому, кто что-то делает…
Постепенно в темноте салона все умолкают, сосредоточиваются на ощущениях… вроде отпустил холод? Сопенье, запах прелой одежды…
Но самый прелестный – девяносто пятый, автобус-подарок!
Его вроде бы и не существует, номера такого нет на скрипящей под ветром доске. Скорее – это автобус-миф, «летучий голландец». Очень редко и каждый раз внезапно он вдруг выныривает из бесконечной, уходящей куда-то в космос, боковой улицы и появляется неожиданно и слегка как бы озорно: «Ну что? Не ждали, да?!» Стоит перед поворотом к остановке, весело, как одним глазом, подмигивая подфарником: «Сейчас к вам сверну!» Реакция на него всегда самая радостная: «Явился! Гляди-ка ты! А говорили, что его отменили! Как же – вот он!» Девяносто пятый – это везенье, неожиданное счастье – на него только и надеются в этой размеренной жизни, только он и радует. Его любят гораздо больше, чем унылого трудягу тридцать первого, хотя появляется девяносто пятый крайне редко… Вот пойди тут разберись! Но этот «автобусный эпос» – самое первое, что появляется в этой тьме, самое первое Слово, от которого все пошло. Слово, превратившее немую, разобщенную толпу в живое человеческое сообщество. «О! Явился!» Все счастливы, оживлены. И настроение на работе другое – в тот день, когда прилетел на девяносто пятом.
А ты еще не мог вспомнить, чем ты тут жил, в этом пустом пространстве! Но ведь жил. И даже настроение, повторяю, было другое, когда прилетал на «летучем голландце»: общение в салоне было самое дружеское, все объединены были общим везеньем и счастьем… Может быть, как всякий соавтор эпоса, я все слегка упрощаю и укрупняю. Но надо, чтобы кто-то это делал, чтобы «эпос» остался, не растворился в размытой обыденности, хотя бы – автобусный. Для начала. Хотя автобусов мало!
Помню, однажды я шел через пустыри, в темноте и холоде. Вдруг что-то толкнуло меня сзади в ногу. Я застыл. Что это может быть? Я испуганно оглянулся… Пустота. Потом вдруг откуда-то, уже со стороны, промчалась абсолютно черная собака, как сгусток тьмы. Что за собака? Почему она так деловито бегает тут, одна, без хозяев? Снова задев меня, словно гантелью, чугунным плечом, она кинулась к голому одинокому деревцу и вдруг – с громким хлопом крыльев и карканьем взлетела! Ужас! Сердце колотилось. Значит, это не собака была, если взлетела? А кто же?
Я стоял, застыв, и вдруг она промчалась мимо – на этот раз не взлетела. Фу!.. Я понемногу приходил в себя. Да, иметь излишнее воображение опасно. Собака спугнула ворону, а я-то вообразил!.. Но уже – что-то.
У фонаря остановился. Надо записать. Ветер трепал блокнотик, и я с отчаянием спрятал его обратно в карман. Что записывать? И зачем? Сколько можно? Утром я снова стоял на остановке, и сугроб налипал на спине. Похоже, все автобусы, хорошие и плохие, отменили вообще. Единственное, что утешало, – это сравнение с Богом, который тоже начинал когда-то в такой же тьме.
Я ехал через широкий длинный мост. Под ним сверкало бескрайнее море рельс. Отсюда было километров пять до Московского вокзала, и тут товарные поезда рассортировывали, распихивали по степени важности на второй путь или на двадцатый. На краю рельс, почти у горизонта, стояла белая двухэтажная будка с железным балконом, и из нее гулко доносилось: «Тридцать седьмой-бис на четвертый путь! Двенадцатый литерный на резервный путь!» Ну и что радостного в этом царстве железа? Я с тоской глядел из окна автобуса за край моста.
Под этот край как раз с грохотом уходил длинный состав с красивым, золотистым сосновым лесом – на каждой платформе они лежали высокой горкой. Один вагон со стуком исчез, потом второй… десятый… тридцатый… последний! Вывозим наш лес? Позор! Или, наоборот, – завозим? Позор!
И тут же из-за края моста, под которым скрылся предыдущий состав, выскочил встречный, столь же стремительный, но, главное, нагруженный точно такими же бревнами! Вот он, мой мост!
Нет ключа, ча-ча! Все неприятности начались с этого переезда «за околицу». Или я просто все валю на переезд? Что в нем плохого? Повторял себе: маме с выходом на пенсию дали квартиру – четырехкомнатную! За заслуги. И это приятно. Признательность, почет! Но мама, вкусив почестей, тут же укатила в Москву – воспитывать внучку, дочь сестры Оли. А Нонна с дочуркой, даже сюда не глянув, подались к теще, в упоительный Петергоф, где все было рядом. Что в этом плохого? А здесь, куда ни кинь, далеко. Чем я и воспользовался: уволился. Где это видано? Полдня на дорогу! И куда, главное: НИИ рубах! Так мы с друзьями иронично прозвали учреждение, где проходили практику, но когда нас распределили туда… Смеялся один я. Лазером рубахи кроить! Друзья подошли серьезно, честь им и хвала! Жизнь надо строить, семью. Количество рубах, созданных ими, позволило всех одеть. И без ниток – все лазером. Одежда важна. Но посвятить ей всю жизнь?
А чем похвалишься ты? Сам-то кто? На этом как раз стоит гриф глубокой секретности, недоступный и мне! Агент без примет! Так и помрешь! «Что-о-о?! Это кто на меня бочку катит? Да меня сам Костюченко на свадьбу звал!»
Конечно, моим рубахам-парням я не говорил, что хочу куда-то там вознестись. Неловко. Внешне изобразил так, будто я опускаюсь. И вы знаете – удалось! Все поверили! Даже мать! Получилось блистательно. Но ликую один я. Причем редко. Чаще – смотрю на себя в зеркало… Бомж! Причем – бомж при квартире. Сплю на тюках. Так и не распаковал. Зачем? Вряд ли моя семья ко мне приедет. Разве что мама, бедная, посмотреть, что стало с ее недвижимостью, которую дали ей за безупречные годы. Лежал на нераспакованных узлах и… дочуркиными фломастерами на моих холщовых китайских брюках, закинув ногу на ногу, – писал! Что? Неважно! Стихи! Одна штанина уже вся исписана, другая – ждет.
Упиваюсь дикой свободой… как бы. Вот сегодня – метался во тьме по гнилым, склизким пустырям, как Маугли. Но только вместо дикого барса – собаки. Дождь колотил, переходящий в снег. Дважды падал. Вот так, наверное, и выронил ключ. Нет ключа! Ча-ча-ча! И теперь уже хаос, что за дверью, раем казался. Да и не будет у тебя больше ничего. Соглашайся! Все счастье твое – вот за этой халтурной дверью. На площадке маму подождать? Ну, нет! Разбежался, два шага – и плечом в дверь! И она вылетела. Легче, чем пробка! Смешно. Жалкое препятствие в моей плодотворной работе. Две фанерки, а между ними – труха. Брезгливо вынес на помойку, чтобы не отвлекала. Смешная вещь. Маме скажу – украли. Скоро обещала приехать. Порадую.
Я деловито упал на тюки, закинул ногу, фломастер схватил – и вдохновение пришло: «Нил. Нил чинил точило, но ничего у Нила не получилось. Нил налил чернил. Нил пил чернила и мрачнел. Из чулана выскочила пчела и прикончила Нила. Нил гнил. Пчелу пучило. Вечерело». На штанине писал! Эпитафия. Годится и для меня. Звонок! Хочется сказать – в дверь.
– Входите!
И даже волосы пригладил. А вдруг – чего? Представил себя глазами входящих. Бр-р-р! Мама хотела видеть меня аспирантом!.. И – вот. Валяюсь, как куль! Сердце заколотилось. Присел. Вошла женщина! О красоте не будем. Почтальон! Хорошо – не мильтон. За кражу собственной двери могут и привлечь! Такие вот мысли. Одичал тут.
– Распишитесь!
– Мама приезжает! – поделился я.
Мол, не совсем уж дикарь.
Она огляделась.
– Вот и порадуется! – усмехнулась она.
В этом не сомневаюсь. Только радость ее будет выражена в форме гнева. Оставила под моим присмотром свою недвижимость! А у нее даже двери нет.
Сидел почему-то в прихожей. Наказывал себя. По ускоренной системе. И не у кого помощи просить. Рубахи-парни? Носы зажмут. Стерильность у них там. Передовыми технологиями владеют! Костюченко? «Москвич» себе купил! Не приедет. Есть, правда, один тип, из темного прошлого. Должок за ним… Может, подумает – есть что украсть. И я разочарую его! И скажу: «Видишь, до чего я дошел? Пришла твоя пора меня выручать!..» Щемяще! «Сходи, укради дверь. Для друга. И вернись туда, где ты, возможно, и провел это время!» Гуманно! А может, и в армии служит, и наверняка и там сумел протыриться куда надо. Армия учит другу помогать. Да нет его в армии. Дисциплина не для него. Скорее – строгий режим… Куда же ты это Феку загнал? Не жалко?
С волнением шел звонить. Последняя двушка. Последний патрон… как говорится, для друга берег.
– Алло!
Сам голос свой не узнал. Охрип. Полгода не разговаривал.
– Алле-е! – именно через «е». Старуха! Соседка? А может – это его мать? И скажет сейчас страшную правду? Пусть. Все равно страшнее реальности ничего нет.
– Феоктиста можно?
– А кто это?
«Кто это» – это про меня или про него? Не знает такого?
– Шашерин Феоктист… жилец ваш!
– А его нет.
– А когда будет?
– А какая разница? – разговорилась она. – Если придет – то пьяный. Баба его не любит его!
Нелька! Он!..
– Запишите адрес… Да не его, а мой! Улица Верности, дом 16… Квартира? Семь. Жду! Приколите это на его дверь… Чем? Шилом!
Короткие гудки. Интересно – в каком образе явится? Неужели так опустился… как я? Скоро будем шамкать. Сердце ожило! Аж даже слышно его.
– Валерий! Ты жив? – мама появилась раньше, чем я думал. Быстро добралась.
– Жив, жив… – растроганно повторял я. – Ну… проходи в свою комнату!
Там дверь, к счастью, есть. Огорченная мама прошла прямо в пальто!.. И долго не выходила.
– Вот, учитесь, Нелли Викторовна, как надо жить! – услышал я наглый говорок.
Фека! Я выскочил в прихожую. Но он словно не видел меня. Может, я невидимка? Или он ослеп? Обращался исключительно к ней… Нелька! Но моего восторга никто не разделил, даже и не заметили!
– Вы всё тянетесь к роскоши, а интеллигентные люди без дверей живут, подобные мелочи их не колышут!
Сколько он еще должен куражиться? Может быть, мне уйти? Но тут открылась дверь в мамину комнату, и появилась мама, как Афина Паллада.
– Ну здравствуй, Феоктист!
– О, Алевтина Васильевна! – воскликнул он в восхищении.
Сразу прозрел, увидев фигуру… равную себе. А я так, под ногами! Но настал вдруг и мой черед.
– Так-то ты заботишься о своем друге!
– Да художественная натура, Алевтина Васильевна! – по-прежнему на меня не глядя, все-таки оценил.
– Но ты-то нормальный!
Теперь у нас такая градация: художественная натура – и нормальный. И он, конечно, лидирует. Фека базлал в яркой блатной манере, когда, стирая кого-то, о человеке говорят как об отсутствующем в его присутствии.
– Да забился куда-то ваш сынок! Все люди на виду! А его еле отыскал – не слышно, не видно!
Где это, интересно, меня не слышно, не видно?
– Где трудишься, Фека? – дружелюбно мама спросила. – Вижу – не бедствуешь.
– Бросил пить и приоделся, Алевтина Васильевна.
– А где числишься?
И меня, видимо, надеялась пристроить.
– Есть такое смешное госучреждение – называется Худфонд.
И взмахнул артистической гривой. Так я и знал… что культуру грабит!
– Художник? – усмехнулась мама. – Маринист? Баталист? По следам службы в армии?
– Берите выше! Благодетель… шантрапы этой! – и на меня глянул покровительственно. На колени рухнуть? Для меня – не проблема. Самолюбие мое не в коленях находится.
– Можешь поставить дверь… другу? – мама сразу взяла бычка за рога.
– Дверьми как-то не приходилось, Алевтина Васильевна… Но ради вас!
Ручку чмокнул. Банкует!
– А что это за дама с тобой? – мама решила ответить любезностью на любезность. – …Познакомь!
– Да это так! – Фека махнул рукой.
Что его и погубило. Нелька резко вышла.
– Ну хорошо, Фека! Я тебя больше не задерживаю! – проговорила мама и ушла к себе.
Когда я выскочил во двор, Фека уже стоял, закинув голову, и жадно пил свою кровь из носа. А Нелли водила своим остреньким кулачком возле его задранного подбородка.
– Еще?
Фека отрицательно замычал, но, увидев меня, снова загоношился, захлебываясь кровью.
– С тебя семьсот за дверь!
– Отлично! – я захохотал; узнаю друга. – А я думал – подарок по случаю нашей долгожданной встречи!
– Подарки знаешь где у тебя будут? В другой жизни!
Но тут Нелька пихнула его, чуть он не свалился:








