412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Попов » Выдумщик » Текст книги (страница 5)
Выдумщик
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 22:35

Текст книги "Выдумщик"


Автор книги: Валерий Попов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Дождаться Володю у меня не было сил, поскольку я потратил их.

Зимой я вдруг встретил его на улице: он шел стремительно, деловито склонившись, широко размахивая локтями, челюсть его была целеустремленно выставлена вперед, и даже острый нос уточкой, бледный от волнения, казался каким-то целенаправленным.

Я посторонился: похоже, ему было сейчас не до меня. Но он вдруг поднял свои глазки-буравчики, узнал меня, ухватил за рукав, и его бледное лицо, окаймленное узкой черной бородкой и ровной смоляной челкой, просияло.

– Это ты? Как я рад! Как я рад! – открылись редкие острые зубы.

Радость его, при абсолютно случайной встрече со мной, была слегка неожиданной. Честно говоря, я бы не удивился и совсем другим его эмоциям. К примеру, я был не совсем уверен, правильно ли я себя вел, коротая время у него дома после его ухода. Но такие мелочи не волновали его – вряд ли он об этом вообще помнил.

– Я сегодня такой счастливый! – закинув голову, мечтательно закрыв глаза и оскалив зубы, произнес он.

Я тоже считал, что живу неплохо, но такого сильного счастья не испытывал, кажется, никогда.

– Красавицу… встретил? – неуверенно произнес я.

Он глянул на меня недоуменно: о чем я?

– Я написал рассказ!

– А-а!

Я тоже уже знал, что лучше этого не бывает.

– Хочешь почитаю?

Наглый, однако, тип! Я бы тут узлом завязался от волнения – а у него только кончик носа побелел.

– Где? – пробормотал я.

Прохожие толкали нас, рядом грохотали машины. Он глянул на меня, и его смышленые глазки усмехнулись.

– Ну-у, для более секретных дел бывает иногда трудно место найти. И то, как правило, быстро находится. А уж тут! – Цепкие его глазки остановились на входе в стекляшку. – Сюда.

В неуютном кафе мы взяли два граненых стакана кофе, сели за столик, уставленный липкими чашками и блюдцами. Он с бряканьем бесцеремонно их сдвинул, положил листки и с каким-то завыванием перед концом каждой фразы начал читать. Потом, узнав литературу поглубже, я сумел понять, что этот особый заворот фразы он брал у своего любимого Платонова. То был год, когда на нас как грибной дождь обрушилась долго скрываемая гениальная проза. Я, например, ходил под Олешей, с его лаконичной изобразительной роскошью: «девочка ростом с веник». Володю нес на руках Андрей Платонов, умевший повернуть фразу и смысл каким-то причудливым ракурсом, так что любой останавливался в изумленье и слышал что-то, прежде неслыханное.

Рассказ назывался «Я с пощечиной в руке». На мой взгляд, это лучший рассказ Володи. Оголившаяся потом обязательная экстравагантность его сюжетов, платоновские завихрения речи не казались здесь слишком пересоленными, поскольку ворочались в вязкой, точной, неказистой действительности, пытаясь ее расшевелить, приподнять, показать лучше. Инженер бегает по заводу, ища первоисточник своих бед, находит все более и более ранних виновников неприятностей, которые, оказывается, просто делали свои дела, вовсе не думая причинить ему зло, и даже не зная о нем, и даже делая что-то полезное, и просто цепочка последствий так повернулась и хлестнула по герою. Зла никто не планировал, все планировали только добро. А автором первотолчка оказался председатель месткома, героя ближайший друг. Выяснилось, что пощечину, которую герой нес, страстно мечтая ее кому-то влепить, и которая уже «отделилась от ладони и стучала, как дощечка», – некому отдать. И тогда герой подбросил ее, она сделала в воздухе круг и влепилась в щеку самому герою!

Закончив, Володя с облегчением откинулся на стуле, еще больше побледнев и вспотев одновременно.

– Вообще… здорово, – начал бормотать я. Не то что мне не понравилось – я не знал еще, что принято говорить. – Это все… где ты работаешь?

– Да, – рассеянно проговорил он. – Я работаю. На заводе «Светлана». Начальником отдела информации.

Он еще и начальником отдела работает – всего за пару лет до меня закончив вуз! По всем направлениям мчится! А я?

– Отнесешь в издательство? – пробормотал я.

Его блаженство я ощутил с завистью. Вот надо стремиться к чему! Заодно я хотел разведать и практику литературы. Может, никогда больше он не будет так разнежен и добр.

Марамзин между тем абсолютно не реагировал на мои слова. Он сидел, откинувшись на стуле, широко расставив ноги в мохнатых унтах (одевался он солидно, но необычно), и на его монгольском, хоть и очень бледном лице тонкие бледные губы шевелились стыдливо-грешной, но сладкой улыбкой, словно он совершил что-то запретное и счастлив этим.

– А? – слова мои, долго, словно через космос, шли к нему и наконец дошли, но смысла он не понял. Да, как видно, и не хотел понимать – у него уже и так все было для блаженства. Самый счастливый день – а я просто так помог его счастью разродиться. Почему не покидали стекляшку? Жалко было все это терять – много ли будет еще таких мгновений? Не хватало мелочи – подтверждения, что все великолепно. Теперь я знаю по себе, что нужна какая-то затычка, какой-то еще мелкий конкретный факт, подтверждающий счастье. Счастье испаряется, а этот значок-маячок помнится, и, вспомнив его, вернешь счастье того дня.

– Убираю! – раздался сиплый голос сверху.

Володя поднял сияющие глаза. Огромная багроволицая посудомойка в грязном фартуке и серой марлевой чалме нависла над нами. Неужели она подходит для окончательного торжества блаженства? Судя по тому, как стремительно менялось выражение маленьких черных глаз Володи, – вполне. Какая разница – кто? Еще не подозревая о том, что сейчас на нее обрушится, она несколько даже грубо схватила липкие наши стаканы, поставила на поднос и как лебедушка (в смысле, никак не шевеля мощным корпусом) скрылась в дверях подсобки в дальнем углу.

Остановить Володю сейчас не смог бы целый взвод – он бы, даже не заметив его, прошел насквозь. Замелькали его черно-рыжие унты, как два верных пса, и он скрылся за грязно-белой дверью рая. В исходе дела я не сомневался. Думаю, что ликующей ярости писателя не могла бы противостоять никакая чемпионка кунг-фу: нож из сияющей плазмы режет все! Послышался грохот посуды – оборвался. Если бы борьба продолжалась – продолжился бы и грохот, но там наступила тишина. Счастливая его партнерша не успела, я думаю, проанализировать предложение, потому что его и не было: сразу пошла суть. В плане «делать жизнь с кого» можно бы заглянуть туда – но это все равно что глянуть на солнце или заглянуть в рай. И знаешь, что это самое яркое – но страшно глядеть. Главное – недостоин! Я покинул стекляшку.

Вот такой был мне даден пример для жизни, и я благодарен ему. Исключительность писательского существования, презрение к условностям и преградам – норма для нас. Сперва разобьешь лицо, а после – и голову. Но лишь безудержность и приносит восторг. Ослепительное Володино существование долго грело меня. Хотя, почесывая кудри, я осторожно соображал: не слишком ли ослепительной кометой он влетел в тусклый наш мир? Насколько хватит пламени? Надо ли сразу гореть так ярко – хватит ли горючего на самый важный момент? Но это все мелочи, которые можно обдумывать, когда есть главное – огонь.

Опасения мои отчасти подтвердились. Такое самосгорание, наверно, можно включить, когда ты близок к Нобелевской премии, а тебе ее не дают, – а Володя тратил огонь еще даже не на подступах, а гораздо раньше. Помню, как он впервые привел меня в роскошно мраморный Дом писателей, на какую-то встречу молодежи с рядовым писателем, выделенным как пример нам литературным руководством. Не лауреатов же Сталинских премий нам представлять? Ими нам никогда не стать, там уже сложные материи. А вот этот – нам в самый раз. Примеряйте. Высокий, с пепельными встрепанными кудряшками, с лицом острым и значительным, но разжиженным алкоголем до самых бровей, скрипучим голосом он говорил о долге и обязанностях писателя и, как ни странно, о риске профессии – но так скрипуче и скучно, что было видно: все это давно уже не интересует его. Сказали – пришел с тайной целью показать нам, что лишь водка – окончательный смысл всех наших юных порывов. Стулья скрипели, но все слушали терпеливо: понять можно многое, и не только то, что выступающий говорит. Главный, думаю, урок, который мы тут терпеливо впитывали: только скука, и только она, скука в прозе и скука в поведении, может открыть нам дверь в этот храм литературы. Скука усваивалась – с трудом, но и с пониманием. И тут, громко скрипнув стулом, вскочил Марамзин. Как всегда в минуту ярости, он стремительно побледнел – особенно белыми были крылья носа:

– Да пошел ты! – с такой страстью и наслаждением произнес он, что все почувствовали зависть к нему, каждому этого хотелось – да не по зубам. С грохотом опрокинув еще пару стульев, он выскочил, хлопнув дверью.

Наступила тишина. Ведущий долгое время молчал, потом, взяв себя в руки, продолжил свое скучное и скрипучее с того самого места, где был перебит, словно ничего такого и не было. И все покорно набирались тоски, завидуя Володе, но переживая: куда же он так прилетит? То, что он оторвался от скучной «выслуги лет», которую всем предстояло пройти, было ясно. Но на что же рассчитывал он?

– Сейчас я к тебе приеду! – его тенорок в телефоне. – Но не помню ни дома, ни квартиры! Встреть меня на углу!

– А что за дело? – успеваю спросить я.

– Не всем это обязательно знать! – говорит он насмешливо, явно адресуя насмешку не мне, а аудитории более широкой, сейчас напряженно слушающей нас.

Да, дельце опять горячее! – понимаю я, слушая гудки в трубке, стремительные и ритмичные, как бы впитавшие его мощь.

Стремительность его скуки не предвещала – пахло совсем другим! Вздыхая, я стоял на углу. Почему я должен подчиняться? У меня совсем другой ритм – главное, чувствовать и не потерять его! А так потеряешь – и костей не соберешь.

Пригнувшись, как боксер, он ринулся из такси. Стремительно замелькали черно-рыжие унты. Он промчался мимо меня – явно стремясь к другой, более высокой цели. Но потом мой унылый образ пропечатался в нем – он остановился и с некоторым разочарованием смотрел на меня. В руках он держал маленькую пишущую машинку с ввинченным в нее листом.

– Кто еще будет? – поинтересовался он.

– Откуда я знаю?

– Никому, значит, не звонил?

Я пожал плечом.

– Ага! – он глянул на меня как-то зверски, исподлобья. – А вообще ты как? Согласен? Или бздишь?

Чисто телепатически я начал понимать, о чем речь. Весь город гудел именами Даниэля и Синявского, которых сажали в тюрьму за их сочинения, еще никем не читанные, кроме спецслужб. Но раз сажают – значит, гениально. Ну что за жизнь у нас, – я с тоской огляделся, – то велят ругать никем не читанное, то никем не читанное надо любить. Но с кем мы, мастера культуры, – это ясно и так.

– Подписать? – предложил я.

– Так ты никого не позвал?

– Но я сейчас только понял, о чем речь.

– Я что – по телефону все должен объяснять этим бездельникам из органов? Пусть ребята побегают – зарплата, я думаю, у них приличная! – он весело оскалился.

По дикой веселости его было ясно, что он вступил уже в схватку со спрутом, душившим нас. Успел ли уже отреагировать спрут?

– Таксист все выспрашивал, что это я везу? Я сказал – проводим ревизию! – слегка задыхаясь от быстрой ходьбы, усмехнулся он.

Уже наносил хлесткие удары по врагу. В его рассказе «Тянитолкай» уже была веселая реплика: «А вот мы Марамзина привели!»

Мы стремительно двигались навстречу опасности; я еле за ним поспевал, хотя только что подключился и сил у меня, по идее, должно быть невпроворот.

Вскоре в моей комнате на Саперном на втором этаже, над аркой, собрался народ. Мы приглашали всех хитрым способом: мол, сам, что ли, не понимаешь, о чем речь? Было человек семь, примерно одного с нами статуса – все уже писали, но никто еще не печатался. Шли глухие разговоры, потом вдруг распахнулась дверь, и вошла мама: «Ребята, что вы делаете? Вчера я виделась с Васей Чупахиным, он сказал, что опять сажают!»

Потом позвонил из Токсово, с дачи, Битов. Говорил настолько глухо и отрывисто, что и нам стало страшновато. Мы ничего еще не сделали и даже не подписались, но все уже грохотало вокруг нас: откуда стало известно? Впервые в жизни и именно по этому случаю мы удостоились встречи с высоким литературным начальством: помню Гранина и Кетлинскую. Они говорили примерно то же, что и моя мать: ребята, не губите себя. Марамзина почему-то при этом не было, и без него это все постепенно размазалось. До конца пошел один Марамзин.

Но запомнилось и другое. Он позвал меня к себе на день рождения. Я шел с Саперного по улице Маяковского и встретил Олю Антонову – маленькую, изящную, красивую и волевую. Мы с ней подружились еще в школе, где она, дочь знаменитого писателя Сергея Антонова, написавшего сверхпопулярные тогда «Поддубенские частушки», работала почему-то в бухгалтерии. Мы оба с ней любили покуражиться над окружающим – ее мрачноватый юмор был неповторим. Потом она стала замечательной актрисой, лет тридцать командовала в Театре комедии на Невском. Интересно, было ли это определено свыше уже тогда, когда она уволилась из бухгалтерии, перенесла тяжелую долгую болезнь и едва приходила в себя? Но разговаривала она, как всегда, насмешливо и твердо. Так что все, наверно, было уже определено.

– Пошли на день рождения?

– А поесть там дадут?

Мы входили в зеленый двор на Литейном, и Марамзин, свешиваясь с балкона, вглядывался и махал нам рукой. Потом они поженились, родили дочь и жили в квартире на северной окраине, одними из первых освоив практику получения отдельных квартир. Володя был все так же стремителен, уверенно покорил «Детгиз», выпустив прелестную книгу «Кто развозит горожан», дублировал туркменские фильмы и писал короткие эксцентричные рассказы, которые даже мне, мастеру-минималисту, казались слишком короткими и слишком эксцентричными. Но у него все было в превосходной степени. Помню его рассказ о ночевке героя в женском общежитии, слишком нарочито-примитивный для такого искушенного человека, как Марамзин. Платоновские простодушно-виртуозные обороты речи звучали в устах девчат несколько искусственно. Помню, очень понравилось мне только одно: радио в комнате пело «Криворожье ты мое, Криворожье!». Потом была повесть «Блондин обоего цвета» – о похождениях мастера по женской части, но в возвышенной и слегка юродивой платоновской манере, что не совсем сходилось с характером автора.

Тогда вдруг у меня мелькнули слова – «излишняя виртуозность». Через много лет у меня из этих слов родился рассказ – но пока это относилось лишь к Володе и к некоторым его коллегам. Слово «как» у них шло значительно впереди слова «что». Много что чувствовал я тогда – да не мог сказать. Против своих? Но и своим меня почему-то не считают! Вроде кандидатский минимум сдан, и я уже числюсь в рядах, прочитав несколько своих вполне виртуозных рассказов. Ухватил! Ухватил, да не то! Если надо нам выступить где-то двадцаткой (в каком-нибудь ДК Пищевиков) – приглашают. Красив, насмешлив, «в струе». В десятку? Зовут. В тройку? Нет. Уж тройка должна быть постоянной – а я не постоянный какой-то, ненадежный. Вдруг реализм паршивый проскользнет, всеми осужденный. «На отшибе обоймы», как я сам себя пригвоздил. Надо четче обозначиться, определенней называться – а ты все куда-то в кусты.

Володя создал группу «Горожане». Но меня не позвал. Федот. Безусловно. Но не тот. Метод? Конечно. Но – не этот! Советская власть отвергает меня, это хорошо, – понимал я. – Но когда свои не берут? Это как? – горестно думал я… – Это еще лучше! Преждевременный (как злобно я бормотал дома) триумф «Горожан», выступления их в вузах, в математическом институте имени Стеклова, в среде суперинтеллигенции – нет у них, да и у меня тоже, вещей, достойных того восхищения, которое как бы запланировано при встрече с новой свободной литературой. Рано еще! Свобода уже есть – а литературы еще нет! Сам Александр Володин, великий драматург, водит их на выступления. Солидный, серьезный, капитальный Игорь Ефимов, великолепный аристократ Борис Вахтин, сын Веры Пановой, щуплый, слегка потертый, но безусловный «литературный соловей» Володя Губин и – искрометный Марамзин. Кто перед ними устоит? Тем более – меняются времена! Шаг до победы? Триумф? Рано! – чувствую я – и мне, и им!

И вдруг – грохот, звон. Это Володя Марамзин швырнул чернильницу в главного редактора издательства, как в какого-нибудь Александра Второго! Взорвал и себя, но осколки, конечно, поцарапали и «Горожан». В кого еще летела чернильница, кроме несчастного главного редактора, которому партия доверила этот пост? Да во всех она полетела! «Да гори оно все синим пламенем, и чужие, и надоевшие свои, и туркменские всадники, и тетеньки из „Детгиза“! Покидаю вас. Марамзин».

Битов! Вот кто направил меня! Сначала я блуждал, не находя себе места. Ведущий литературного кружка при газете «Смена» Герман Гоппе, выслушав мои стихи (прозу я читать не решился), произнес со смаком: «Вот говорят про молодежь: „Уж лучше пусть пишут, чем пить!“ А тебе я скажу: лучше пей!»

И с такой путевкой я вышел в жизнь! Но был не полностью согласен с ней, хотя пить не отказывался. Но потом я увидел Битова и понял сразу: серьезно там, где он. И вскоре я был в литобъединении при издательстве «Советский писатель», в том самом Доме книги, бывшем Доме Зингера, где до нас бегали по лестницам Заболоцкий и Хармс, шествовали Алексей Толстой и Самуил Маршак, а совсем передо мной отучились и вышли в люди Конецкий, Голявкин, Курочкин, Горышин и другие титаны. Иногда они сюда приходили, но общались в основном между собой. С нами беседовал только Битов, который был нашим старостой, был силен характером, и его тяжелого взгляда боялись многие, и, как ни странно, даже советские начальники. За их спиной, казалось бы, стоял весь советский строй, но в Битове они чуяли силу, которой уступали. Поймал и я его тяжелый взгляд, почуял силу, которая с годами (а порой уже и тогда) переходила в свирепость, – но я решил не уступать ему, ни в чем. Мне и уступать-то нечего, и так я на краешке стою! Я лучше посмотрю, чем он так силен, – может, мне пригодится? Он, конечно, почувствовал сопротивление в тихом новичке, никак не выражавшееся – это его и раздражало – внешне. Может быть, только в глазах? И взгляды наши скрещивались за десятилетия нашей дружбы-вражды неоднократно. Помню, как мы выходили после очередного занятия. К концу наших бдений Дом книги уже был закрыт, и мы шли по черным лестницам и коридорам. Впереди уверенно и даже тяжело шел Битов вместе с нашим тогдашним учителем Михаилом Леонидовичем Слонимским, последним из «Серапионовых братьев» – знаменитого, слегка безумного литературного кружка. Из «братьев» больше всего прославились Зощенко, жертва советского строя, и Константин Федин, плодовитый советский писатель, впрочем, совсем неплохой. Был фильм по его роману, вполне увлекательный. Слонимский свою славу до нас не донес, но сама личность его была колоссально важна для нас. Он был явно «другой» старик. Таких стариков мне прежде не попадалось – за ним стояла незнакомая нам прежде жизнь, настоящая жизнь нашей литературы, совсем непохожая на соцреализм. Явная горечь и скрытые страдания чувствовались даже в его огромной согбенной фигуре. Сколько обид, компромиссов, унижений пришлось ему пережить (это чувствовалось), жестокая наша жизнь растоптала его судьбу и его книги – говорят, компромиссные. Тем не менее веяло от него – непогибшим достоинством, неподкупной серьезностью, не допускающей банальности и вранья, нищим аристократизмом – даже папиросы, самые дешевые, закуривал он как-то изысканно. Какие же люди были тогда – если даже от него, далеко не первого, взгляда не оторвать! Есть чему поучиться – не приступая еще к конкретным занятиям. Слонимского я «жадно вдыхал»: в нем был горький, нерасчленяемый на части аромат неведомой нам жизни.

Они шли впереди нас по коридору, и Битов говорил Михаилу Леонидовичу:

– Ну вот – оттянул я срок в Комарово, что-то там «натворил», могу почитать на следующем занятии.

Я жадно ловил эти бесценные слова: Комарово, творить… Так вот как это делается! Надо и мне это сделать, не забыть. Потом каждое из этих слов превратилось в огромный кусок жизни, но поймал я их там, на ходу.

Мы вышли на темный канал Грибоедова из узкой боковой двери, постояли на ветру. Слонимский, простившись с нами, уходил по каналу, где чуть дальше стоял большой писательский дом, в котором многие тогдашние писатели (разумеется, много печатавшиеся) имели квартиры. Тускло светящийся в сумерках дом буквально слепил меня – мысль о том, что и я когда-то туда войду, казалась невероятной. Это все равно что поселиться на солнце!

Посовещавшись, мы направлялись в одно из ближних заведений. В те времена выбор был достойный, и начиналась вторая часть наших занятий – за столом, уставленным бутылками. Все, что говорилось в издательстве, переговаривалось по новой – еще громче, азартней, бескомпромиссней. И важнее этого не было ничего. Нас было то двадцать, то десять человек. Это была замечательная компания – из нее и вышло следующее поколение «ленинградской школы». И что самое удивительное – в азарте, охватившем тогда нас, не было ни малейшего оттенка карьеризма конкретного. То есть не помню ни одного разговора о том, куда еще податься, где можно побыстрей напечататься, с кем из «нужных людей» познакомиться. Официальная литературная жизнь той поры нас совершенно не интересовала: кто там у них сейчас в их «партийной организации и партийной литературе» главный, что там у них нужно писать, было нам совершенно неизвестно. Гораздо сильнее волновала нас всех репутация в нашем кружке: кто первый, а кто второй – вот тут, без сомнения, шла глухая, но страстная борьба. Борьба это не сулила нам ни денег в ближайшее время, ни публикаций, мы как бы делили между собой воздух, фикцию, – но потом, когда времена переменились и пришла наша пора, – все распределились точно по тем рангам, которые мы определили тогда.

Помню, в нашей компании был скромный человек в очках. Ни на какое место даже в двадцатке он не претендовал. Фамилию его, к сожалению, забыл, поскольку за прошедшие с той поры шестьдесят лет она не мелькала больше нигде. Он прилежно посещал все искрометные наши занятия, потом неизменно участвовал и в продолжении, насколько он мог. Было известно, что жить ему оставалось месяца два, что вскоре, к сожалению, и подтвердилось. И тем не менее последние свои недели и дни он решил провести в нашем обществе. Не было тогда ничего увлекательней, чем путь в новую жизнь и в новую литературу. И первое место в нашей иерархии, пока еще не видимой никому, кроме нас, прочно, тяжеловесно занимал Битов.

Он писал тогда короткие рассказы – но вес их был несомненен. Некоторые из них потом влились в его первую книгу «Большой шар». Страдание, растворенное в самых обыкновенных днях и часах, в попытках найти хотя бы каплю живого в общении с самыми даже близкими людьми, родителями, женой, и тщетность этих попыток – все это завораживало нас, когда он читал глухим своим голосом эти рассказы. В лице его, в движениях чувствовалось крайнее напряжение, которое передавалось и нам, более того – полностью нас подчиняло. Все мы чувствовали рядом с ним свою легковесность. Мы-то, конечно же, постарались бы найти разрешение тех высоких трагедий, что делали столь весомым его текст, подсуетились бы, жалко улыбнулись, подшутили бы – и все обошлось. Вот поэтому-то никто из нас и не Битов. Только он может создать, и долго поддерживать, и выдерживать такой напряг – поэтому его проза и звенит тяжелым металлом, а наша чуть-чуть лепится в неясные облачка… пока. Это я понимал. И ему не прощал.

В шестидесятые годы не было в городе более светского и популярного места, чем гостиница «Европейская». Входишь в шикарный мраморный холл (швейцар кланяется и открывает дверь) и чувствуешь себя успешным, элегантным завсегдатаем знаменитого клуба, посещаемого знаменитостями. Вон ждет кого-то Василий Аксенов, а вот спускается по лестнице Николай Симонов – Петр Первый из знаменитого фильма, перенявший от великого царя нервное подергивание щеки… или, наоборот, подаривший царю свою гримасу?.. И ты, еще студент, полон гордости – попал в лучшее общество. Середина шестидесятых вспоминается как годы вольности и разгула, но – высококлассного. Как шутили мы: «Боролись за высокую культуру пьянства». И этому, кстати, важно научиться: от этого зависит, как сложится твоя жизнь.

Свобода мысли тогда счастливо сочеталась с тоталитарной жесткостью цен, все стоило даже в ресторане высшего класса если не копейки, то рубли, поужинать в «Европейской» не было проблемой, и мы могли не только почувствовать свою свободу, но и красиво отпраздновать ее. Атмосфера комфорта, уюта и благожелательности начиналась с гардеробщика, добродушнейшего Ивана Павловича. Лишь самые знаменитые здоровались с ним за руку, но он помнил и нас, юных пижонов, и встречал всегда радушно. Привыкать к светской жизни надо с молодости: если упустил время, то уже никакие деньги не помогут. Раздевшись и оценив себя в зеркалах, мы поднимались по лидвалевской мраморной лестнице. На площадке второго этажа раскланивались со знакомыми. Более элегантных женщин и, кстати, мужчин, чем тогда в «Европейской», я больше нигде и никогда не встречал. Откуда в конце пятидесятых вдруг появилось столько красивых людей – уверенных, элегантных, изысканных, входивших в роскошный зал ресторана спокойно, как к себе домой? Впрочем, «Европейская» всегда была оплотом роскоши, вольномыслия и некой «комфортной оппозиции» – и при царе, и в революцию, и в годы военного коммунизма, и в сталинские времена. Мол, вы там выдумывайте свои ужасы, а мы здесь будем жить по-человечески: элегантно, вкусно, любвеобильно и весело – и нас уже не переделать, можно только убить. Когда в молодости оказываешься среди таких людей, и сам получаешь запас оптимизма и уверенности на всю жизнь.

Если в ресторане тебя просили немного подождать, то делали это уважительно, без нажима, никаких «местов нет!» и «куда прешь!». И вот входишь в любимый зал с высоким витражом над сценой, где сам Аполлон летит на тройке по розовым облакам, кругом – мрамор, яркие люстры, старая зеленоватая бронза, огромные яркие китайские вазы. Ножи, вилки, икорницы и вазочки для жюльенов из тяжелого светлого мельхиора, рюмки и фужеры из хрусталя. Говорю абсолютно серьезно: возможность окунуться в комфорт, материальный и духовный, почувствовать себя уважаемым и уже интересным – и создает достойное поколение.

На сцене, под витражом с Аполлоном на тройке, царствовал красавец с пышными усами – руководитель оркестра Саня Колпашников, всеобщий друг и любимец. Играли они зажигательно, и кто только из городских знаменитостей не плясал под его дудку!

Расскажу о празднике своего первого гонорара в ресторане «Европейской». Гонорар тот был – как сейчас помню – сорок рублей за короткий детский рассказ. Что сейчас позволишь себе на эту сумму? А тогда – удалось снять отдельный кабинет, ложу, нависающую над залом, куда вела узкая деревянная лестница. Приглашены были друзья: писатель Андрей Битов, физик Миша Петров – скромный, слегка заикающийся человек, в котором сразу же ощущались порода, шутливо-острый ум, – впоследствии знаменитый ученый, дважды лауреат Госпремии, и пять красавиц-манекенщиц из Дома моделей, в который мы были вхожи… Мысли о том, что сорока рублей может не хватить, у меня и не возникало. Обычно я гулял на значительно меньшие суммы. Их хватило вполне – и даже с лишком.

– Раскиньте же нам, услужающий, самобранную скатерть как можно щедрее – вы мои королевские замашки знаете! – этой фразой из любимого нами Бунина мы обычно предваряли наш заказ, и официанты нас понимали. Какая жизнь была в этом ресторане когда-то, и неужели мы ударим в грязь лицом перед великими, что пировали до нас?! На столике появилась горбуша с лимоном, обезглавленные, слегка хрустящие маринованные миноги, лобио из розовой, в мелких точках фасоли, размешанной с молотым грецким орехом… ну – бутылочек восемь «Гурджаани»…

– Бастурму попозже? – понимающе промурлыкал официант.

– М-м-мда!

Насытившись и слегка захмелев, мы благожелательно осматривали зал с высоты. Красавицы наши, измученные модельным аскетизмом, слегка ожили, на их впалых щечках заиграл румянец.

– Хересу! Бочку хересу! – крикнул я официанту, и бочка приплыла.

Погас свет, во тьме заходил лучистый прожектор. И со сцены ударила песня – «Вива Испания», самая удалая, самая популярная в том сезоне, и все, вскочив с мест, выстроились и запрыгали цепочкой, выкрикивая в упоении, вместе с музыкантами: «Э вива Испания!», хотя в Испании никто из нас не был. Не знаю, были ли в зале испанцы – вполне хватало нас. В те славные годы иностранцы еще не повышибали нас из всех кабаков, как это случилось в семидесятые. «Вива Испания!»

Мы еще не отдышались, как рядом появился гардеробщик Иван Палыч.

– Там вашего писателя вяжут! – дружески сообщил он.

Мы кинулись вниз по знаменитой лестнице архитектора Лидваля. Андрей был распростерт на мраморном полу. Четыре милиционера прижимали его конечности. Голова же его была свободна и изрыгала проклятия.

– Сатрапы! Вы не знаете, кто такой Иван Бунин!

– Знаем, знаем! – приговаривали те.

Доброжелательные очевидцы сообщили подробности. Андрей, сойдя с лестницы, вошел в контакт с витриной, рассердившись, разбил ее и стал кидать в толпу алмазы, оказавшиеся там. Набежали милиционеры, и Андрей вступил, уже не в первый раз, в неравный бой с силами тоталитаризма.

– Небось, Бунин Иван Алексеич не гулял так! – сказал нам интеллигентный начальник отделения, куда вскоре нас привели.

– Ну как же! – воскликнул я. – Вспомните – в девятом томе Иван Алексеевич пишет, что однажды Шаляпин, Федор Иваныч, на закорках из ресторана нес его!

– Вот я и говорю: вы – будущее нашей культуры! Так и гуляйте достойно! – мягко сказал нам начальник.

Возможно, он этого не говорил – но мы и сами все поняли.

– Понимаете – первый крупный гонорар! – сказал я. – Обещаем вести себя достойно. Место обязывает!

– Ну, вы же культурные, я вижу, ребята! – это он точно сказал.

И тут в это невыразительное подвальное помещение вошли, сутулясь и слегка покачиваясь (видимо, от усталости), наши спутницы.

– Вот и девушки хорошие у вас! – окончательно подобрел начальник.

И мы вернулись за наш столик! Увидев нас, Саня Колпашников радостно вскинул свой золотой саксофон.

– Моим друзьям-писателям и их очаровательным спутницам!

И грянуло знаменитое «Когда святые маршируют»! Мы снова бросились в пляс. Чем заслужили мы такое счастье уже тогда? Наверное, то был аванс, и мы потом постарались его отработать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю